Без Мориса Пилоржа, чья смерть навсегда отравила мою жизнь, я бы никогда не написал эту книгу. Она посвящается его памяти. Ж.Ж. Вейдманн появился в пятичасовом выпуске: голова в белых бинтах, словномонахиня или раненый летчик, упавший на поле ржи сентябрьским днем, похожимна тот, когда возвещено было имя Нотр-Дам-де-Флер [1]. Изображение егопрекрасного лица, размноженное газетами, обрушилось на Париж и на всюФранцию, на самые отдаленные деревушки, на хижины и на замки; и буржуа стоской осознали, что в их повседневную жизнь проникли обольстительныеубийцы: тайком они прокрались в их сны и собираются их нарушить, прокралисьпо черной лестнице; а она, их сообщница, даже не скрипнула. Под егопортретом сияли его преступления: убийство No 1, убийство No 2, убийство No3, и так - до шести, они говорили о его тайном величии и предсказывалибудущую славу. Чуть раньше негр по имени Солнечный Ангел убил свою любовницу. Чуть позже рядовой Морис Пилорж прикончил своего любовника Эскудеро,чтобы украсть у него всего-то тысячу франков; потом, в день двадцатилетия,ему отрубили голову; помните, он тогда украдкой сделал нос разъяренномупалачу. Наконец, лейтенант с военного корабля, совсем мальчишка, предал толькоради того, чтобы предать, и его расстреляли. В честь их преступлений я и пишу свою книгу. То, как чудесно распускались эти прекрасные и мрачные цветы, мне былодано узнать не сразу: об одном я прочел на обрывке газеты, о другоммимоходом обмолвился мой адвокат, третий был рассказан, почти пропет,арестантами, - их пение, кажущееся фантастическим, заупокойным (словно DeProfundis), как жалобные песни, которые они поют по вечерам, пронизываякамеры, доходит до меня прерывистым, искаженным, исполненным отчаяния. Вконце фраз голос срывается, и это придает ему такую сладость, что, кажется,ему вторят сами ангелы, и оттого я испытываю ужас: ангелы внушают мне ужас,когда я представляю их - ни духа, ни плоти, белые, невесомые и пугающие, какполупрозрачные фигуры призраков. Эти убийцы, теперь уже мертвые, тем не менее приходят ко мне, и всякийраз, когда одна из этих скорбных звезд падает в моей камере, сердце моебьется, сердце колотится, его стук - точно барабанная дробь, возвещающая осдаче города. За этим следует возбуждение, подобное тому, которое скрутиломеня и оставило на несколько минут нелепо скрюченным, когда я услышал гулпролетающего над тюрьмой немецкого самолета и разрыв брошенной поблизостибомбы. На мгновение я увидел одинокого ребенка, несущегося в своей железнойптице, смеясь и сея смерть. Ради него одного все это неистовство сирен иколоколов, 101 орудийный залп на площади Дофин, вопли ненависти и страха.Все камеры задрожали, затрепетали, обезумев от ужаса, заключенные колотили вдвери, катались по полу, вопили, рыдали, проклинали и молили Бога. Повторяю,я увидел, или думал, что вижу, восемнадцатилетнего ребенка в самолете, и содна своей 426-й камеры я улыбнулся ему с любовью. Я не знаю, им ли на самом деле принадлежат те лица, что забрызгалисобой, словно жемчужной грязью, стену моей камеры, но не случайно же явырезал из журналов именно эти прекрасные головы с пустыми глазами. Яговорю: пустыми, потому что все они светлые и, должно быть, небесно-голубые,похожие на стальную нить, к которой подвешена светящаяся прозрачная звезда,голубые и пустые, как окна недостроенных домов, сквозь которые в окнапротивоположной стены можно увидеть небо. Как солдатские казармы, открытыепо утрам всем ветрам, кажутся пустыми и чистыми, хотя на самом деле населеныопасными самцами, развалившимися как попало на своих койках. Я говорю:пустыми, но если они закроют веки, то их вид будет тревожить меня ещебольше; как тревожат девушку зарешеченные окна огромной тюрьмы, мимо которойона идет; за ними спит, грезит, бранится и брызжет слюной племя убийц,превращающих каждую камеру в гнездо шипящих змей, но вместе с тем и вочто-то вроде исповедальни с пыльными саржевыми занавесками. В этих глазах,на первый взгляд, нет ничего мистического, таинственного, как в некоторыхстаринных крепостях - Лионе или Цюрихе, - но они гипнотизируют меня так же,как пустые театры, заброшенные тюрьмы, выключенные механизмы и пустыни, ибопустыни сродни крепостям, они закрыты и не сообщаются с бесконечностью. Людис такими лицами вызывают у меня ужас, когда я на ощупь пробираюсь между нимино зато - что за чудесная неожиданность, когда в их лабиринте, за поворотом,к которому приближаюсь с замирающим сердцем, я не нахожу ничего, кромевздыбленной пустоты, осязаемой и надменной, как прикосновение монаршей руки.Как я уже сказал, я не уверен, что именно эти головы принадлежат моимгильотинированным друзьям, но, по явным признакам, я понял: они, висящие настене, гибкие как ремешки хлыста, и твердые как стеклянный нож, ученые, какдети, играющие в доктора, и свежие, как незабудки, - избраны статьвместилищем чудовищных душ. Газеты редко доходят до моей камеры, и с самыхкрасивых страниц, как в майских садах, обычно уже оборваны самые красивыецветы - это парни-"коты". "Коты" [2] непреклонные, строгие, с расцветшимичленами, так что я уже перестаю понимать, лилии они или члены, или лилии ичлены - не совсем они, до такой степени, что вечером, стоя на коленях, ямысленно обнимаю руками их ноги: их твердость поражает меня, и я начинаюпутать их, и воспоминание, которое я отдаю в жертву моим ночам, этовоспоминание о тебе, лежащем неподвижно, пока я ласкал тебя; и только твойобнаженный и подрагивающий член врывался в мой рот с неожиданнымостервенением бродяги, пронзающего шляпной булавкой чернильную каплю у себяна груди. Ты не шевелился, не спал, не грезил, ты был где-то далеко,неподвижный и бледный, застывший, напряженно вытянувшийся на плоскостикровати, как гроб на поверхности моря, и я не сомневался в нашейцеломудренности, когда чувствовал, как ты несколькими толчками изливаешься вменя белой теплотой. Возможно, ты играл в наслаждение. В этот момент тихийэкстаз навещал тебя, и вокруг твоего блаженствующего тела возникалоневероятное сияние, подобное мантии, из которой высовывались твои голова иноги. Короче, мне удалось собрать десятка два фотографий, и я приклеил ихразжеванным хлебным мякишем к оборотной стороне картонного распорядка дня,висящего на стене. А некоторые я приколол кусочками латунной проволоки,которую приносит мастер, чтобы я нанизывал на разноцветные стеклянныебусинки. Из этих бусинок другие заключенные делают похоронные венки, а ясмастерил из них рамки в форме звезды для тех, кто наверняка были настоящимипреступниками. По вечерам, так же, как вы открываете окно на улицу, так япереворачиваю распорядок дня оборотной стороной к себе. Улыбки и недовольныегримасы неумолимо проникают в меня через все подставляемые мною отверстия,их энергия наполняет и поднимает меня. Я живу в их водовороте. Ониопределяют мои привычки, которые вместе с ними служат мне и семьей кединственными друзьями. Возможно, среди этих двадцати заблудился кто-нибудь, кто ничем незаслужил тюрьмы: какой-нибудь спортсмен, чемпион. Но если уж я егопригвоздил к моей стене, значит, все-таки я заметил у него где-нибудь вуголке рта или в прищуре глаз дьявольский знак монстра. Какой-то изъян в ихлицо или в запечатленном жесте подсказывает мне, что для них не невозможноменя полюбить, потому что они любят меня, только если они - монстры; можнодаже сказать, что этот случайно затерявшийся сам сделал выбор и оказалсяздесь. В качестве свиты и придворных с обложек разных приключенческихроманов я подобрал им молодого метиса мексиканца, гаучо, кавказца, а состраниц книжек, которые передаются из рук в руки на прогулках, - нескольконеумелых рисунков на полях: профили сутенеров и бандитов с дымящимисясигаретами в зубах, или силуэт какого-нибудь типа с торчащим членом. По ночам я люблю их, и моя любовь вселяет в них жизнь. Днем я занятсвоими мелкими заботами. Я - словно хозяйка, которая следит, чтобы хлебнаякрошка или перышко пепла не упали на паркет. Но уж ночью! Страх переднадзирателем, который вдруг может включить свет и заглянуть в глазок,вынуждает меня соблюдать гнусные предосторожности; я боюсь выдать себя дажешуршанием простыни, но мои жесты, проигрывая по части благородства,становясь тайными, лишь усиливают наслаждение. Я словно плыву. Под простынеймоя правая рука нежно скользит, по несуществующему лицу, а затем и по всемутелу преступника, которого я избрал, чтобы он разделил сегодня со мной моесчастье. Кисть левой руки замыкает пальцы на несуществующем органе, которыйсперва сопротивляется, а потом сдается, раскрывается, и сильное мощное теловыдвигается из стены, приближается, падает и размазывает меня по тюфяку, накотором остались пятна от более чем сотни заключенных; я же тем временемгрежу о счастье, в которое погружаюсь, и что мне до Господа Бога и егоангелов! Никто не может сказать, выйду ли я отсюда, и если выйду, то когда. С помощью моих неизвестных любовников я и напишу эту историю. Вот они,мои герои, приколоты к стене, мы вместе здесь, за решеткой. По мере тог каквы будете читать эту книгу, ее персонажи, сама Дивина [3], и Кюлафруа, будутпадать с тюремной стены на страницы, удобряя мое повествование подобномертвым листьям. Нужно ли мне рассказывать об их смерти? Все воспримут еекак смерть того, кто, услышав на суде свой приговор, произнес с прирейнскимакцентом: "Я уже прошел через это" (Вейдманн). Может случиться, что эта история не во всем покажется вымышленной, и вней, вопреки моим намерениям, послышится голос крови: это когда ночи я будубиться головой о какую-нибудь дверь, высвобождая мучительные воспоминания,которые преследуют меня с рождения мира; простите мне это. Моя книгапретендует лишь на то, чтобы быть частичкой моей внутренней жизни. Порой надзиратель в мягких тапочках бросает мне приветствие черезокошечко камеры. Он заговаривает со мной и, сам того не желая, подробнорассказывает о моих соседях: мошенниках, поджигателях, фальшивомонетчиках,убийцах, малолетних преступниках, которые катаются по полу с криками:"Мамочка, помоги!" Хлопает, закрываясь окошечко, и я остаюсь один на один сэтими милыми господами, которые проскользнули ко мне и которых теплопостели, утренний покой заставляет корчиться, пытаясь ухватить конец нити ираспутать клубок ухищрений, связей, жестоких и хитроумных орудий, с помощьюкоторых, помимо всего прочего несколько розоволицых девочек превратилисьбелых покойниц. Их головы и ноги я тоже хочу перемешать с моими друзьями настене, они войдут историю о ребенке. А историю о Дивине я переделаю на свойвкус, чтобы наполнить камеру волшебными чарами (я хочу сказать, чтоблагодаря этой истории моя камера будет зачарована). Я напишу историюДивины, о которой знаю так мало, историю Нотр-Дам-де-Флер, и, уж несомневайтесь, свою собственную историю. Приметы Нотр-Дам-де-Флер: рост 171см, вес 71 кг, лицо овальное, волосы светлые, кожа гладкая, зубы ровные, носпрямой. Дивина умерла вчера посреди лужи крови, исторгнутой ею из собственнойгруди, она испустила дух, в последнем заблуждении приняв эту кровь завоплощение той самой черной пустоты, на которую с трагической настойчивостьюуказывала разбитая скрипка, увиденная у следователя в груде вещественныхдоказательств; так Иисус показывал на свою золотистую язву, в глубинекоторой билось Его огненное Святое сердце. Это - божественная суть еесмерти. Другая - наша - явилась в потоках крови, залившей ее ночную рубашкуи простыни (безжалостное разящее солнце улеглось на окровавленных простыняхее постели), приравняв ее смерть к убийству. Дивина умерла святой, и ее убили - убила чахотка. Наступил январь, и мы, в тюрьме, сегодня утром на прогулке, тайком,скромно, желаем друг другу счастья в Новом году, как, наверное, делает,приходя на работу, прислуга. В качестве новогодних подарков старшийнадзиратель раздал нам по маленькому пакетику крупной соли. Три часа дня. Зарешетками со вчерашнего дня идет дождь, дует ветер. Как на дно океана, яопускаюсь в глубину мрачного квартала, застроенного тяжелыми инепроницаемыми для обычного взгляда домами, которые, однако, довольно легкидля внутреннего взгляда воспоминаний, ведь воспоминания состоят пористоговещества. В мансарде одного из этих домов и жила долгое время Дивина.