КОНЬ С РОЗОВОЙ ГРИВОЙ

3.7K 37 6
                                    

была густа, шероховата, заполненная запахами и тайной жизнью. Под
полом одиноко и робко скреблась мышь, голодающая из-за кота. И
все потрескивали сухие травы да цветы под потолком, открывали
коробочки, сорили во тьму семечки, два или три запутались в моих
полосах, но я их не вытаскивал, страшась шевельнуться.
На селе утверждалась тишина, прохлада и ночная жизнь. Убитые
дневною жарою собаки приходили в себя, вылазили из-под сеней,
крылец, из конур и пробовали голоса. У моста, что положен через
Фокинскую речку, пиликала гармошка. На мосту у нас собирается
молодежь, пляшет там, поет, пугает припозднившихся ребятишек и
стеснительных девчонок.
У дяди Левонтия спешно рубили дрова. Должно быть, хозяин
принес чего-то на варево. У кого-то левонтьевские <сбодали>
жердь? Скорей всего у нас. Есть им время промышлять в такую пору
дрова далеко...
Ушла тетя Феня, плотно прикрыла дверь в сенках. Воровато
прошмыгнул ко крыльцу кот. Под полом стихла мышь. Стало совсем
темно и одиноко. В избе не скрипели половицы, не ходила бабушка.
Устала. Не ближний путь в город-то! Восемнадцать верст, да с
котомкой. Мне казалось, что, если я буду жалеть бабушку, думать
про нее хорошо, она об этом догадается и все мне простит. Придет
и простит. Ну разок и щелкнет, так что за беда! За такое дело и
не разок можно...
Однако бабушка не приходила. Мне сделалось холодно. Я
свернулся калачиком и дышал себе на грудь, думая про бабушку и
про все жалостное.
Когда утонула мама, бабушка не уходила с берега, ни унести,
ни уговорить ее всем миром не могли. Она все кликала и звала
маму, бросала в реку крошки хлебушка, серебрушки, лоскутки,
вырывала из головы волосы, завязывала их вокруг пальца и пускала
по течению, надеясь задобрить реку, умилостивить Господа.
Лишь на шестые сутки бабушку, распустившуюся телом, почти
волоком утащили домой. Она, словно пьяная, бредово что-то
бормотала, руки и голова ее почти доставали землю, волосья на
голове расплетались, висели над лицом, цеплялись за все и
оставались клочьями на бурьянe. на жердях и на заплотах.
Бабушка упала среди избы на голый пол, раскинув руки, и так
вот спала, не раздетая, в скоробленных опорках, словно плыла
куда-то, не издавая ни шороха, ни звука, и доплыть не могла. В
доме говорили шепотом, ходили ца цыпочках, боязно наклонялись над
бабушкой, думая, что она умерла. Но из глубины бабушкиного нутра,
через стиснутые зубы шел непрерывный стон, словно бы придавило
что-то или кого-то там, в бабушке, и оно мучилось от
неотпускающей, жгучей боли.
Очнулась бабушка ото сна сразу, огляделась, будто после
обморока, и стала подбирать волосы, сплетать их в косу, держа
тряпочку для завязки косы в зубах. Деловито и просто не сказала,
а выдохнула она из себя: <Нет, не дозваться мне Лиденьку, не
дозваться. Не отдает ее река. Близко где-то, совсем близко
держит, но не отдает и не показывает...>
А мама и была близко. Ее затянуло под сплавную бону против
избы Вассы Вахрамеевны, она зацепилась косой за перевязь бон и
моталась, моталась там до тех пор, пока не отопрели волосы и не
оторвало косу. Так они и мучились: мама в воде, бабушка на
берегу, мучились страшной мукой неизвестно за чьи тяжкие грехи...
Бабушка узнала и рассказала мне, когда я подрос, что в
маленькую долбленую лодку набилось восемь человек отчаянных
овсянских баб и один мужик на корме - наш Кольча-младший. Бабы
все с торгом, в основном с ягодой - земляникой, и, когда лодка
опрокинулась, по воде, ширясь, понеслась красная яркая полоса, и
сплавщики с катера, спасавшие людей, закричали: <Кровь! Кровь!
Разбило о бону кого-то...> Но по реке плыла земляника. У мамы
тоже была кринка земляники, и алой струйкой слилась она с красной
полосой. Может, и мамина кровь от удара головой о бону была там,
текла и вилась вместе с земляникой по воде, да кто ж узнает, кто
отличит в панике, в суете и криках красное от красного?
Проснулся я от солнечного луча, просочившегося в мутное
окошко кладовки и ткнувшегося мне в глаза. В луче мошкой
мельтешила пыль. Откуда-то наносило заимкой, пашнею. Я огляделся,
и сердце мое радостно подпрыгнуло: на меня был накинут дедушкин
старенький полушубок. Дедушка приехал ночью. Красота! На кухне
бабушка кому-то обстоятельно рассказывала:
- ...Культурная дамочка, в шляпке. <Я эти вот ягодки все
куплю>. Пожалуйста, милости прошу. Ягодки-то, говорю, сиротинка
горемышный собирал...
Тут я провалился сквозь землю вместе с бабушкой и уже не мог
и не желал разбирать, что говорила она дальше, потому что
закрылся полушубком, забился в него, чтобы скорее помереть. Но
сделалось жарко, глухо, стало нечем дышать, и я открылся.
- Своих вечно потачил! - гремела бабушка. - Теперь этого! А
он уж мошенничат! Че потом из него будет? Жиган будет! Вечный
