3

131 0 0
                                    

Он вспоминал о жене: каково ей? Иногда к этому примешивалось мимолётное желание улучить минутку и посмотреть на Матрёну. Но вслед за этим Орлов как бы конфузился своего желания и восклицал про себя: 
     "Повертись-ка вот этак-то, толстомясая! Небойсь, подсохнешь... Лишишься своих намерениев..." 
     Он всегда подозревал, что у жены его имеются в душе намерения, оскорбительные для него как мужа, а иногда, восходя в своих подозрениях до некоторого объективизма, даже признавал, что эти намерения имеют основание. Жизнь у неё жёлтенькая, от такой жизни всякая дрянь в голову полезет. Этот объективизм обыкновенно перерождал, на время, его подозрения в уверенность. Потом он спрашивал себя: а зачем ему надо было лезть из своего подвала в этот котел кипящий? И недоумевал. Но все эти думы вращались где-то глубоко в нём, они были как бы отгорожены от прямого влияния на его работу тем напряжённым вниманием, с которым он относился к действиям врачебного персонала. Он никогда не видал, чтоб в каком-нибудь труде люди убивались так, как они убиваются тут, и не раз подумал, глядя на утомлённые лица докторов и студентов, что все эти люди - воистину, не даром деньги получают! 
     Сменясь с дежурства, усталый, Орлов вышел на двор барака и прилёг у стены его под окном аптеки. В голове у него шумело, под ложечкой сосало, ноги болели ноющей болью. Ни о чём не думалось и ничего не хотелось, он вытянулся на дёрне, посмотрел в небо, где стояли пышные облака, богато украшенные красками заката, и уснул, как убитый. 
     Приснилось ему, что будто бы он с женой в гостях у доктора в громадной комнате, уставленной по стенам венскими стульями. На стульях сидят все больные из барака. Доктор с Матрёной ходят "русскую" среди зала, а он сам играет на гармонике и хохочет, потому что длинные ноги доктора совсем не гнутся, и доктор, важный, надутый, ходит по залу за Матрёной - точно цапля по болоту. И все больные тоже хохочут, раскачиваясь на стульях. 
     Вдруг в дверях является полицейский. 
     - Ага! - мрачно и грозно кричит он. - Ты, Гришка, думал, что я умер? На гармонике играешь, а меня в мертвецкую стащил! Ну-ка, пойдём со мной! Вставай! 
     Охваченный дрожью, облитый потом, Орлов быстро поднялся и сел на земле. Против него сидел на корточках доктор Ващенко и укоризненно говорил ему: 
     - Какой же ты, друже, санитар, если спишь на земле, да ещё и брюхом на неё лёг, а? А ну ты простудишь себе брюхо, - ведь сляжешь на койку, да ещё, чего доброго, и помрёшь... Это, друже, не годится, - для спанья у тебя есть место в бараке. Тебе не сказали про это? Да ты и потный, и знобит тебя. Ну-ка, иди, я тебе кое-чего дам. 
     - Я с устатка, - пробормотал Орлов. 
     -Тем хуже. Надо беречь себя, - время опасное, а ты человек нужный. 
     Орлов молча прошел за доктором по коридору барака, молча выпил какое-то лекарство из одной рюмки, выпил ещё из другой, сморщился и плюнул. 
     - Ну, а теперь иди спи! - И доктор начал переставлять по полу коридора свои длинные, тонкие ноги. 
     Орлов посмотрел ему вслед и вдруг, широко улыбнувшись, побежал за ним. 
     - Покорно благодарю, доктор! 
     - За что? - остановился тот. 
     - За заботу. Теперь я буду стараться для вас во всю силу! Потому приятно мне ваше беспокойство... и... что я нужный человек... и вообще пок-корнейше благодарен! 
     Доктор пристально и с удивлением смотрел на взволнованное какой-то радостью лицо барачного служителя и тоже улыбнулся. 
     - Чудачина ты! А впрочем, ничего, - это всё славно у тебя выходит, искренно! Валяй, старайся во-всю; это не для меня будет, а для больных. Надо нам человека от болезни отбить, вырвать его из её лап - понимаешь? Ну, вот и давай стараться во всю силу победить болезнь. А пока - спи иди! 