Огромное окно зачарованно смотрит на маленькое Монмартрское кладбище.Лестница, ведущая в мансарду, играя сегодня значительную роль. Онаизвилиста, словно коридор пирамиды, ведущий к входу в гробницу, в которую навремя превратилось жилище Дивины. Подземный ход поднимается, напоминаячистотой своих изгибов мраморную руку велосипедиста смутно белеющую вомраке. С улицы лестница ведет к смерти. Доходит до последней часовни. Здесьуже пахнет разлагающимися цветами, восковыми свечами и ладаном. Лестницаподнимается во тьму. С каждой ступенью она истончается и тает, сливаясь ссиневой. Это лестничная площадка перед дверью Дивины. А в это время на улицев черном ореоле маленьких плоских зонтиков, держа их, как букеты цветов,стоят Мимоза Первая, Мимоза Вторая, Мимоза Полу-Четвертая, Первое Причастие,Анжела, Монсеньор, Кастаньета, Регина, словом, целая толпа. Можно былопродолжить этот длинный и скучный перечень существ с громкими именами,которые ждут, сжимая в другой руке, как зонтики, букетики фиалок; существ,погрузившихся в грезы, из которых кто-то из них, скажем, Первое Причастие,выйдет оглушенная и потрясенная красотой похоронной церемонии. Ведь памятьее хранит благоуханные и волнующие, как пение, доносящиеся с того светастрочки сообщения в вечерней газете: "На усыпанном пармскими фиалками черномковре отеля "Крийон" стоял украшенный серебром гроб черного дерева спокоящимся в нем набальзамированным телом принцессы Монако. Первое Причастиебыла нежным созданием. На манер английских леди она вытянула подбородок,потом подобрала его и завернулась в складки прекрасной истории, порожденнойее мечтами, где все события ее тусклой жизни приобретали значительность, асама она была мертвой принцессой. Дождь способствовал ее бегству. На головах педерастов-девочек были короны из стекляруса, точно такие жея делаю в своей камере, они приносят с собой запах мокрой пены ивоспоминания о белых надгробиях кладбища в моей деревне, о следах слизи,оставленных на камнях улитками и слизняками. Итак, педерасты собрались внизу у лестницы. Они прижались друг к дружкеи неумолчно болтают, щебечут; девочки окружили великолепных, прямых,молчаливых и неподвижных, как ветви дерева, мальчиков. Все в черном: брюки,куртки, пальто, но их лица, молодые и старые, гладкие и морщинистые, словногербы, разделены на цветные квадраты. Идет дождь. С шумом дождя смешивается: - Бедняжка Дивина! - Ты только подумай, милая! В ее возрасте это было неизбежно. - Она ведь уже не зарабатывала, как прежде! - Миньон [4] не пришел? - Тихо вы! - Нет, вы на нее посмотрите. Дивина, не любившая, чтобы кто-то ходил над ее головой, жила напоследнем этаже солидного дома в приличном квартале. У его подъезда итопталась вся эта шушукающая компания. С минуты на минуту катафалк,запряженный скорее всего черной лошадью, прибудет, чтобы отвезти останкиДивины в церковь, а затем - сюда, совсем рядом, на маленькое Монмартрскоекладбище, куда ведет улица Рашель. Проследовал Всевышний с видом "кота".Болтовня стихла. С непокрытой головой и очень элегантный, непринужденнойизящной походкой приближался улыбающийся Миньон-Маленькая Ножка. При всейизящности в его поступи были какая-то тяжелая величественность, как уварвара, который вышагивает по грязи в дорогих сапогах на меху. Верхняячасть его тела сидела на нижней, как король на троне. Стоит мне представитьего, как ту же моя левая рука лезет через прореху в кармане. И воспоминаниео Миньоне не отступит, пока я не закончу свое дело. Однажды дверь моейкамеры отворилась, и явился он. На мгновение он показало мне таким жеторжественным, как сама смерть выходящая из оправы невероятно толстыхтюремных стен. А вид у него был такой, будто он лежал голый в поле гвоздик.Уже в следующую же секунду всецело отдался ему, и словно через рот (не помнюкому принадлежат эти слова) он заполнил меня до самого сердца. Заполнилнастолько, что вытеснил меня самого, и теперь я сливаюсь с гангстераминалетчиками или "котами", и полиция по ошибке задерживает меня. В течениетрех месяцев он наслаждался моим телом, истязая меня как только мог. Явалялся у него в ногах, а он топтал меня, как половую тряпку. Потом оносвободился и вернулся к воровству, я же не могу забыть его, его жесты, онвесь проявляется в них, как в гранях стекла, его жесты всегда казалисьнепредсказуемыми, их невозможно было представить следствием долгих раздумий.Увы, от него, осязаемого, мне остался лишь гипсовый слепок с его гигантскоговставшего члена, слепок, сделанный самой Дивиной. Больше всего меня поражаликрепость, а значит - красота его пениса, от ануса до самой головки. Я бы сказал еще, что у него были кружевные пальцы, и при каждомпробуждении его протянутые руки раскрывались, чтобы принять в себя Мир, этопридавало ему вид Младенца Иисуса, лежащего в яслях (пятка одной ноги нащиколотке другой), но его внимательное лицо было обращено к небу изнанкой. Астоя, он походил на Нижинского [5] на старых фотографиях, где тот снят водеянии из лепестков роз с руками, привычно сложенными корзинкой. Егогибкое, как у скрипача, запястье изящно изогнулось. А иногда он вдруг самсебя душит трепетной, как у трагической актрисы, рукой.. Это почти точный портрет Миньона, ведь он - мы это еще увидим - былгением жеста, одно воспоминание о котором возбуждает меня так, что я уже нев силах остановиться, пока моя рука не склеится от выпущенного на свободунаслаждения. Он вошел к смерти, ступая по прозрачному воздуху. Его ещеназывали греком или шулером; когда он проходил мимо, все гомики, иМонсеньер, и Кастаньета и все Мимозы, незаметно сделали грудью винтообразноедвижение, и им показалось, что своими телами они, как вьюнки, оплели этогокрасавца. Безразличный и блестящий, как сталь ножа, которым забивают скот,он прошел, расколов их на две части, которые вновь бесшумно соединились,распространяя легкий запах отчаяния, который ни с чем не спутаешь. Миньонподнялся по лестнице, шагая через ступеньку, широко и уверено, так чтоказалось, что, достигнув крыши, он не остановится и уйдет дальше поступенькам голубого воздуха, в небо. В мансарде, ставшей менее таинственнойпосле того, как смерть превратила ее в склеп (она утратила своюдвусмысленность, вернув себе вместе с чистотой вид беспричиннойбессвязности, который придавали ей эти удивительные похоронные предметы:белые перчатки, фонарь, артиллерийская куртка и, наконец, все то, о чем мыупомянем ниже), находилась лишь мать Дивины, Эрнестина, вздыхающая подтраурной вуалью. Она уже старая. Но она наконец-то получила этузамечательную возможность, которою так долго ждала. Смерть Дивины позволитей, через внешние проявления отчаяния, через видимый траур слез., цветов икрепа, освободиться от сотен ролей которые ей приходилось играть. Во времяболезни, я сейчас расскажу о ней, - когда Дивина-трюкачка была еще всеголишь деревенским мальчишкой звалась Луи Кюлафруа, удача ускользнула из рукЭрнестины. Со своей постели больной видел комнату, где ангел (опять этослово волнует, влечет и в то же время отталкивает меня. Крылья у ни есть, авот есть ли у них зубы? Неужели с помощью этих тяжелых, покрытых перьямикрыльев, "этих мистических крыльев", они и летают? А их чудесное ангельскоеимя: они меняют его, если падают?, где ангел, солдат в голубой форме и негр(ведь мои книги всегда будут лишь поводом изобразить солдата в голубом,ангела и негра, играющих, словно братья в кости или в бабки в темной илисветлой тюремной камере) составляли некое тайное сообщество, некоторого самон был исключен. Ангел, негр и солдат поочередно принимали облик егошкольных друзей, крестьян, но никогда - змеелова Альберто. Это его поджидалКюлафруа в пустыне, чтобы ртом утолить свою знойную жажду звездной плоти.Чтобы утешиться, он, несмотря на свой возраст, пытался найти счастье там,где не было ничего приятного: в поле, чистом, пустынном и унылом, в полепеска или лазури, в магнитном поле, немом и безжизненном, где не осталось нинежности, ни цвета, ни звуков. Уже много раньше появление на деревенскойдороге невесты в черном платье, но в белой фате, сверкающей, как молодойпастух, засыпанный снегом, или как запудренный мукой светловолосый мельник,или как Нотр-Дам-де-Флер, которого он узнает позже и которого я сам увидел всвоей камере как-то утром у отхожего места - с сонным лицом, розовым подмыльной пеной, и всклокоченными волосами - раздваивая его представление омире, открыло Кюлафруа, что поэзия - это не мелодия сладких извивов, потомучто фата падала складками резкими, четкими, строгими и ледяными. Это былопредостережением. Он ждал Альберто, а тот все не шел. Но в каждом входящемкрестьянине или крестьянке ему виделись черты змеелова. Они были как бы еговестниками, посланцами, предтечами, несли впереди него часть его даров,подготавливая его приход, протаптывая ему дорогу. Они возглашали аллилуйя. Уодного была походка Альберто, у других - его жесты, или цвет и вельвет егобрюк, или его голос; и Кюлафруа, как человек, который очень чего-то ждет, несомневался, что в конце концов все эти разрозненные детали соединятся,сделав возможным торжественное, долгожданное и удивительное появление в егокомнате уже целого Альберто; так в моей камере появилсяМиньон-Маленькая-Ножка, и мертвый и живой одновременно. Когда деревенский священник, пришедший узнать новости, сказалЭрнестине: "Мадам, умереть молодым - это счастье", - она ответила: "Да, мсьегерцог" - и сделала реверанс. Священник внимательно взглянул на нее. - Она, улыбаясь, разглядывала вблестящем паркете свое отражение, бывшее ее антиподом, делавшее ее пиковойдамой, злой вдовой. - Не пожимайте плечами, мой друг, я не сумасшедшая. Она действительно не была сумасшедшей. - Лу Кюлафруа умирает. Я это чувствую. Он сейчас умрет, я знаю. "Он сейчас умрет, я знаю," - это выражение из одной книги вылетеложивым и кровоточащим, как крылышко воробья (или ангела, если только ангелыспособны истекать алой кровью), слова, с ужасом произнесенные героинейдешевого романа, напечатанного мелким шрифтом на пористой бумаге, похожей,говорят, на совесть распутников, развращающих детей. - Я буду танцевать под похоронное пение. Итак, нужно было, чтобы онумер. А чтобы пафос этого события стал более резким, она сама должна былавызвать его смерть. Мораль, страх перед адом или тюрьмой здесь ни при чем,верно? Вплоть до мельчайших подробностей Эрнестина -- а значит, и я тоже --представила, как она будет действовать. Она выдаст это за самоубийство: "Яскажу, что он сам себя убил". Логика Эрнестины сродни логике театра и неимеет ничего общего с тем, что называют правдоподобием; ведь правдоподобиепредполагает наличие ясных мотивов. Не будем удивляться, давайте лучшевосхитимся. Огромный револьвер в глубине выдвижного ящика определил ее поведение.