арестант! Я вот еще левонтьевских, пятнай их, в оборот возьму!
Это ихняя грамота!..
Убрался дед во двор, от греха подальше, чего-то тюкает под
навесом. Бабушка долго одна не может, ей надо кому-то
рассказывать о происшествии либо разносить вдребезги мошенника,
стало быть, меня, и она тихонько прошла по сеням, приоткрыла
дверь в кладовку. Я едва успел крепко-накрепко сомкнуть глаза.
- Не спишь ведь, не спишь! Все-о вижу!
Но я не сдавался. Забежала в дом тетка Авдотья, спросила, как
<тета> сплавала в город. Бабушка сказала, что <сплавала, слава
Тебе, Господи, ягоденки продала сходно>, и тут же принялась
повествовать:
- Мой-то! Малой-то! Чего утворил!.. Послушай-ко, послушай-ко,
девка!
В это утро к нам приходило много людей, и всех бабушка
задерживала, чтоб поведать: <А мой-то! Малой-то!> И это ей
нисколько не мешало исполнять домашние дела - она носилась
взад-вперед, доила корову, выгоняла ее к пастуху, вытряхивала
половики, делала разные свои дела и всякий раз, пробегая мимо
дверей кладовки, не забывала напомнить:
- Не спишь ведь, не спишь! Я все-о вижу!
Но я твердо верил: управится по дому и уйдет. Не вытерпит,
чтобы не поделиться новостями, почерпнутыми в городе, и узнать те
новости, которые свершились без нее на селе. И каждому встречному
и поперечному бабушка с большой охотой будет твердить: <А мой-то!
Малой-то!>
В кладовку завернул дедушка, вытянул из-под меня кожаные
вожжи и подмигнул:
<Ничего, дескать, терпи и не робей!>, да еще и по голове меня
погладил. Я заширкал носом и так долго копившиеся слезы ягодой,
крупной земляникой, пятнай ее, сыпанули из моих глаз, и не было
им никакого удержу.
- Ну, што ты, што ты? - успокаивал меня дед, обирая большой
рукой слезы с моего лица. - Чего голоднай-то лежишь? Попроси
прошшенья... Ступай, ступай, - легонько подтолкнул меня дед в
спину.
Придерживая одной рукой штаны, прижав другую локтем к глазам,
я ступил в избу и завел:
- Я больше... Я больше... Я больше... - и ничего не мог
дальше сказать.
- Ладно уж, умывайся да садись трескать! - все еще
непримиримо, но уже без грозы, без громов оборвала меня бабушка.
Я покорно умылся, долго возил по лицу сырым рукотерником и
вспомнил, что ленивые люди, по заверению бабушки, всегда сырым
утираются, потому что всех позднее встают. Надо было двигаться к
столу, садиться, глядеть на людей. Ах ты Господи! Да чтобы я еще
хоть раз сплутовал! Да я...
Содрогаясь от все еще не прошедших всхлипов, я прилепился к
столу. Дед возился на кухне, сматывал на руку старую, совсем,
понимал я, ненужную ему веревку, чего-то доставал с полатей,
вынул из-под курятника топор, попробовал пальцем острие. Он ищет
и находит заделье, чтоб только не оставлять горемычного внука
один на один с <генералом> - так он в сердцах или в насмешку
называет бабушку. Чувствуя незримую, но надежную поддержку деда,
я взял со стола краюху и стал есть ее всухомятку. Бабушка одним
махом плеснула молоко, со стуком поставила посудину передо мной и
подбоченилась:
- Брюхо болит, на краюху глядит! Эшь ведь какой смирененькай!
Эшь ведь какой тихонькай! И молочка не попросит!..
Дед мне подморгнул - терпи. Я и без него знал: Боже упаси
сейчас перечить бабушке, сделать чего не по ее усмотрению. Она
должна разрядиться и должна высказать все, что у нее на сердце
накопилось, душу отвести и успокоить должна. И срамила же меня
бабушка! И обличала же! Только теперь, поняв до конца, в какую
бездонную пропасть ввергло меня плутовство и на какую <кривую
дорожку> оно меня еще уведет, коли я так рано взялся
шаромыжничать, коли за лихим людом потянулся на разбой, я уж
заревел, не просто раскаиваясь, а испугавшись, что пропал, что ни
прощенья, ни возврата нету...
Даже дед не выдержал бабушкиных речей и моего полного
раскаянья. Ушел. Ушел, скрылся, задымив цигаркой, дескать, мне
тут ни помочь, ни совладать, Бог пособляй тебе, внучек...
Бабушка устала, выдохлась, а может, и почуяла, что уж того
она, лишковато все ж меня громила.
Было покойно в избе, однако все еще тяжело. Не зная, что
делать, как дальше жить, я разглаживал заплатку на штанах,
вытягивал из нее нитки. А когда поднял голову, увидел перед
собой...
Я зажмурился и снова открыл глаза. Еще раз зажмурился, еще
раз открыл. По скобленому кухонному столу, будто по огромной
земле, с пашнями, лугами и дорогами, на розовых копытцах, скакал
белый конь с розовой гривой.
- Бери, бери, че смотришь? Глядишь, зато еще когда омманешь
баушку...
Сколько лет с тех пор прошло! Сколько событий минуло. Нет в
живых дедушки, нет и бабушки, да и моя жизнь клонится к закату, а
я все не могу забыть бабушкиного пряника - того дивного коня с
розовой гривой.

🎉 Вы закончили чтение В.П. Астафьев - Конь с розовой гривой 🎉
В.П. Астафьев - Конь с розовой гривойМесто, где живут истории. Откройте их для себя