     Вскоре Орлов лежал на койке и засыпал с приятным ощущением ласкающей теплоты в животе. Ему было радостно, и он был горд своим таким простым разговором с доктором. 
     Заснул он, сожалея, что жена не слыхала этого разговора. Рассказать ей завтра... Не поверит, чортова перечница. 
     - Чай пить иди, Гриша, - разбудила его поутру жена. 
     Он приподнял голову и посмотрел на неё. Она улыбалась ему. Гладко причёсанная, в своём белом балахоне, она была такая чистенькая, свежая. 
     Ему было приято видеть её такой, и в то же время он подумал, что ведь и другие мужчины в бараке её видят такой же. 
     - Это какой же чай пить? У меня свой чай есть, - куда мне идти? - хмуро сказал он. 
     - А ты иди со мной попей, - предложила она, глядя на него ласкающими глазами. 
     Григорий отвёл свои глаза в сторону и сказал, что придёт. 
     Она ушла, а он снова лёг на койку и задумался. 
     "Ишь ты какая! Чай пить зовёт, ласковая... Похудела, однакоже, за день-то". Ему стало жалко её и захотелось сделать для жены приятное. Купить к чаю чего-нибудь сладкого, что ли? Но, умываясь, он уже отбросил эту мысль, - зачем бабу баловать? Живёт и так! 
     Чай пили в маленькой светлой каморке с двумя окнами, выходившими в поле, залитое золотистым сиянием утреннего солнца. На дёрне, под окнами, ещё блестела роса, вдали, на горизонте, в туманно-розоватой дымке утра, стояли деревья почтового тракта. Небо было чисто, с поля веяло в окна запахом сырой травы и земли. 
     Стол стоял в простенке между окон, за ним сидело трое: Григорий и Матрёна с товаркой - пожилой, высокой и худой женщиной с рябым лицом и добрыми серыми глазами. Звали её Фелицата Егоровна, она была девицей, дочерью коллежского асессора, и не могла пить чай на воде из больничного куба, а всегда кипятила самовар свой собственный. Объявив всё это Орлову надорванным голосом, она гостеприимно предложила ему сесть под окном и дышать вволю "настоящим небесным воздухом", а затем куда-то исчезла. 
     - Что, устала вчера? - спросил Орлов у жены. 
     - Просто страсть как! - живо ответила Матрёна. - Ног под собой не слышу, головонька кружится, слов не понимаю, того и гляди, пластом лягу. Еле-еле до смены дотянула... Всё молилась, - помоги, господи, думаю. 
     - А боишься? 
     - Покойников - боюсь. Ты знаешь, - она наклонилась к мужу и со страхом шепнула ему: - они после смерти шевелятся - ей-богу! 
     - Это я ви-идал! - скептически усмехнулся Григорий. - Мне вчера Назаров полицейский и после смерти своей чуть-чуть плюху не влепил. Несу я его в мертвецкую, а он ка-ак размахнётся левой рукой... я едва увернулся .. вот как! - Он приврал немного, но это вышло само собой, помимо его желания. 
     Очень уж ему нравилось чаепитие в светлой, чистой комнате с окнами в безграничный простор зелёного поля и голубого неба. И ещё что-то ему нравилось - не то жена, не то он сам. В конце концов - ему хотелось показать себя с самой лучшей стороны, быть героем наступающего дня. 
     - Примусь я тут работать - даже небу жарко станет, вот как! Потому есть причина у меня на это. Во-первых, люди здесь, я тебе скажу, - не существующие на земле! 
     Он рассказал свой разговор с доктором, и, так как он снова, незаметно для себя, несколько приврал, - это обстоятельство ещё более усилило его настроение. 
     - Во-вторых, - работа сама! Это, брат, великое дело, вроде войны, например. Холера и люди-кто кого? Тут ум требуется и чтобы всё было в аккурате. Что такое холера? Это надо понять, и валяй её тем, что она не терпит! Мне доктор Ващенко говорит: "Ты, говорит, Орлов, человек в этом деле нужный! Не робей, говорит, и гони её из ног в брюхо больного, а там, говорит, я её кисленьким и прищемлю. Тут ей и конец, а человек-то ожил и весь век нас с тобой благодарить должен, потому кто его у смерти отнял? Мы!" Орлов гордо выпятил грудь, глядя на жену возбуждёнными глазами. 