Не впервые вещи побуждают к действию, и они должны были бы нести страшную посути, но им ничем не грозящую ответственность за преступление. Револьвер -кто бы мог подумать? - стал непременной принадлежностью ее поступка. Он сталпродолжением ее напрягшейся руки героини пьесы; он не давал ей покоя, -нужно же это сказать наконец, - с властной настойчивостью, от которой у неегорели щеки, с той настойчивостью, с которой плотные руки Альберто враздувшихся карманах не давали покоя деревенским девушкам. Но точно так же,как я сам согласился бы убить только нежного подростка, чтобы после смертимне достался труп, но труп еще теплый, и призрак, который так приятнообнимать; так и Эренестина шла на убийство только при условии, что онаизбежит ужаса, которого невозможно избежать на этом свете (конвульсии, упреки отчаяние в глазах жертвы, брызги крови и мозга), и ужаса ангельского,потустороннего, именно поэтому, а может быть, и для того, чтобы придатьбольше торжественности моменту, она надела свои украшения. Так и я когда-тоделал себе кокаиновые инъекции, специально выбирая для этого шприц в формеизящной пробки для графина, и надевал на указательный палец кольцо согромным бриллиантом. Действуя таким образом, она не понимала, что усложняетсвой жест, придавая ему исключительность, странность, которые угрожали всеиспортить. Так и получилось. Плавно и медленно спускаясь, комната слилась сроскошной квартирой, в золоте, со стенами, обитыми гранатовым бархата сдорогой стильной мебелью, в полумраке созданном красными фаевыми портьерами,и увешанной большими зеркалами с хрустальными подвесками на канделябрах.Важная деталь: с потолка свисала огромная люстра, а пол был застеленпушистым сине-фиолетовым ковром. Во время свадебного путешествия в Париж, как-то вечером с улицыЭрнестина мельком увидя через занавеси окна эти великолепные апартаменты,идя под руку с мужем, она робко, пока робко мечтала умереть там от любви ккакому-нибудь тевтонскому рыцарю! Гарденал [6] и цветы... Пот! когда она ужеуспела умереть так несколько раз, квартира освободилась для драмы болеестрашной чем ее собственная смерть. Я усложняю, запутываю, вы скажете: это ребячество. Да, это ребячество.Все заключенные - дети, и только дети бывают так изворотливы, скрытны, такпонятны и непоследовательны. "А еще хорошо бы, - подумала Эрнестина, - чтобыо в каком-нибудь роскошном городе, в Каннах или в Венеции, чтобы я могласовершать туда паломничества". Женой или любовницей дожа, остановиться в каком-нибудь отеле на берегуАдриатики, скажем, в "Ритце", и потом с охапкой цветов в руках по крутойтропинке взбираться к кладбищу, сесть на простую плиту из белого выпуклогокамня и замереть, упиваясь ароматом страдания! Не возвращая ее в реальность, которой она и не покидала, подготовкадекораций для спектакля заставила ее, однако, стряхнуть с себя эти видения. Она пошла за револьвером, который уже давно был заряженпредупредительным Провидением, и когда Эрнестина взяла его, тяжелый, каквосставший фаллос то осознала, что беременна убийством, беременна смертью.Вам неведомо это нечеловеческое, это экстатическое состояние ослепленногоубийцы, сжимающего в руке пистолет, нож, ружье или пузырек с ядом, илиубийцы, который уже сделал шаг, ведущий его к пропасти. Последний жестЭрнестина могла бы исполнить быстро, но она, как, впрочем, и Кюлафруа,следует сценарию, которого не читала, который пишу я, и в котором развязканаступит в свое время. Эрнестине известна лишь ущербная, чисто литературнаясторона ее поступка, но то обстоятельство, что она должна подчиниться плохойлитературе, делает ее еще более трогательной и в ее собственных, и в моихглазах. В драме, как и в жизни, она избегает надменной красоты. Всякому преднамеренному убийству, предшествует подготовительныйцеремониал и всегда, вслед за ним, следует церемониал искупительный. Смысл итого и другого обычно не доходит до сознания убийцы. Все идет своим чередом.У Эрнестины времени было как раз, чтобы резаться перед траурным заломпрощания. Она выстрелила. Пуля пробила висящий под стеклом почетный дипломее покойного мужа. Страшный Грохот. Одурманенный снотворным ребенок ничегоне слышал. Эрнестина тоже: она выстрелила в квартире с гранатовым бархатом,и пуля, разбив (зеркала, подвески, хрусталь, искрошив мрамор, прорвавобивку, сломав, наконец, всю выдуманную конструкцию, обрушила на головупадающей Эрнестины, вместо сверкающей крови, хруст, люстры и подвесок исерый пепел. Она пришла в себя посреди обломков собственной драмы. В руках ее уже небыло револьвера, он исчез под кроватью, как топор на дне пруда, как бродягав стене; ее руки, легкие, мысли, порхают вокруг нее. Потом она ждет. Вот такой, пьяной от горя, ее и застал Миньон. Ему стало не по себе:она была красива и при этом казалась безумной, но, скорее, все-таки егоиспугала ее красота. Он сам был красив, чего же ей бояться? Увы, мне слишкоммало, а точнее, почти ничего не известно о скрытых отношенияхмежду красивыми людьми, знающими, что они красивы; и уж совсем ничего я незнаю об отношениях между красивыми мальчиками, которые кажутся друзьями,хотя, возможно, на самом деле ненавидят друг друге. Когда они простоулыбаются друг другу, вкладывают ли они бессознательно в эту улыбку какую-тонежность и как это влияет на них? Миньон неумело перекрестился над гробом.Его застенчивость можно было принять за отрешенность, но именно в этойзастенчивости заключено все его очарование. Смерть тяжелой печатью, как сургуч на старинных грамотах, повисла назанавесках, на стенах и на коврах. Но особенно на занавесках. Они ведьнаиболее чувствительны. Они чувствуют смерть и, как собаки, возвещают о ней.Они облаивают смерть своими складками, которые приоткрываются, чернея, какрты и глаза масок в трагедиях Софокла, или выгибаются, становясь выпуклыми,как веки христианских аскетов. Ставни были закрыты, свечи зажжены. Миньон,который не узнавал мансарды, где жили они с Дивиной, вел себя сдержанно, какмолодой человек, наносящий визит. Его чувства у гроба? Никаких. Он уже забыл Дивину. Служащие похоронного бюро явились почти тут же, очень кстати выручивего. В пелене дождя черная процессия, пестрящая размалеванными лицами,пахнущая румянами и цветами, тронулась вслед за катафалком. Круглые плоскиезонты, покачиваясь в такт шагам, поддерживали ее между небом и землей.Прохожие уже не видели ее, она была такой легкой, что уже поднялась надесять метров над землей; лишь служанки да лакеи еще могли бы рассмотретьее, если только в эти 10 часов утра первые не подносили чашку шоколада впостель хозяйке, а вторые не открывали двери утренним посетителям. К тому жепроцессия двигалась так быстро, что была почти невидима. Оси колес катафалкабыли снабжены крыльями. Первым под дождь вышел священник, распевая DeusIrae. Он приподнимал подол сутаны, его научили делать так в дождливую погодуеще в семинарии. Этот хотя и непроизвольный жест, как бы высвобождал в немиз плаценты благородства целый ряд грустных и загадочных существ.Прикрывшись полой черного бархатного облачения, сшитого из того же бархата,что и полумаска Фантомаса или супруги венецианского дожа на карнавале, онпопытался ускользнуть, но тут земля сама ускользнула из-под его ног, и мысейчас увидим, в какую ловушку он попал. На мгновение показалась нижняячасть его лица. Священник этот был совсем молод: под его траурным облачениемугадывалось тело страстного атлета. Иными словами, он носил чужую одежду. Заупокойная служба в церкви ограничилась "Faites ceci en memoire demoi" [7], после чего священник волчьей походкой подошел к алтарю, молчаоткрыл отмычкой замок дарохранительницы, отодвинул покров тем жестом, какимв полночь раздвигают двойной полог алькова, затем, затаив дыхание, взялдароносицу с осторожностью взломщика, не надевшего перчаток, и, разломив,проглотил подозрительного вида облатку. Дорога от церкви до кладбища была долгой, а текст требника слишкомхорошо известен. Хотя заупокойное пение и черное шитое серебром облачениебыли прелестны. Священник тащился по грязи, как если бы шел по лесу. Какомулесу? -спросил он себя. Ну, скажем, Богемский лес в одной чужой стране.Скорей всего - в Венгрии. Несомненно, к выбору именно этой страны егоподтолкнуло мудрое предположение, что венгры -единственные азиаты наевропейском континенте. Гунны. Атилла жжет траву, а его солдаты греют сыроемясо себе на обед, зажав его куски между ляжками, такими же, а может, и ещеболее мощными, чем ляжки Альберто, Миньона, Горги и даже чем бока ихлошадей. Осень. В венгерском лесу идет дождь. Вода с веток стекает на лоб священника. Слышен лишь шум капель,стучащих по мокрым листьям. Вечереет, в лесу становится все тревожнее.Священник поплотней запахивает на своих великолепных бедрах серый оплянд [8], широкий, как. его сегодняшнее облачение, в которое он завернут там. В лесу есть лесопилка, двое парней, которые на ней работают, ушли наохоту. Их здесь никто не знает. Они, священник узнал об этом, кажется, водном из своих снов, вернулись недавно из кругосветного путешествия.Священник так же, как и там, читал здесь заупокойную молитву, в момент,когда наткнулся на одного из этих чужеземцев, того, который помоложе, слицом, точь-в-точь как у мясника из моей деревни. Тот возвращался с охоты. Вуголке рта - погасший окурок. Слово "окурок" и привкус размокшего табаказаставили спину священника напрячься, и тремя маленькими резкими движениямион кончил; наслаждение отозвалось дрожью во всех его мышцах вплоть до самойпоследней, которая содрогнулась и извергла звездное семя. Губы пильщика прильнули ко рту священника, впихнув в него окурок языкомболее властным, чем королевский указ. Священник был сражен любовью и безчувств упал на пропитанный водой мох. Раздев его почти догола, незнакомецласкал его с благодарностью, даже, как показалось священнику, умиленно.Потом он одним движением перекинул через плечо свой ягдташ, в котором лежаллесной кот, подобрал ружье и ушел, беззаботно посвистывая. Священник огибал склепы, педерасты шли за ним, спотыкаясь о камни, помокрой траве, среди могил они походили на ангелов. Мальчик-певчий, жалкийзамухрышка, который и не подозревал о приключении, только что пережитомсвященником, спросил, можно ли ему не снимать скуфью. Священник разрешил. Находу, не вынимая руку из кармана, ногой он сделал то, чисто танцевальное,Движение, которым заканчивается танго. Он слегка присел на чуть выставленнуювперед на носок ногу и резко выставил вперед колено, отчего сутаназакачалась, подобно широким штанинам моряка или гаучо, шагающего вразвалку.