     Она задумчиво улыбалась ему в лицо, он был красив и очень походил теперь на того Гришу, каким она видела его когда-то давно, ещё до свадьбы. 
     - У нас в отделении тоже все такие работящие и добрые. Докторша то-олстая, в очках. Хорошие люди, говорят с тобой таково просто, и всё у них понимаешь. 
     - Так ты, значит, ничего, довольна? - спросил Григорий, несколько остыв от возбуждения. 
     - Я-то? Господи, ты посуди: я получаю двенадцать рублей, да ты двадцать - тридцать два рубля в месяц! На готовом на всём! Это, ежели до зимы хворать будут люди, сколько мы накопим?.. А там, бог даст, и поднимемся из подвала-то... 
     - Н-да, это тоже важная статья... - задумчиво сказал Орлов и, помолчав, воскликнул с пафосом надежды, ударив жену по плечу: - Эх, Матрёнка, али нам солнце не улыбнётся? Не робей, знай! 
     Она вся загорелась. 
     - Только бы ты стерпел... 
     - А про это - молчок! По коже - шило, по жизни - рыло... Иная жизнь, иное и поведенье моё будет. 
     - Господи, кабы это случилось! - глубоко вздохнула женщина. 
     - Ну, и цыц! 
     - Гришенька! 
     Они расстались с какими-то новыми чувствами друг к другу, воодушевлённые надеждами, готовые работать до изнеможения, бодрые, весёлые. 
     Прошло дня три-четыре, и Орлов заслужил несколько лестных отзывов о себе, как о сметливом и расторопном малом, и, вместе с этим, заметил, что Пронин и другие служители в бараке стали относиться к нему с завистью, с желанием насолить. Он насторожился, в нём тоже возникла злоба против толсторожего Пронина, с которым он не прочь был вести дружбу и беседовать "по душе". В то же время ему делалось как-то горько при виде явного желания товарищей по работе нанести ему какой-либо вред. 
     "Эх, злыдари!" - восклицал он про себя и тихонько поскрипывал зубами, стараясь не упустить удобного случая заплатить врагам "за лычко - ремешком". Невольно мысль его останавливалась на жене - с той можно говорить про всё, она его успехам завидовать не будет и, как Пронин, карболкой сапог ему не сожжёт. 
     Все дни работы были такие же бурные и кипучие, как первый, но Григорий уже не так уставал, ибо тратил свою энергию с каждым днём более сознательно. Он научился распознавать запахи лекарств и, выделив из них запах эфира, потихоньку, когда удавалось, с наслаждением нюхал его, заметив, что вдыхание эфира действует почти так же приятно, как добрая рюмка водки. С полуслова понимая приказания медицинского персонала, всегда добрый и разговорчивый, умевший развлекать больных, он всё более и более нравился докторам и студентам, и вот, под влиянием совокупности всех впечатлений новой формы бытия, у него образовалось странное, повышенное настроение, Он чувствовал себя человеком особых свойств. И в нём забилось желание сделать что-то такое, что обратило бы на него внимание всех, всех поразило бы. Это было своеобразное честолюбие существа, которое вдруг сознало себя человеком и, ещё не уверенное в этом новом для него факте, хотело подтвердить его чем-либо для себя и других; это было честолюбие, постепенно перерождавшееся в жажду бескорыстного подвига. 
     Из такого побуждения Орлов совершал разные рискованные вещи, вроде того, что единолично, не ожидая помощи товарищей и надрываясь, тащил коренастого больного с койки в ванну, ухаживал за самыми грязными больными, относился с каким-то ухарством к возможности заражения, а к мёртвым - с простотой, порою переходившей в цинизм. Но всё это не удовлетворяло его: ему хотелось чего-то более крупного, это желание всё разгоралось в нём, мучило его и, наконец, доводило до тоски. Тогда он изливал душу жене, - потому что больше было некому. 
     Однажды вечером, сменившись с дежурства, попив чаю, супруги вышли в поле. Барак стоял далеко за городом, среди длинной, зелёной равнины, с одной стороны ограниченной тёмной полосой леса, с другой - линией городских зданий; на севере поле уходило вдаль и там, зелёное, сливалось с мутноголубым горизонтом; на юге его обрезывал крутой обрыв к реке, а по обрыву шёл тракт и стояли на равном расстоянии друг от друга старые, ветвистые деревья. Заходило солнце, кресты городских церквей, возвышаясь над тёмной зеленью садов, пылали в небе, отражая снопы золотых лучей, на стёклах окон крайних домов города тоже отражалось красное пламя заката. Где-то играла музыка; из оврага, густо поросшего ельником, веяло смолистым запахом; лес расстилал в воздухе свой сложный, сочный аромат; лёгкие душистые волны тёплого ветра ласково плыли к городу; в поле, пустынном и широком, было так славно, тихо и сладко-печально. 
     Орловы шли по траве молча, с удовольствием вдыхая чистый воздух вместо барачных запахов. 
     - Где это музыка играет, в городе или в лагерях? - тихонько спросила Матрёна у задумавшегося мужа. 
     Она не любила видеть его думающим - он казался чужим ей и далёким от неё в эти минуты. Последнее время им и так мало приходится бывать вместе, и тем более она дорожила этими моментами. 
     - Музыка? - переспросил Григорий, точно освобождаясь от дрёмы. - А чорт с ней, с этой музыкой! Ты бы послушала, какая в душе у меня музыка... вот это так! 
     - А что? - тревожно взглянув ему в глаза, спросила она. 
     - А я - не знаю что... Горит у меня душа... Хочется ей простора... чтобы мог я развернуться во всю мою силу... Эхма! силу я в себе чувствую - необоримую! То есть если б эта, например, холера да преобразилась в человека,- в богатыря... хоть в самого Илью Муромца, - сцепился бы я с ней! Иди на смертный бой! Ты сила, и я, Орлов, сила, - ну, кто кого? Придушил бы я её и сам бы лёг... Крест надо мной в поле и надпись: "Григорий Андреев Орлов... Освободил Россию от холеры". Больше ничего не надо... 
     Он говорил, и лицо его горело, а глаза сверкали. 
     - Силач ты мой! - ласково шепнула Матрёна, прижимаясь к нему боком. 
     - Понимаешь... на сто ножей бросился бы я... но чтобы с пользой! Чтоб от этого облегчение вышло жизни. Потому - вижу я людей: доктор Ващенко, студент Хохряков - работают они, даже удивление! Им бы давно надо умереть с устатка... Из-за денег, думаешь? Из-за денег так работать нельзя! У доктора - слава те господи! - есть таки кое-что и ещё немножко... А старик захворал прошлый раз, так Ващенко за него четверо суток отбарабанил, даже домой не съездил за всё время... Деньги тут ни при чём; тут жалость - причина. Жалко им людей - и не жалеют себя... Ради кого, спроси? Ради всякого... Ради Мишки Усова... Мишке место в каторге, потому - всякий знает, что Мишка вор, а может, хуже... Мишку лечат... Рады, когда он с койки встал, смеются... Вот и я хочу эту самую радость испытать... и чтобы было много её - задохнуться бы мне в ней! Потому что смотреть ни них, как они смеются от своей радости, - заноза мне. Взною весь и загорюсь. Эх ты... чорт! 
     Орлов глубоко задумался. 
     Матрёна молчала, но сердце у неё билось тревожно - её пугало возбуждение мужа, в словах его она ясно чувствовала великую страсть его желания, непонятного ей, потому что она и не пыталась понять его. Ей был дорог и нужен муж, а не герой. 