И затянул псалом. Когда процессия подошла к могиле, наверняка вырытой тем самыммогильщиком, за которым Дивина когда-то наблюдала из своего окна, гроб спокойницей, завернутой в белые кружева, был опущен. Священник освятил могилуи передал кропило сперва Миньону, который покраснел, ощутив в руке тяжестьэтого предмета (ведь он был уже далеко от Дивины, на полпути назад к своемуплемени, родственному племени молодых цыган, которые соглашаются вас"покачать" [9], но только ногами), а потом педерастам, и все вокругнаполнилось визгом и фырканием. Именно о таком уходе, в обстановке,созданной причудливым переплетением фантазии и гнусности, Дивина, должнобыть, и мечтала. Дивина умерла. Умерла и похоронена. ...Умерла и похоронена. Раз Дивина умерла, поэт может воспевать ее, рассказывать легенду, сагуили предание о Дивине. Сагу о Дивине нужно бы танцевать, изображать жестамии мимикой, изредка поясняя действие легкими ремарками. Невозможностьпредставить вам ее балетное воплощение, заставляет меня прибегать кмногословию, дабы создать нужное впечатление, но я постараюсь избежать приэтом выражений банальных, пустых, бессодержательных и бесцветных. Чего хочу я, сочиняя эту историю? Восстановив ход своей жизни,проследив ее путь, я стремлюсь наполнить мою камеру наслаждением, стать тем,чем я чуть было не стал, вновь найти те мгновения, когда я блуждал в сложныхлабиринтах ловушек подземного неба, погружаясь в них, как в черную пустоту.Медленно передвигать массы зловонного воздуха, обрезать нити, на которыхбукетами висят мои чувства, наблюдать, как из неведомо какого звездногопотока возникнет, возможно, цыган, которого я ищу, мокрый, в пене волос,играющий на скрипке, дьявольски ловко спрятанный за алым бархатным занавесомночного кабаре. Говоря о Дивине, я буду, в зависимости от своего настроения, смешиватьмужское и женское, а если мне придется цитировать, по ходу повествования,какую-нибудь женщину, я найду способ, как-нибудь исхитрюсь, чтобы невозникло путаницы. Появившись однажды в Париже, Дивина так и прожила там двадцать лет, досамой смерти. Она всегда была худенькой, и подвижной, хотя к концу жизничерты ее приобрели некоторую угловатость. Около двух часов ночи она вошла вкафе Граффа на Монмартре. Посетители его были сплошь из еще сырой ибесформенной глины, Дивина же вся была из чистой воды. Большое кафе сзакрытыми окнами, завешенными шторами на выгнутых карнизах, было набитолюдьми, тонувшими в сигаретном дыме; Дивина внесла сюда с собой какую-тоскандальную свежесть, свежесть утреннего ветерка, и упоительную сладостьстука каблуков по каменному полу храма; и, как ветер крутит листья, так оназаставила повернуться ставшие вдруг легкими и дурными головы банкиров,коммерсантов, альфонсов, гарсонов, управляющих, полковников, уродов. Она села за пустующий столик и заказала чаю. - И лучше китайского, мой милый, - сказала она. С улыбкой. Посетителям ее улыбка показалась возмутительно дерзкой.Обычно принято покачивать головой, говоря о таких улыбках. Но пусть дляпоэта и для читателя ее улыбка будет загадочной. В тот вечер она была в шелковой блузе цвета шампань, в краденыхматросских брюках и кожаных сандалиях. На одном пальце, кажется, на мизинце,сверкал яркий, как гангренозная язва, камень. Принесенный чай она пила какдома: маленькими глоточками (точно голубка), поднимая и ставя назад чашку иотставляя в сторону мизинец. Вот ее портрет: волосы темно-русые и вьющиеся,их завитки падали ей на глаза и на щеки, эту прическу можно было бы назвать"кошка с семью хвостами". Чуть выпуклый чистый лоб. Глаза, несмотря наживущее в них отчаяние, поют, и их мелодия передается от глаз зубам, оживляяих, а от зубов дальше - всем ее движениям вплоть до малейшего жеста. Струясьиз глаз, ее очарование волнами докатывается до босых ног. Ее тело изысканно,как янтарь. Ее ноги становятся быстрыми, когда ей случается убегать отпризраков, от ужаса на них вырастают крылья. Она очень проворная, ведь чтобысбить призраков со следа, ей нужно мчаться быстрее собственных мыслей. Онапила свой чай под взглядами тридцати пар глаз, выражение которых явнопротиворечило тому, что произносилось презрительными, раздосадованными,грустными и увядшими ртами. Дивина была изящной, но напоминала при этом тех праздных бродяг,которые слоняются в поисках красивых зрелищ и редких ощущений, таская засобой весь неизбежный хлам пройденных сказочных городов. При малейшемдвижении, завязывают ли они галстук или стряхивают пепел с сигареты, тут жевключаются "однорукие бандиты". Дивина связывала в узел сонные артерии. Онабыла непреодолимо соблазнительна. Будь моя воля, я бы сделал из нее роковогогероя, на свой вкус. Роковой для меня - это такой, от которого зависитсудьба всех тех, кто в оцепенении смотрит на него. Я изваял бы ее скаменными бедрами, гладкими блестящими щеками, тяжелыми веками, с языческимиколенями, столь восхитительными, что в них отражались бы безнадежно-мудрыелица мистиков. Я бы лишил ее всякой чувственной привлекательности. Пусть быона согласилась быть ледяной статуей. Но ведь я прекрасно знаю, что беднягаДемиург вынужден создавать свое творение по своему подобию и что он невыдумал Люцифера. Нужно, чтобы понемногу дрожь моего тела передалась гранитустен моей камеры. Я долго пробуду с ним наедине и заставлю его жить в моемдыхании и в запахе моих газов, таких торжественных или сладких. И напротяжении книги я бы постепенно высвобождал ее из камня и, передаваяпонемногу ей мои страдания и избавляя понемногу от зла, я подвел бы ее заруку к святости. Гарсон, который прислуживал Дивине, не прочь был и позубоскалить, но неосмелился этого сделать перед ней. Управляющий же подошел к ее столику,приготовившись, как только она допьет свой чай, попросить ее уйти и такимобразом предупредить ее появление в другой раз. Наконец она достала пестрый носовой платок и промокнула им свойбелоснежный лоб. Затем положила ногу на ногу; на щиколотке у нее былацепочка с медальоном, в каких обычно хранится прядь волос. Она улыбнуласьвсем, но вместо ответа все отвернулись; впрочем, это и было ответом. В кафенаступила такая тишина, что отчетливо был слышен малейший звук. Всем этаулыбка (для полковника это была улыбка гомосексуалиста; для коммерсантов -голубого, для банкиров и гарсонов -гомика; для альфонсов - "этой")показалась мерзкой. Дивина не стала настаивать. Из крошечного черногоатласного кошелька она достала несколько монет и бесшумно положила их намраморный стол. Кафе исчезло. Дивина обратилась в одного из зверей, которыхизображают на стенах - химеру или грифона - это кто-то из посетителей, думаяо ней, непроизвольно прошептал магическое слово: "Педераст". В тот вечер на Монмартре она впервые искала клиента- Ей не повезло. Итогда она без предупреждения появилась у нас; у посетителей не хватиловремени, и особенно хладнокровия, чтобы спасти репутацию и свою и своейсамки. Выпив чай, Дивина ушла, безразличная (внешне она такой казалась),извиваясь в, букете цветов, роняя за собой блестки и шелестя невидимымиоборками. И вот уже ее, решившую вернуться домой, столб дыма поднял вмансарду, где на двери была приколота огромная роза из выцветшей кисеи. Она любила духи с сильным вульгарным запахом. По ним сразу можнопонять, что вульгарность ей вообще нравилась. У Дивины был хороший,устоявшийся вкус, а в том, что ее, такую утонченную, жизнь то и дело ставитв непотребное положение, толкает во всякую грязь, в этом нет ничегоудивительного. Она обожает вульгарность, потому что самую большую любовь всвоей жизни она испытала к чернокожему бродяге. На нем и под ним, когда онпел, прижавшись губами к ее губам, цыганские песни, которые пронизывали еетело, она научилась ценить прелесть вульгарных тканей, таких как, например,шелк, и всякие золотые нашивки, которые обычно очень идут бесстыднымсуществам. Монмартр пылал. Дивина пересекла разноцветные огни и, невредимая,погрузилась в ночь бульвара Клиши, в ночь, которая скрывает бедные, старые иуродливые лица. Было три часа ночи. Она направилась было в сторону площадиПигаль, с улыбкой всматриваясь в каждого одинокого мужчину. Но те нерешались, а может, это она еще не приспособилась к привычному ритуалу:поворот головы клиента, его колебания, его неуверенность, когда он подходитк мальчику, возбудившему в нем желание. Утомившись, она села на скамейку, итут же, несмотря на усталость, была захвачена, околдована теплотой ночи. Намомент всего одного удара сердца она вдруг словно лишилась чувств и такобъяснила себе свое волнение: "Эти ночи без ума от меня, как жены султана.Боже мой, они мне строят глазки! О! Они наматывают себе на пальцы мои волосы(ведь пальцы ночей - это мужские члены!). Они гладят меня по щеке, ласкаютмои ягодицы." Она думала так, не поднимаясь, однако, и не падая ввыхолощенную поэзию земного мира. Поэзия никак не сказывается на еесостоянии. Она всегда останется проституткой, озабоченной поискамизаработка. Всякому мужчине по утрам приводилось испытывать вместе с чувствомусталости возбуждающий прилив нежности. Как-то раз на рассвете мне случилосьв приступе беспредельной любви прильнуть губами к обледеневшим перилам наулице Берт, в другой раз - поцеловать собственную руку, а еще бывает, когдане в силах сдержать эмоции, захочешь проглотить себя самого, вывернув свойнепомерно разинутый рот на голову, захватив все свое тело, а вместе с ним ивесь мир; и превратиться в шар из того, что проглочено, в шар, которыйпонемногу тает и исчезает: таким я представляю себе конец света. Дивинаотдавалась ночи, чтобы та ее поглотила из нежности и уже никогда бы неизвергла обратно. Она голодна. Кругом пусто. Пусты бульварные сортиры,пустынна земля бульвара. Вон идет компания молодых рабочих, у которых всябеспорядочная юность в плохо завязанных шнурках, болтающихся по земле;-парни покидают мир наслаждений и быстрым шагом возвращаются по домам.