     Подошли к краю оврага и сели рядом друг с другом. Снизу на них смотрели кудрявые вершины молоденьких берёзок, на дне оврага лежала синеватая мгла, оттуда несло сыростью, гниющими листьями, хвоей. Порой тихо проносился ветер, ветки берёз колыхались, колыхались и маленькие ели, - весь овраг наполнялся трепетным, боязливым шопотом, казалось, кто-то, нежно любимый и оберегаемый деревьями, заснул в овраге под их сенью и они чуть-чуть перешёптываются, боясь разбудить его. В городе вспыхивали огни, выделяясь на тёмном фоне садов, как цветы. Орловы сидели молча, - он задумчиво барабанил пальцами по своему колену, она поглядывала на него, тихонько вздыхая. 
     И вдруг, охватив его шею руками, положила на грудь ему голову, шопотом говоря: 
     - Голубчик ты мой, Гриша! Милый ты мой! Какой ты опять хороший ко мне стал, удалой ты мой! Ведь будто тогда... после свадьбы... живём мы с тобой... ни слова обидного ты мне не скажешь, разговоры всё со мной говоришь, душу открываешь... не зыкаешь на меня. 
     - А ты соскучилась об этом? Я ин поколочу, если хочешь, - ласково пошутил Григорий, ощущая в душе прилив нежности и жалости к жене. 
     Он стал рукой тихо гладить ей голову, и ему нравилась эта ласка, - такая отеческая - ласка ребёнку. Матрёна в самом деле похожа была на ребёнка: она взобралась к нему на колени и сжалась у него на груди в маленький, мягкий и тёплый комок. 
     - Милый мой! - шептала она. 
     Он глубоко вздохнул, и на язык ему сами собою потекли новые для него и жены его слова. 
     - Эх ты, кошечка! Видишь, как-никак, а нет друга ближе мужа. А ты всё в сторону норовишь... Ведь ежели я иной раз обижал тебя - от тоски это! Жили в яме... Свету не видели, людей не знали. Выбрался из ямы и прозрел, - а до этого слепой был. Понимаю теперь, что жена, как-никак, первый в жизни друг. Потому люди - змеи, ежели правду сказать... Всё язву желают другому нанести... К примеру - Пронин, Васюков... Э, ну их к... Молчок, Мотря! Выправимся, не робей... Выйдем в люди и заживём с понятием... Ну? Чего ты, дурёха ты моя? 
     Она плакала сладкими слезами счастья и на вопрос его ответила поцелуями. 
     - Единственная ты моя! - шептал он и тоже целовал её. 
     Оба они стирали поцелуями слёзы друг друга и оба чувствовали их солоноватый вкус. И долго ещё говорил Орлов новыми для него словами. 
     Уже совсем стемнело. Небо, пышно расцвеченное бесчисленными роями звёзд, смотрело на землю с торжественной грустью, в поле было тихо, точно в небе. 
     У них вошло в привычку пить чай вместе. На другое утро, после разговора в поле, Орлов явился в комнату жены чем-то сконфуженный и хмурый. Фелицата захворала, Матрёна была одна в комнате и встретила мужа с сияющим лицом, но тотчас же потемнела и тревожно спросила у него: 
     - Что ты такой? Нездоровится? 
     - Нет, ничего, - сухо ответил он, садясь на стул. 
     - А что же? - добивалась Матрёна. 
     - Не спалось. Всё думал. Раскудахтались мы с тобой вчера, смякли... мне теперь стыдно себя... Ни к чему всё это. Ваша сестра, в таких разах, норовит человека в руки взять... н-да... Только ты про это не мечтай - не удастся... Меня ты не обойдёшь, я тебе не поддамся. Так и знай!
     Он сказал всё это очень внушительно, но на жену не смотрел. Матрёна всё время не отводила глаз от его лица, и губы её странно искривились. 
     - Что же, ты каешься в том, что вчера таким мне близким был? - тихо спросила она. - Каешься, что целовал да ласкал меня? Это, что ли? Обидно мне это слышать... очень горько, рвёшь ты мне сердце такими речами. Что тебе надо? Скучно тебе со мной, - не люба я тебе, или что? 
     Она смотрела на него подозрительно, и в тоне её звучали и горечь и вызов мужу. 
     - Н-нет, - смущённо сказал Григорий, - я вообще... Жили мы с тобой... знаешь сама, что за жизнь! Вспоминать тошно. А вот теперь поднялись... и боязно чего-то. Всё так скоро переменилось... И я сам себе как чужой, и ты другая будто бы. Это что такое? И что за этим будет? 
     - Что бог даст, Гриша! - серьёзно сказала Матрёна. - Ты только не кайся в том, что хорош вчера был. 
     - Ладно, брось... - всё так же смущённо остановил её Григорий. - Я, видишь ли, думаю, что всё-таки ничего не выйдет у нас. И прежняя жизнь наша не цветиста, и теперешняя мне не по душе. И хоть не пью я, не дерусь с тобой, не ругаюсь... 
     Матрёна судорожно засмеялась. 
     - Некогда тебе теперь заниматься-то всем этим. 
     - Напиться я всегда бы нашёл время, - улыбнулся Орлов. - Не тянет, - вот диво! А потом мне вообще как-то... не то совестно чего-то, не то боязно... - Он тряхнул головой и задумался. 
     - Господь тебя знает, что с тобой, - тяжело вздохнув, сказала Матрёна. - Житьё хорошее, хоть работы и много; доктора тебя любят, сам ты в аккурате себя держишь, - уж я не знаю что? Беспокойный ты очень. 
     - Это верно, беспокойный... Вот я думал ночью: "Пётр Иванович говорит: все люди равны друг другу, а я разве не человек, как все? Но, однако, доктор Ващенко получше меня, и Пётр Иванович получше, и многие другие... Значит, они мне не ровня и я им не ровня, я это чувствую. Они вылечили Мишку Усова и рады... А я этого не понимаю. И вообще чему радоваться, коли человек: выздоровел? Жизнь у него хуже холерной судороги, ежели говорить по правде. Они понимают это, а - рады... И я тоже хотел бы порадоваться, как они, а не могу... Потому что - чему же радоваться, опять-таки?" 
     - А они жалеют людей, - возразила Матрёна. - У нас тоже... начнёт поправляться больная, так, господи, что делается! А которая бедная идёт на выписку, так ей и советов, и денег, и лекарств надают... Даже слеза меня прошибает... добрые люди! 
     - Вот ты говоришь - слеза... А меня удивление берёт... Больше ничего. - Орлов повёл плечами и потёр себе голову, недоумевающе поглядев на жену. 
     У неё откуда-то явилось красноречие, и она с усердием начала доказывать мужу, что люди достойны жалости. Наклонясь к нему, глядя в лицо его ласкающими глазами, она долго говорила ему про людей и тяжесть жизни, а он смотрел на неё и думал: 
     "Ишь как говорит! Откуда у неё слова?" 
     - Ведь и сам ты жалостливый - говоришь, удушил бы холеру, ежели бы сила. А - для чего? Тебе от того, что она явилась, даже лучше жить стало. 
     Орлов вдруг расхохотался. 
     - А ведь верно! И впрямь лучше! Ах ты, дуй её горой! Люди мрут, а мне от этого жить лучше, а?.. Вот так жизнь! Тьфу! 
     Он встал и, смеясь, ушёл на дежурство. Когда он шёл по коридору, у него вдруг явилось сожаление о том, что, кроме него, никто не слышал речей Матрёны. "Ловко говорила! Баба, баба, а тоже понимает кое-что". И, охваченный приятным чувством, он вошёл в своё отделение навстречу хрипам и стонам больных. 
     Матрёна, в свою очередь, всячески старалась расширить своё возрастающее значение в жизни мужа. Трудовая, бойкая жизнь сильно приподняла её самооценку. 
     Она не думала, не рассуждала, но, вспоминая свою прежнюю жизнь в подвале, в тесном кругу забот о муже и хозяйстве, невольно сравнивала прошлое с настоящим, и мрачные картины подвального существования постепенно отходили всё далее и далее от неё. Барачное начальство полюбило её за сметливость и уменье работать, все относились к ней ласково, в ней видели человека, это было ново для неё, оживляло её... 
     Однажды, во время ночного дежурства, толстая докторша начала расспрашивать её об её жизни, и Матрёна, охотно и открыто рассказывая ей про свою жизнь, вдруг замолчала, улыбаясь. 
     - Ты что смеёшься? - спросила докторша. 