Пиджаки с широченными плечами, надетые, как кираса или хрупкий панцирь,скрывают неискушенность их тел; но, благодаря своей мужественности, пока ещестоль же легкой, как надежда, они неприкосновенны для Дивины. Этой ночью она ничего не сделает. Столь велико ее удивление тем, чтовозможные клиенты так и не спохватились. С ощущением голода в желудке и всердце она вынуждена будет вернуться в свою мансарду. Дивина встала, чтобыуйти. Какой-то человек приближался, пошатываясь. Поравнявшись с ней, оннеожиданно схватил ее за локоть. - О, простите, - сказал он, - извините. От него разило вином. - Ничего, - ответил педераст. Этим прохожим был Миньон-Маленькая-Ножка. Приметы Миньона: рост 175 см., вес 75 кг., лицо овальное, волосысветлые, глаза сине-зеленые, кожа гладкая, зубы ровные, нос прямой. Он тоже был молод, почти так же молод, как и Дивина, и я хочу, чтобы онтаким и оставался до конца книги. Каждый день надзиратели открывают дверьмоей камеры, чтобы выпустить меня на прогулку в тюремный двор. За короткоевремя я успеваю встретиться на лестницах и в коридорах с ворами ихулиганами, их лица входят в мое, тела -издалека - сбивают меня с ног. Ястрастно желаю обнять их, однако ни один из них не в силах вызвать во мнеобраз Миньона. Когда я познакомился с ней в тюрьме Френ, Дивина много рассказывала мнео нем, повсюду в тюрьме она искала воспоминаний о нем, искала его следов, ноя так и не сумел представить себе его лица, и теперь у меня есть соблазнсмешать его в воображении с лицом и фигурой Роже. От этого корсиканца в моей памяти мало что осталось: рука с невероятнокрупным большим пальцем, которая играет крошечным ключиком, и неясный образсветловолосого мальчика (он поднимается по улице Канебьер), с цепочкой изчистого золота на ширинке, которую эта цепочка как бы застегивает. Вот он вгруппе самцов, надвигающихся на меня с неумолимостью шагающих лесов. В моихвидениях я представляю, что его зовут Роже, это имя звучит одновременно ипо-детски и солидно, с апломбом. У Роже был апломб. Я только что вышел изтюрьмы Шав и удивлялся, что его там не встретил. Что нужно мне былосовершить, чтобы стать достойным его красоты? Мне недоставало смелости дажена то, чтобы восхищаться им. Когда не было денег,, я устраивался на ночлегза кучами угля, в доках, и каждый вечер я брал его с собой. Воспоминание онем уступило место воспоминаниям о других мужчинах. И теперь снова, ужевторой день, в своих видениях я смешиваю его жизнь (вымышленную) с моей. Мнебы хотелось, чтобы он любил меня, и, естественно, он делает это сготовностью, в которой наверняка есть доля извращенности, иначе как бы онмог меня любить? Два дня подряд я питал его образом видение, которого обычнохватает на 4 - 5 часов, и оно было так прекрасно, что я отдал ему в жертвумальчика. Теперь я уже просто не в состоянии придумать обстоятельства, вкоторых он еще меня не любил. Я измучен вымышленными путешествиями,грабежами, изнасилованиями, взломами, арестами, изменами, в которых мы былизамешаны, которые мы совершали один для другого, один ради другого, иникогда не ради себя и не для себя, когда приключениями были мы сами и никтобольше. Я выбился из сил, мое запястье сводит судорога. Наслаждениеистощилось до последней капли. Я жил им и с ним в своих четырех голыхстенах, и за эти два дня все, что может дать жизнь, повторилось раздвадцать, и я был заполнен им до такой степени, что эта жизнь казалась мнеболее настоящей, чем жизнь подлинная- Я отказался от мечтаний. Я был любим.Я отказался, как отказывается от борьбы гонщик Тур-де-Франс, и все жевоспоминание о его глазах, его усталом взгляде, который мне приходитсяловить на лице какого-нибудь юнца, выходящего из борделя, круглые икры егоног, его мощный член, такой крепкий, что я чуть было не сказал - узловатый,и его лицо, оно ничем не скрыто и ищет прибежища, как странствующий рыцарь,- это воспоминание не желает рассеиваться, как рассеялись воспоминания одругих моих выдуманных спутниках. Оно расплывается. Оно уже не такоеотчетливое, как раньше, но все еще живет во мне. Некоторые детали изо всехсил цепляются, желая удержаться: например, маленький полый ключик, в которыйон иногда свистит, большой палец его руки, его свитер, его голубые глаза...Если я буду настаивать, он придет и овладеет мной так, что на теле у меняостанутся стигматы. Я больше не в силах удерживать его в себе. Я сделаю изнего персонажа и сам его помучаю: это будет Миньон-Маленькая-Ножка. Оностанется 20-летним, хотя ему суждено стать и отцом и любовникомНорт-Дам-де-Флер. Дивине он сказал: - Извините! Хмель помешал Миньону заметить необычный вид этого прохожего, вежливо,но настороженно спросившего : - Ты что, друг? Дивина остановилась. После обмена шутливо-угрожающими репликами всевышло так, как и следовало желать. Дивина привела Миньона к себе, на улицуКоленкур. В ту самую мансарду, где она умерла и из которой, подобно морюперед взором марсового, открывался вид на кладбище, на могилы. Поющиекипарисы. Дремлющие призраки. Каждое утро Дивина будет вытряхивать в окнопыльную тряпку и прощаться с призраками. Однажды, глядя в бинокль, онаобнаружит молодого могильщика. "Да простит меня Господь, - закричит она, -но на могиле стоит бутыль с вином!" Этот могильщик состарится вместе сДивиной, а потом и похоронит ее, так ничего и не узнав о ней. Итак, они с Миньоном поднялись наверх. Уже в мансарде, закрыв дверь,она раздела его. Без брюк, куртки и рубашки он оказался белым и вялым, какосевший снег. К вечеру они очнулись в одной постели в куче влажных смятыхпростыней. - Какие деньги? Ты что? Я же ничего вчера не соображал! Он неестественно расхохотался и огляделся вокруг. Комната Дивинынаходилась под самой крышей. Пол застелен потертыми коврами, на стене -фотографии убийц со стены моей камеры, и великолепные изображения красавцев,которые Дивина стащила с витрины фотоателье. Все они были помечены знакомтьмы. - Ничего себе выставка! На камине, на маленьком раскрашенном деревянном паруснике, стоял флаконс гарденалом, с его помощью комната могла отделяться от каменной массы домаи повисать, как клетка, между небом и землей. По манере говорить, зажигать спичку и курить сигарету Дивина поняла,что Миньон - сутенер. Сначала она забеспокоилась: а вдруг он ее побьет,ограбит или оскорбит? Потом она ощутила гордость от того, что угодила"коту". Даже не подумав, к чему все это может привести, скореебессознательно, подобно кролику, который отправляется к удаву в пасть,Дивина, будто зачарованная, произнесла: "Останься", и поколебавшись немного: "Если хочешь." - Да ты никак влюбилась в меня? Миньон остался. .В ее просторную монмартрскую мансарду с маленьким окошком, откуда,глядя в промежуток между оборками занавесок, собственноручно сшитых ею изрозового муслина, Дивина наблюдает за белыми колыбельками, проплывающими поспокойному синему морю так близко, что можно различить лежащие в них цветы,из которых вытягивается застывшая в балетном па нога; в эту мансарду Миньонпритащит синюю походную куртку, связку отмычек, инструменты, он свалит своипожитки в кучку на полу, а сверху положит белые, похожие на парадные,резиновые перчатки. Так, в этой комнате, опутанной проводами от ворованногорадиатора, ворованного радиоприемника и ворованных ламп, и началась ихсовместная жизнь. Они завтракают после полудня. Днем спят или слушают радио. Потомкрасятся и выходят на улицу. Как правило, по вечерам Дивина вкалывает наплощади Бланш, а Миньон идет в кино. Дивина долго будет пользоватьсяуспехом. Благодаря покровительству и советам Миньона, она знает, когда икого обчистить, кого пошантажировать. Они неуловимы, в кокаиновом туманерасплываются очертания их жизни, блуждают тела. У Миньона, хоть он и негодяй, лицо было ясное. Красивый малый, горячийи нежный, прирожденный "кот", он казался мне всегда голым, столь благородныбыли его манеры, за исключением одного смешного и трогательного движения:снимая брюки и трусы, он выгибал спину дугой и переступал с ноги на ногу.Еще до рождения, в теплой утробе матери, Миньон был крещен, можно дажесказать, причислен к лику святых, почти канонизирован. Это было что-то вроде"белого" крещения, которое после смерти приведет его прямо в преддверие рая;короче, один из быстрых, но исполненных таинственности и чрезвычайнодраматических ритуалов в рамках закрытого сообщества, пышной церемонии, накоторую слетаются ангелы, собираются все божественные силы и даже самоБожество. Миньон знает и одновременно не знает об этом, потому что ни разуза всю свою жизнь никто не рассказал ему об этих тайнах громко и внятно,кажется, что кто-то просто нашептывает ему про них. И это крещение, скоторого началась его жизнь, освещает ее всю золотистым сиянием, теплым ислабым, вознося его сутенерскую жизнь на пьедестал, увитый цветами, какмогила девушки бывает увита плющом, пьедестал массивный и при этом легкий, скоторого с 15 лет Миньон мочится, стоя в такой позе: ноги раздвинуты, коленислегка согнуты, а струя его настолько сильная, насколько это возможно в 18лет. Ведь - и на этом мы настаиваем особо - нежнейший нимб всегда ограждаетего от слишком сильных соприкосновений со своими собственными острымиуглами. Если он говорит: "Я выпустил жемчужину" или "Одна жемчужина упала",это значит, что он пукнул как-то по-особенному, очень мягко, так что газывышли без треска. Поразительно, но это и в самом деле напоминает матовуюжемчужину: его приглушенное истечение, словно тайное бегство, кажется наммолочно-бледным, как жемчуг. Миньон при этом предстает перед нами каким-тонеобыкновенно изысканным альфонсом или индусом, или принцессой,любительницей жемчуга. Жемчужно-матовый запах, который он тихо испускал втюрьме, как сияние, обволакивает его с головы до ног и отделяет от всегоокружающего, но в меньшей степени, чем выражение, которое он при своейнеобыкновенной красоте не боялся произнести. фраза "Я уронил жемчужину"указывает на то, что он пукнул без звука. Если газы вышли с шумом, этонеприлично, и когда так делает какой-нибудь бродяга, Миньон говорит: - Вот, задница треснула! Каким-то сверхъестественным образом, магией своей высокой и светлойкрасоты Миньон более властно, по-моему, чем это сделал бы негр-убийца,переносит нас в саванну, в самое сердце черных континентов; Миньонприбавляет: - Ужасно воняет. Я не могу больше оставаться рядом с собой. Короче, он несет свою низость, как стигматы от раскаленного железа накоже, но эти драгоценные стигматы облагораживают его, подобно лилии на плечепроходимца в старинные времена. Подбитый глаз - позор для "кота", а дляМиньона: - Мои букетики фиалок, - так он говорит. А еще он говорит по поводужелания посрать: - У меня сигара во рту. У него совсем мало друзей. Если Дивина своих друзей теряет, то он своихпродает полицейским - Дивина об этом еще ничего не знает: любяпредательство, он для себя одного бережет свой образ предателя. Дивинавстретила его как раз в тот день, когда он вышел из тюрьмы, откуда его,несмотря на обвинение, как минимум, в грабеже и в хранении краденого,выпустили после того, как он совершенно хладнокровно заложил своихсообщников и даже друзей, которые не были сообщниками. Как-то вечером, прежде чем отпустить Миньона из' участка, куда тотпопал в результате облавы, инспектор вдруг сказал ему тем ворчливым тоном,что, казалось, за его словами ничего не стоит: "Тебе там нечем заняться?Тогда нужно поработать на нас, и все устроится". Миньон испытал, вы бысказали, какое-то постыдное удовольствие, тем более сладкое оттого, что онсам считал его постыдным. Он постарался придать себе развязный вид и сказал: - Но это рискованно. При этом он заметил, что уже говорит тише обычного. - Ну, со мной тебе нечего бояться, честное слово, - настаивалинспектор. - Каждый раз ты будешь получать сто франков. Миньон согласился. Продавать других ему нравилось, это делало егобесчеловечным. Обесчеловечиться - вот к чему я внутренне стремлюсь. Он вновьи вновь рассматривал помещенную на первой странице вечерней газетыфотографию молодого морского лейтенанта, который, помните, был расстрелян запредательство. "Дружище! Братишка," - подумал Миньон. Его переполнял детский восторг: "Я - фальшивый жетон!" Спускаясь поулице Данкур, пьяный от сознания своего тайного величия, словно он нашелклад, и от собственной низости (ибо лучше, чтобы она нас пьянила, если мы нехотим, чтобы ее размеры нас погубили), он бросил взгляд на витрину магазина,из которой на него смотрел Миньон, сияющий от тайной гордости, брызжущий ею.Он увидел Миньона, одетого в костюм принца Уэльского: мягкая шляпанабекрень, неподвижные плечи, которыми он старался не двигать при ходьбе,чтобы походить на Пьеро-дю-Тополь, а Пьеро не двигал плечами, чтобы походитьна Поло-ла-Ваш, а Поло - чтобы походить на Тиуи и так далее: списокнастоящих, абсолютно безупречных "котов" завершался Миньоном, "фальшивымжетоном", и казалось, потершись среди них, украв их манеры, он их, вы бысказали, замарал своей гнусностью. Мне хочется, чтобы он был именно таким,цепочка на запястье, мягкий галстук, как язык пламени, и эти невероятныетуфли, которые носят только "коты", светло-желтые, тонкие и остроносые. Ведьпонемногу, благодаря Дивине, Миньон сменил свою одежду, изношенную замесяцы, проведенные в тюрьме, на элегантные костюмы из тонкой шерсти инадушенное белье. Он был в восторге от такого преображения, ведь он был еще"кот-дитя". Душа скандалиста и хулигана была отброшена вместе со старымтряпьем. Теперь в кармане он нащупывает и поглаживает рукой, рядом с членом,револьвер калибра 6/35. Когда здесь лежал нож, ощущение было совсем не то.Но обычно ведь одеваются для себя, а Миньон одевается для тюрьмы. С каждойновой покупкой он думает, какой бы эффект это произвело на его возможныхтоварищей во Френ или в Санте. Вы их себе как представляете? Двое-трое"бывалых", которые, увидев его впервые, сразу признают в нем своего,несколько мрачных мужчин протянут ему руки или, выходя или возвращаясь спрогулки, бросят ему на ходу, не разжимая губ: "Чао, Миньон." Но, в основном, его товарищами будут босяки, которыхлегко обмануть. Тюрьма - это нечто вроде Бога, такой же варвар, которомупреподносят золотые часы, ручки, перстни, платки, носовые и шейные, ботинки.Миньон меньше всего мечтает о том, чтобы во всем великолепии своих новыхкостюмов покрасоваться перед какой-нибудь •шлюхой или о своих ежедневныхвстречах на воле, он думает о том лишь, как войдет в камеру со сдвинутой нанос шляпой, ворот шелковой белой рубахи распахнут (галстук у него отняли приобыске), английский реглан расстегнут. И вот уже бедняги заключенные смотрятна него с уважением. Стоило ему появиться, и они покорены: "Ну, и рожи будуту них!" - подумал бы он, если бы умел думать о своих желаниях. Он сиделдважды, и тюрьма так повлияла на него, что всю оставшуюся жизнь он жил ужетолько для нее. Его роль там была четко определена, и смутно ондогадывается, что обречен всегда играть эту роль. Возможно, он понял это,когда на странице библиотечной книги увидел такую надпись: Не доверяйте: - Во-первых, Жану Клементу по кличке Лопе, - Во-вторых, Роберу Мартену, по кличке Педаль, - В-третьих, Роже Фальгу, по кличке Тата, - Лопе стучит Пти-Пре [10], - Тата - Ферье и Грандоту, - Педаль - Мальвуазену. Единственное средство избежать страха это отдаться ему. Ему страстнозахотелось, чтобы среди этих имен появилось и его имя. В конце концов,понятно, что любой может устать от героического напряжения человека,преследуемого законом, и что с полицией начинаешь сотрудничать, чтобывернуться вновь к ограбленному тобой человечеству. Дивина ничего не знала обэтой стороне жизни Миньона. Но узнай, она бы лишь сильнее полюбила его, ведьдля нее любовь то же самое, что отчаяние. Тогда бы они выпили чаю, а Дивинапьет чай, как голубь чистую воду. Так пил бы, если бы пил, Дух Святой вобразе голубки. Миньон танцует яванский танец, не вынимая рук из карманов.Когда он ложится, Дивина льнет к нему. Говоря о Миньоне, Дивина задумчиво складывает руки: - Я обожаю его. Когда он лежит голым, мне хочется отслужить мессу наего груди. Миньону понадобилось некоторое время, чтобы привыкнуть говорить о ней"она" и обращаться к ней в женском роде. Наконец, это ему удалось, но он нетерпел, когда она обращалась с ним, как с подружкой, и лишь потом понемногуначал уступать. И вот наконец Дивина осмелилась ему сказать: - А ты красивая, - и добавила: - Как "рыбка"... [11] В результате ночных и дневных вылазок Миньона в мансарде скапливаютсябутылки с ликерами, шелковые платки, флаконы с духами, поддельныедрагоценности. Каждый предмет привносит с собой в эту комнату очарованиемелкой кражи, быстрой, как призывный взгляд. Миньон крадет с полок большихмагазинов, из автомобилей, крадет у своих немногочисленных друзей, крадетвезде, где только может. В воскресенье они с Дивиной идут к мессе. В правой руке у Дивинымолитвенник с позолоченными застежками. Левой рукой в перчатке онаПридерживает воротник пальто. Они идут, не глядя по сторонам. Приходят в Мадл [12] и садятся, они верят в священников в золотыхоблачениях. Служба восхищает Дивину. Для нее все выглядит оченьестественным. Каждый жест священника понятен и кажется ей точным, любойсумел бы его выполнить. Когда священник складывает два кусочка разломаннойоблатки, края их не сливаются воедино, и когда он поднимает ее, держа двумяруками, то не пытается заставить поверить в чудо. У Дивины мурашки бегут поспине. Миньон молится: "Матерь наша, сущая на небесах..." Иногда онипричащаются у священника с противной физиономией, который со злобным видомсует им в рот облатку. Миньон ходит в церковь еще и ради шика. Вернувшись в мансарду, ониласкают друг друга. Дивина любит своего мужчину. Она печет ему пироги,намазывает маслом тосты. Она думает о нем, даже когда он в туалете. Онаобожает его в любой позе. Ключ бесшумно отворяет дверь, и стена разверзается, как разверзаютсянебеса, чтобы показать ''Человека, подобного тому, которого Микеланджелоизобразил обнаженным в "Страшном Суде". Когда дверь затворяется вновь, состорожностью, с какой можно затворить и дверь хрустальную, Миньон кидаетшляпу на диван, кидает окурок куда попало, скорее всего в потолок. Дивинабросается к своему мужчине, льнет к нему; он стоит твердый и неподвижный,словно чудовище Андромеды, обратившееся камень. Друзья избегают его, поэтому Миньон иногда водит Дивину в "Рокси". Онииграют в покер. Миньону нравится элегантное движение, которым смешиваются фишки. Стаким же наслаждением он следит за пальцами, которые изящным движениемскручивают папиросу или снимают колпачок с ручки. Время с его секундами,минутами, часами не существует для него. Его жизнь - подземное небо,населенное барменами, сутенерами, педерастами, ночными красавицами, пиковымидамами, но жизнь его - Небо. Он любит удовольствия. Он знает все кафе вПариже, в которых есть туалеты с сиденьем. - Чтобы как следует облегчиться мне нужно сидеть, - говорит он. Он способен пройти километры, бережно неся в своей утробе желаниевысраться, которое с важным видом удовлетворит в отделанных сиреневоймозаикой туалетах на вокзале Сен-Лазар. Я мало что знаю о его происхождении. Дивина однажды назвала мне егоимя, кажется, Поль Гарсия. Несомненно, он родился в одном из кварталов,наполненных запахом экскрементов, которые, завернув в газету, выбрасывают наулицу из окон с обязательным цветочным горшком на подоконнике. Миньон. Когда он трясет своей кудрявой головой, видно, как в его ушах качаютсязолотые кольца, какие в давние времена носили его предки-грабители. Движениеноги, которым он на ходу раскачивает низ брюк, походит на движение пятки уженщины, расправляющей оборки юбки, чтобы закружиться в вальсе. Итак, наша парочка живет счастливо, что без труда может подтвердить ихконсьержка, имеющая возможность наблюдать за их жизнью из своей каморки подлестницей. Ближе к вечеру ангелы слетаются, чтобы подмести и прибрать в ихкомнате. Для Дивины ангелы - это движения, которые делаются сами по себе, без ееучастия. Ах, до чего же мне сладко говорить о них! Легионы солдат в форме изтолстого серо-голубого сукна, цвета речной воды, в кованых башмаках упорнорасстреливают небесную синеву. Рыдают самолеты. Весь мир умирает отпанического страха. Ствол орудия поднимается и выстреливает, и пятьмиллионов разноязыких юношей сейчас умрут. В благоухании собственной плотилюди гибнут, как мухи. Умирание плоти исполнено торжественности. И мнесейчас доставляет удовольствие рассуждать об этих чудесных мертвецах:вчерашних, сегодняшних, завтрашних. Я вижу мансарду, где живут моилюбовники. Они впервые крупно поссорились, ссора закончилась любовью. Дивинарассказала мне, как однажды Миньон проснулся к вечеру, настолько вялый, чтоне мог открыть глаза и, услышав, как она ходит по комнате, спросил: "Что тыделаешь?" Когда мать Дивины, Эрнестина, затевала стирку, она обычно говорила:"Пойду-ка, поиграю в корыто"; каждую субботу она "играла с корытом". Ну,Дивина и отвечает: "Я играю в корыто". Поскольку ванны у Миньона не было, он мылся в корыте. Сегодня, или вкакой-то другой день, но мне кажется, что сегодня, он во сне забирался вкорыто. Анализировать собственные мысли он не умеет и никогда этого неделает, но он так же чувствителен к проделкам судьбы, как к трюкам в театреужасов. Когда Дивина отвечает: "Я играю в корыто", он воспринимает это, какесли бы она сказала: "Я играю, будто я корыто". (С таким же успехом онамогла бы сказать: "Я играю в паровоз") [13]. Он вдруг возбуждается,представив, как во сне проникает в Дивину. Член из его сна входит в Дивину,которая снится Дивине, и он овладевает ею на этой воображаемой оргии. И вмозгу его вертелось: "До самого сердца, по самую рукоятку, по самые яйца, погорло". Миньон влюбился. Мне нравится выдумывать разные способы, с помощью которых любовь ловитлюдей. Она, как Иисус, входит в сердце горячо верующих, а еще она можетвходить тайно, как вор. Тут один тип рассказал мне историю наподобие известной притчи о том какдва соперника знакомятся с Эросом. Он рассказывал так: - Как я втюрился. Это было в тюрьме. Вечером нужно было раздеваться,даже рубашку стаскивать, чтобы показать надзирателю, что у тебя ничего нет(ну, шнурков, там, напильника или лезвия). Стою так с парнем в чем матьродила. Я позырил в его сторону: так ли он мускулист, как казался. Я неуспел разглядеть его как следует, холодно было. Он быстро оделся. Но, чтобызаметить, до чего он хорош - просто шикарный! - времени мне хватило. Было начто посмотреть! Душ из розовых лепестков! Я тогда даже позавидовал. Честноеслово! Я свое, конечно, получил (это прозвучало помимо его воли как: получилпо морде). Это длилось всего ничего: четыре или пять дней... Остальное нас не интересует. Любовь устраивает и худшие западни. Самыедикие. Самые странные. Она использует совпадения. Надо же сделать так, чтобыкакой-то мальчишка засунул два пальца в рот и пронзительно свистнул как разв тот момент, когда моя душа переживала момент крайнего напряжения и толькождала этого пронзительного свиста, чтобы разорваться снизу доверху. А каквыбирается момент, чтобы два существа полюбили друг друга до смерти? "Ты -солнце в моей ночи. Моя ночь - это солнце в твоей ночи" Мы сталкиваемся лобв лоб. Мы не соприкасаемся, но издалека мое тело проходит сквозь твое, итвое, тоже издалека, -сквозь мое. Мы создаем мир. Все изменяется... а там! И пока не расстанемся, будем любить друг друга, как два молодыхбоксера, которые дерутся, рвут друг на друге майки а потом, уже голые, сизумлением замечают, как они оба красивы, словно видят себя в зеркале,оторопело замирают на мгновение, потом, досадуя на ошибку, встряхиваютсвоими спутанными волосами, улыбаются друг другу влажной улыбкой иобнимаются, как два классических борца: один вкладывает свои мускулы вуглубления, предлагаемые мускулами другого, они опускаются на ковер, и вотих теплая сперма, брызнув вверх, чертит по небу млечный путь, созвездиякоторого я легко узнаю: созвездие Матроса, созвездие Боксера, Велосипедиста,Скрипки, Спаги [14], Кинжала. Так на стене мансарды, в которой живет Дивина,появляется новая карта звездного неба. Как-то раз Дивина приходит домой после прогулки в парке Монсо. И вдругв вазе видит черную, корявую ветку вишневого дерева с розовымираспустившимися цветами. Дивина оскорблена. В деревне крестьяне научили ее суважением относиться к фруктовым деревьям, не считать их цветыдекоративными, и она уже никогда не сможет ими любоваться. Сломанная ветвьоскорбляет ее так же, как вас бы оскорбило убийство юной девушки. Онаделится своими переживаниями с Миньоном, а он в ответ хохочет во все горло.