     - Да так... очень уж плохо жила я... и ведь, поверите ли, милая моя барыня, - не понимала я этого, вот до сего часу не понимала, как плохо. 
     После этого смотра прошлому в душе Орловой родилось странное чувство к мужу, - она всё так же любила его, как и раньше, - слепой любовью самки, но ей стало казаться, как будто Григорий - должник её. Порой она, говоря с ним, принимала тон покровительственный, ибо он часто возбуждал в ней жалость своими беспокойными речами. Но всё-таки иногда её охватывало сомнение в возможности тихой и мирной жизни с мужем, хотя она верила, что Григорий остепенится и погаснет в нём его тоска. 
     Роковым образом они должны были сблизиться друг с другом, и - оба молодые, трудоспособные, сильные - зажили бы серой жизнью полусытой бедности, кулацкой жизнью, всецело поглощённой погоней за грошом, но от этого конца их спасло то, что Гришка называл своим "беспокойством в сердце" и что не могло помириться с буднями. 
     Утром хмурого сентябрьского дня на двор барака въехала фура, и Пронин вынул из неё маленького мальчика, перепачканного красками, костлявого, жёлтого, едва дышавшего. 
     - Опять из дома Петунникова, с Мокрой улицы, - сообщил возница на вопрос, откуда больной. 
     - Чижик! - огорчённо вскричал Орлов, - ах ты, господи! Сенька! Чиж! Ты меня узнаёшь? 
     - У...узнал, - с усилием сказал Чижик, лёжа на носилках и медленно заводя глаза под лоб, чтобы видеть Орлова, который шёл у него в головах и склонился над ним. 
     - Ах ты, - весёлая птица! Как же это ты сбрендил? - спрашивал Орлов. Он был странно встревожен видом этого мальчугана, измученного болезнью. - Мальчишку-то за что? - воплотил он в один вопрос свои ощущения, печально качнув головой. 
     Чижик молчал и пожимался. 
     - Холодно, - сказал он, когда, положив на койку, стали снимать с него прокрашенные всеми красками лохмотья. 
     - А вот мы тебя сейчас в горячую воду пустим, - обещал Орлов. - И вылечим. 
     Чижик потряс головёнкой и зашептал: 
     - Не вылечишь... Дяденька Григорий... наклонись-ка... ухом. Гармонику-то я стащил... Она - в дровянике... Третьего дня в первый раз тронул после того, как украл. А-ах какая! Спрятал её, а тут и брюхо заболело... Вот... Значит, за грех это... Она под лестницей на стенке висит... дровами я её заложил... Вот... Ты, дяденька Григорий, отдай её... У гармониста сестра есть... Спрашивала... От-да-ай!.. - Он застонал и начал корчиться в судорогах. 
     С ним сделали всё, что могли, но истощённое, худое тельце некрепко держало в себе жизнь, и вечером Орлов нёс его на носилках в мертвецкую. Нёс и чувствовал себя так, точно его обидели. 
     В мертвецкой Орлов попробовал расправить тело Чижика, это ему не удалось. Орлов ушёл убитый, хмурый, унося с собой образ изувеченного страшною болезнью весёлого мальчика. 
     Его охватило расслабляющее сознание своего бессилия перед смертью. Сколько он хлопотал около Чижика, как ревностно трудились над ним доктора - умер мальчик! Обидно... Вот и его, Орлова, схватит однажды, скрючит, и кончено. Ему стало страшно, его охватило одиночество. Поговорить бы с умным человеком насчёт всего этого! Он не раз пробовал завести разговор с кем-либо из студентов, но никто не имел времени для философии. Приходилось идти к жене и говорить с ней. Он пошёл, хмурый и печальный. 
     Она мылась в углу комнаты, но самовар уже стоял на столе, наполняя воздух паром и шипением. 
     Григорий молча сел, глядя на голые, круглые плечи жены. Самовар бурлил, плескалась вода, Матрёна фыркала, по коридору взад и вперёд быстро бегали служители, Орлов по походке старался определить, кто идёт. 
     Вдруг ему представилось, что плечи Матрёны так же холодны и покрыты таким же липким потом, как у Чижика, когда тот корчился в судорогах на больничной койке. Он вздрогнул и глухо сказал: 
     - Умер Сенька-то... 
     - Умер?! Царство небесное новопреставленному отроку Семёну! - молитвенно сказала Матрёна и вслед за тем начала свирепо плеваться - мыло попало в рот. 
     - Жалко мне его, - вздохнул Григорий. 
     - Озорник больно был. 
     - Умер и - шабаш! Не твоё теперь дело, каков он был... А что умер - это жалко. Бойкий был. Гармонику... Гм! Ловкий мальчонка... Я иной раз смотрел на него и думал: взять его к себе вроде как в ученика... Сирота... привык бы и стал заместо сына нам... Здоровенная ты, а не родишь... Родила один раз, да и кончено. Эх ты! Были бы у нас пискуны этакие, глядишь, не так скучно жилось бы нам... А то вот живи, работай... А для чего? Для пропитания своего и твоего... А куда мы... куда нам пропитание? Чтобы работать... Колесо бессмысленное выходит... А ежели были бы дети - другой разговорец. Н-да... 
     Он говорил, низко опустив голову, тоном грусти и недовольства. Матрёна стояла перед ним и слушала, постепенно бледнея. 
     - Я здоровый, ты здоровая, а детей нет... Почему? Н-да... Думаешь, думаешь этак-то и... запьёшь. 
     - Врёшь! - твёрдо и громко сказала Матрёна. - Врёшь ты! Не смей ты мне этих подлых твоих слов говорить... слышишь? Не смей! Пьёшь ты - так себе, из баловства, потому что сдержать себя не можешь, а бездетство моё ни при чём тут; врёшь! 
     Григорий был ошеломлён. Он откинулся на спинку стула, взглянул на жену и не узнал её. Никогда раньше он не видал её такою разъярённой, никогда не смотрела она на него такими безжалостно злыми глазами и не говорила с такой силой. 
     - Ну, ну?! - вызывающе произнёс Григорий, вцепившись руками в сиденье стула. - Ну-ка, говори ещё! 
     - И скажу! Не сказала бы, но укора твоего такого не могу снести! Не рожу я тебе? И не буду! Не могу уж... Не рожу!.. - рыдание послышалось в её крике. 
     - Не ори, - предупредил её муж. 
     - Почему не рожу, а? Ну-ка вспомни, сколько ты меня бил? Сколько пинков в бока мне насыпал?.. Сосчитай-ка! Как ты мучил, истязал меня? Знаешь ли ты, сколько крови из меня лилось после мучительства твоего? По шею рубаха-то в крови бывала! Вот почему не рожу, муж милый! Как же ты можешь упрёки мне делать за это, а? Как же харе твоей не совестно смотреть-то на меня?.. Ведь убивец ты! Понимаешь ли - убивец! Убивал ты, сам убивал деток-то своих! а теперь меня упрекаешь за то, что не рожу... Всё я от тебя сносила, всё я тебе прощала, - этаких слов вовеки не прощу! Умирать буду - вспомню! Неужто ты не понимаешь, что сам виноват, что извёл ты меня? Неужто я не как все женщины - не хочу детей! Многие ночи я, не спамши, господа бога молила сохранить дитя в утробе моей от тебя, убивца... Вижу дитя чужое - горечью захлёбываюсь от зависти да жалости к себе... Мне бы... Царица небесная!.. Сёмку этого... тихонько ласкала... Что я? Господи! Бесплодная... 
     Она стала задыхаться. Слова прыгали из её рта без смысла и связи. 
     Лицо у неё было в пятнах, она дрожала и царапала себе шею, - в горле её клокотали рыдания. Крепко держась за стул, Григорий, бледный, подавленный, сидел против неё и широко раскрытыми глазами смотрел на эту, чужую ему женщину. И боялся её - боялся, что она вцепится ему в горло и задушит его. Именно это обещали ему её страшные, горящие злобой глаза. Она была теперь вдвое сильнее его, он это чувствовал и трусил; не мог встать и ударить её, как сделал бы, если бы не понимал, что она переродилась, впитав великую силу откуда-то.

Горький "Супруги Орловы"Место, где живут истории. Откройте их для себя