Дитя большого города, плевал он на крестьянские глупости. Тогда Дивина,чтобы довести до конца святотатство и, завершив, тем самым преодолеть его,а, может, просто разнервничавшись, рвет цветы. Пощечины. Крики. И наконец,любовное смятение, потому что стоит ей дотронуться до мужчины, как все ееоборонительные жесты превращаются в ласку. Кулак, занесенный для удара,разжимается, пальцы нежно прикасаются и гладят. Перед настоящим самцомслабым педикам не устоять. Стоило Секу Горги чуть потереть, почти некасаясь, бугор, который образовывал под брюками его гигантский член, чтобыони, и те и другие, уже не могли отстать от него, он притягивал их, какмагнит металлическую стружку, сам того не желая. Дивина была достаточносильной физически, чтобы за себя постоять, но ее смущали оборонительныежесты, ведь они были мужскими, и еще она стеснялась гримас, появляющихся налице от напряжения. Она стыдилась этого и еще стыдилась мужских эпитетов вотношении себя. На арго ни она, ни ее подруги не говорили. Заговорить наарго было бы для нее столь же дико, как пронзительно хулигански засвистетьили держать руки в карманах брюк (да еще отбрасывая при этом назад полырасстегнутого пиджака) или подтянуть штаны, помогая себе движением бедер. У педерастов был свой особый язык. Арго - это для мужчин. Это языксамцов. Как мужской язык островитян Карибского моря, арго стал вторичнымполовым признаком. Как цветистое оперенье птиц-самцов или пестрые одеяния изшелка, которые имеют право носить только воины племени. Он был как гребешоки шпоры. Всем понятно, но говорить на нем могли только мужчины, которые прирождении получили в дар жесты, бедра, ноги, руки, глаза, грудь, то есть всенеобходимое для того, чтобы на нем говорить. Как-то в одном баре, когдаМимоза отважилась вставить в свою речь реплику: "Он чернуху лепит", мужчинытут же нахмурили брови, а один угрожающе произнес: - Эта девка корчит крутую. Арго в устах их мужчин производил на педерастов сильное впечатление. Новсе-таки искусственные слова этого языка будоражили их меньше, чемвыражения, которые "коты" украли из обихода нормальных людей и которые,попав в сточную канаву или в их постель, были приспособлены ими для своихтаинственных, извращенных, противоестественных нужд. Например, они говорили:"Так ловко" или еще: "Встань и ходи". У говорившего эти последние слова,позаимствованные из Евангелия, на губах всегда виднелись прилипшие крупинкижеваного табака. Фраза произносилась тягуче, нараспев и обычно завершаларассказ о каком-нибудь похождении, которое удачно закончилось: - Встань... - говорили "коты". И еще, отрезая: - Проехали. И еще: "Притухнуть". Но для Миньона слова имели совсем другой смысл,чем для Габриэля (солдата, который должен появиться, о чем возвещает хотя быуже эта фраза, которая кажется мне восхитительной и которая, по-моему,только ему одному и подходит: "Плачу я"). Миньон понимал: нужно держать уховостро. Габриэль думал: нужно заткнуться. Разве у меня в камере два котярытолько что не сказали: "Ну что, возляжем в наших дворцовых покоях?" Онихотели сказать, что собираются стелить постели, а меня вдруг нечто вродеблестящей идеи превратило в дворцового сторожа или конюха с расставленныминогами, который, подобно некоторым молодым людям, "возлегающим с цыпочками","возлегает с дворцовыми пажами". Дивина же просто сознание теряла от наслаждения, слушая их речь илиразличая - при этом ей казалось, что она расстегивает ширинку, засовываетруку под рубашку, - различая отдельные яванские слова со вставленнымислогами, похожие на наряд травести-Арго отправил своих тайных посланцев вотдаленные французские деревни, и даже Эрнестина познала его прелесть. Сама себе она говорила: "Голуаз, цигарка, папироска". Она падала вкресло и, глотая тяжелый сигаретный дым, шептала эти слова. Чтобы об этой ееслабости никто не узнал, она закрывалась в комнате, поворачивала задвижку икурила. Однажды поздно вечером, войдя, она увидела, как в глубине комнатыгорит огонек сигареты. Она перепугалась, как будто на нее было наведено дулопистолета. Но страх был недолгим и сменился надеждой. Не в силахсопротивляться тайно присутствующему в комнате самцу, она сделала шаг,другой и рухнула в кресло, но в тот же миг огонек погас. Она поняла, что спорога видела в зеркале напротив отделенное от нее темнотой комнатыотражение огонька собственной сигареты, которую, с наслаждением чиркнувспичкой, она зажгла в темном коридоре. Можно сказать, что именно в тот вечербыл заключен ее настоящий брак. Ее супругом стало то, что объединяет всехмужчин: сигарета. Сигарета еще сыграет с ней злую шутку. Как-то она шла по главной улицедеревни, а навстречу ей, с недокуренной сигаретой в уголке рта ипосвистывая, шел молодой негодяй, один из тех, чьи лица я вырезал изжурналов. Поравнявшись с Эрнестиной, он опустил голову так, что можно былоподумать, что он исподтишка косится на нее, и Эрнестина решила, что онсмотрит на нее с "бесцеремонной заинтересованностью", а на самом деле егодвижение было вызвано тем, что ему всего-навсего в глаза попал дым отсобственной сигареты. Он прищурил глаза, скривил рот, и это было похоже наулыбку. Эрнестина приосанилась, быстро взяла себя в руки и сдержалась.Инцидент так ничем и не закончился, потому что в тот -момент этотдеревенский хулиган, который даже и не видел Эрнестину, вдруг почувствовал,что его рот расплывается в улыбке, а глаз подмигивает, тогда лихим движениемон подтянул штаны, как бы показывая, что его гримасы не были случайностью. Были и другие выражения, которые потрясали ее, хотя вас они могли бысмутить и в то же время удивить странным сочетанием слов: "Горы и чудеса"или еще почище: "Утащить за яйца в Тартар" Эти выражения ей хотелосьпросвистеть или станцевать, как яву. Думая о своем кармане, о самой себе,она говорила: "Мой подвал." В гостях у подруги: "Прикинь", "Она получила на орехи". Опривлекательном прохожем: "Он от меня тащится". Не подумайте только, что это от нее Дивина унаследовала свою любовь карго. Эрнестина ни разу не дала застигнуть себя врасплох. Неосторожного"скукожиться" в прекрасных устах было достаточно, чтобы и для матери, и длясына тот, кто это произнес, превратился в ворчливого коренастого коротышку,с бульдожьим лицом, как у молодого английского боксера Крана, который тожевисит у меня на стене. Миньон ходил бледный. Он ограбил розового голландца. Но зато карманыего набиты гульденами. Теперь обитатели мансарды познали радости безбедногосуществования. По ночам Дивина и Миньон спят. Днем они обедают дома, голые,переругиваются, забывают заняться любовью, включают радио, радио чего-тобормочет, они курят. Миньон чертыхается, а Дивина, желая еще больше походитьна святую Екатерину Сиеннскую, которая провела целую ночь в камереприговоренного к смерти, положив голову на его член, Дивина читает Детектив.За окном дует ветер. В мансарде уютно и тепло от электрообогревателя. Мнехочется дать небольшую передышку, даже немного счастья идеальной паре. Окно приоткрыто в сторону кладбища. Пять часов утра. Дивина слышит, как звонит колокол (ведь она не спит). И звон его - неноты, звучащие в воздухе, а пять ударов, падающих на мостовую, и вместе сними на мокрую мостовую падает Дивина, которая три или четыре года назад вэтот же час бродила по улицам маленького городка и искала хотя бы хлебнойкорочки среди отбросов в мусорном баке. Всю ночь она провела под моросящимдождем, прижимаясь к стенам домов, чтобы меньше промокнуть, в ожиданииутреннего звона колокола (вот колокол звонит к ранней мессе, и Дивинавспоминает тоску бездомных дней, дней колокола), объявляющего, что церквиоткрыты для старых дев, кающихся грешников и клошаров. И теперь вблагоухающей духами мансарде утренний колокольный звон насильно вновьпревращает ее в несчастного бродяжку, пришедшего в церковь послушать мессу,причаститься, дать отдых своим ногам и немного отогреться. Теплое телоспящего Миньона прижалось к ней. Дивина закрывает глаза; и в то мгновение,когда веки ее смыкаются и отделяют ее от мира, который рождается вместе сзарей, начинается дождь, вызывая в ней ощущение такого полного счастья, чтоона громко и с глубоким вздохом произносит: "Я счастлива". Она собираласьбыло заснуть, но к ней, утверждая ощущение счастья замужней женщины,возвращаются, и уже без горечи, воспоминания о тех временах, когда она былаКюлафруа и когда, сбежав из дома с шиферной крышей, очутилась в маленькомгородке, где золотыми, розовыми или тусклыми утрами клошары, эти существа снаивной на первый взгляд кукольной душой собираются вместе, обмениваясьприветственными жестами, которые хочется назвать братскими. Они только чтопроснулись и встали со скамеек на аллеях, на площади или выбрались с газоновобщественного парка. Они делятся друг с другом секретами Приютов, Тюрем,Конной полиции, Молочник им не мешает. Он свой. За несколько дней Кюлафруатоже стал здесь своим- Бывали дни, когда он питался несколькими найденными вмусорном баке черствыми горбушками вперемежку с волосами. Однажды вечером ондаже хотел покончить собой, так был голоден. Мысли о самоубийстве оченьзанимали его: песня гарденала, поэма снотворного. Он столько раз стоял накраю смерти, что только каким-то чудом избежал ее, словно чья-то невидимаярука - чья? - отталкивала его от края. Однажды у меня под рукой оказалсяпузырек с ядом, достаточно было поднести его ко рту и потом ждать. Вневыносимой тоске ждать результата невероятного поступка и поражаться тому,что этот безумно-необратимый шаг повлечет за собой конец света. Меня никогдане удивлял тот факт, что самая легкая неосторожность еще даже и не движениеили движение не законченное, которое хочешь вернуть и исправить, такое ещеблизкое и безобидное, что его можно было бы и не заметить - но невозможно!-это движение способно привести, например, на гильотину; но меня, повторю,это не удивляло до того дня, когда я сам, сделав один из такихнезначительных жестов, которые получаются у нас против нашей воли и откоторых невозможно избавиться, ощутил тоску в собственной душе, тоскунесчастного, у которого нет другого выхода, кроме как признаться. И ждать.Ждать и успокаиваться, потому что тоска и отчаяние возможны лишь, еслисуществует видимый или скрытый выход довериться смерти, как Кюлафруакогда-то смог довериться ранее недоступным ему змеям. Пока что присутствие рядом пузырька с ядом или провода под высокимнапряжением ни разу не совпало с периодами помутнения рассудка, но Кюлафруа,и позже Дивина, будут страшиться этого момента, и одновременно готовиться ктому, что это случится очень скоро по воле Рока, и чтобы смерть все равноявилась следствием их решения или их отвращения к жизни. Это были прогулки без цели, бессонными ночами по черным улицам города.Он останавливался и заглядывал в окна на залитые золотистым светом интерьерычерез гипюр занавесей с вышитыми цветами, акантовыми листьями, амурами,стреляющими из лука, кружевными оленями, и эти интерьеры напоминали емударохранительницы, скрытые за занавесками, в массивных и темных алтарях.Перед окнами и по их сторонам на ступенях алтаря фонари, как восковые свечи,выстроились в почетном карауле среди деревьев с еще необлетевшей листвой, накоторых распускались букеты лилий эмалевых, металлических, тканевых. Словом,это были обычные выдумки маленького бродяги, в представлении которого мирзаключен в магическую сеть, которую они сами ткут вокруг глобуса изавязывают пальцами ловкими и крепкими, как у Павловой [15]. Эти дети умеютбыть невидимыми для других. Контролер не разглядит их в вагоне, полицейскийна пристани, даже в тюрьмы они, кажется, попадают тайком, как табак, черниладля татуировки, свет луны или луч солнца, или как звуки фортепьяно. Малейшийжест служит им подтверждением того, что хрустальное зеркало, которое ихкулак покрывает серебристыми паутинками, заключает в себе целый мир домов,ламп, люлек, крещений, - мир людей. Ребенок, о котором идет речь, былнастолько далек от всего этого, что от времени своих скитаний он, кажется,удержал в памяти лишь одну мысль: "В городе у женщин в трауре красивыетуалеты". Но в своем одиночестве он может умиляться при виде чужих мелкихнеприятностей: присевшая на корточки старушка, внезапно застигнутаяребенком, обмочила черные хлопчатобумажные чулки; а стоя перед окнами еще незаполненных посетителями ресторанов, взрывающихся яркими огнями, хрусталем исеребром, он, затаив дыхание, наблюдает сцены из трагедий, которые гарсоныво фраках, театрально обмениваясь репликами и обсуждая вопросы первенства,разыгрывали до прихода первой элегантной пары, ломающей своим появлением вседейство; или педерасты, которые, заплатив ему только 50 сантимов, сбегалиполные счастья, которого им хватит на целую неделю; на больших вокзалах ониз зала ожидания ночами наблюдал, как мужские тени в свете печальных огнейпрожекторов пересекают бесчисленное множество рельсов. У него болели ноги иплечи. Ему было холодно. Дивина вспоминает эти грустные моменты из жизни бродяги: вот ночью надороге какая-то машина, внезапно осветив его фарами, выставляет напоказ иему и себе его бедные лохмотья. У Миньона горячее тело. Дивина вжалась в него. Не знаю, то ли это ужево сне или она еще вспоминает: "Как-то утром (совсем рано, на рассвете) япостучала в твою дверь. Я не могла больше бродить по улицам средистарьевщиков и отбросов. Я искала твою постель, которая была скрыта от менякружевами, кружева, кружевной океан, кружевной мир. Из самого далекогоуголка мира кулак боксера забросил меня в узкую сточную канаву". Именно вэтот момент раздавался звон колокола- Теперь она засыпает в кружевах, и ихсоединенные тела плывут. Этим утром, после того, как я целую ночь напролет с особой нежностьюласкал мою дорогую парочку, мой сон прерывается грохотом засова, которыйотодвигал тюремщик, пришедший за мусором. Я встаю и, пошатываясь, бреду кпараше, еще не выйдя из странного сна, в котором я сумел получить прощениесвоей жертвы. Я был погружен в ужас по самый рот. Ужас входил в меня. Яжевал его- Я был полон им. Он, моя юная жертва, сидел рядом со мной и своюголую левую ногу, вместо того, чтобы положить на правую, подсунул под ляжку.Он ничего не сказал, но я совершенно точно знал, что он думает: "Я всесказал судье, ты прощен. К тому же я буду присутствовать на судебномзаседании. Ты можешь признаться. И быть уверенным: ты прощен." И тут же, какэто обычно и бывает во снах, он превратился в маленький труп -не крупнеефигурки с рождественского пирога, не крупнее вырванного зуба - лежащий надне бокала с шампанским среди греческого пейзажа с витыми обломками колонн,вокруг которых обвиваются и развеваются, как серпантин, длинные белые черви;и все залито светом, который бывает только в сновидениях. Я уже неприпоминаю, где был я при этом, но знаю, что поверил его словам. Спробуждением ощущение того, что меня простили, не прошло. Но о том, чтобывернуться в мир реальных ощущений, в мир камеры, об этом нет и речи. Я сноваложусь до времени, когда разносят хлеб. Атмосфера ночи, запах, который идетот параши, полной дерьма и желтой воды, поднимают во мне, словно чернуюземлю, подкопанную кротами, воспоминания детства. Одно воспоминание вызываетдругое; вся та жизнь, которую я считал подземной и навеки скрытой, выходитна поверхность, на свежий воздух, под грустное солнце, отчего приобретаетзапах гнили, которым я упиваюсь. Наиболее болезненное воспоминание - этовоспоминание об уборной в доме с шиферной крышей. Она была моим убежищем.Жизнь, которую я воспринимал как что-то далекое и запутанное, через темнотууборной и ее запах -- трогательный запах, в котором преобладает ароматбузины и плодородной земли, поскольку уборная находилась в отдаленном углусада, возле ограды, -- эта жизнь казалась мне особенно приятной, ласковой,легкой, даже слишком легкой, то есть и вовсе лишенной веса. Говоря о жизни,я имею в виду то, что происходило вне уборной, весь остальной мир, которыйне был моим маленьким закутком из досок, изрешеченных ходами насекомых. Мнеказалось, что она немного колеблется, подобно нарисованным снам, в то времякак я, в своей дыре похожий на личинку, возвращался к спокойному ночномусуществованию, и порой у меня возникало ощущение, что я медленно погружаюсьто ли в сон, то ли в озеро, то ли в утробу матери или, что то же, - вкровосмешение - то есть в духовный центр земли. Минуты этого счастья никогдане были для меня минутами счастья светлого, а мой мир никогда не был тем,что литераторы и теологи зовут "небесным покоем". И это хорошо: ведь дляменя было бы невыносимо ужасно быть отмеченным Богом, им избранным; яуверен, что, если заболев, я был бы излечен чудом, то не пережил бы этого.Чудо - гнусная вещь: покой, который я искал в отхожем месте и который я будуискать в воспоминаниях о нем, этот покой внушает мне доверие, этот покойприятен. Иногда начинался дождь, я слышал стук капель по цинковой крыше; тогдамое грустное блаженство, мое угрюмое наслаждение усугублялось еще иощущением скорби. Я приоткрывал дверь, и вид мокрого сада с побитой дождемзеленью приводил меня в отчаяние. Я часами сидел в этой камере,примостившись на деревянном сиденье; мои душа и тело, добыча запаха итемноты, пребывали в состоянии мистической взволнованности, ибо самая тайнаячасть существа приходила сюда именно с тем, чтобы разоблачаться, какприходят в исповедальню. Пустая исповедальня таила в себе для меня такую жесладость. На картинках из старых журналов мод, валявшихся там, женщины 1910года непременно носили муфту, зонтик или платье с турнюром. Мне понадобилось много времени, чтобы, распознав их, прибегнуть кколдовству этих низменных сил, которые за ноги тянули меня к себе, махаливокруг меня черными крыльями, похожими на ресницы вампиров, и вонзалисамшитовые пальцы в мои глаза. В соседней камере спустили воду. Так как наши унитазы соединены, вода вмоем забурлила и еще одна волна запаха захлестнула камеру. Мой твердый члензажат в трусах, и стоит прикоснуться к нему рукой, как он, освобожденный,упирается в простыню, и та сразу приподнимается. Миньон! Дивина! А я здесьодин... Я люблю Миньона особенно нежно, поэтому не сомневайтесь - в концеконцов это свою судьбу, истинную или ложную - я то как лохмотья, то каксудейскую мантию надеваю на плечи Дивины. Медленно, но верно я стремлюсь избавить ее от всякого счастья, чтобысделать из нее святую. Хотя огонь, сжигающий ее, уничтожил тяжелые оковы, ееуже опутывают новые: Любовь. Так рождается мораль, которая, конечно, неявляется моралью в общепринятом смысле (это мораль под стать Дивине), новсе-таки это мораль, со своими понятиями о Добре и Зле. Дивина еще не стоитпо ту сторону добра и зла, там, где и должно быть святому. А я, скореедобрый, чем злой, демон веду ее за руку. Вот "Дивинариана", составленная для вас. Так как я хочу описатьнесколько произвольно взятых эпизодов, то оставляю читателю самостоятельноразобраться с хронологией описываемых событий, приняв за данное, что напротяжении этой, 1-й главы ей будет от двадцати до тридцати лет. Дивинариана Дивина говорит Миньону: "Ты мое безумие". Дивина скромна. Она отличает роскошь лишь по тайне, которая в нейтаится и которая ее пугает. Роскошные отели, словно логово ведьм, держатпленников силой своих чар, и лишь наши заклинания способны высвободить их измрамора, ковров, бархата, черного дерева и хрусталя. Едва разбогатевблагодаря одному аргентинцу, Дивина приобщилась к роскоши. Она накупилакожаных чемоданов с окованными углами, пахнущих мускусом... Семь или восемьраз на дню она садилась в вагон поезда, распихивала свой багаж, устраиваласьна подушках, а за несколько секунд до свистка, звала двух или трехносильщиков, выгружалась, брала машину и просила отвезти ее в Гранд-Отель,где останавливалась лишь на время, необходимое, чтобы быстро и роскошноустроиться. Целую неделю она вела жизнь звезды и теперь умеет и ступать поковру, и говорить с лакеем, и не потеряться среди роскошной мебели. Онаприручила волшебство и спустила роскошь на землю. Теперь крутые закругленияи завитки на мебели, картинных рамах и деревянных стенных панелях,вырезанные в стиле эпохи Людовика XV, придают особую элегантность ее жизни,которая развертывается перед ней, словно раздваивающаяся дворцовая лестница.А уж когда во взятой напрокат машине она проезжает мимо кованой решетки иливыписывает на улице восхитительную петлю, тогда она -- инфанта. Смерть это не мелочь. Дивина уже боится оказаться застигнутой еюврасплох. Она хочет умереть достойно. Как тот младший лейтенант авиации,который отправлялся на боевой вылет в парадной форме, чтобы смерть, случайнозалетев в самолет, обнаружила и запечатлела бы его в образе офицера, а небортмеханика. Вот и у Дивины всегда при себе засаленный серый диплом овысшем образовании- -- Он глуп, как пуговица... (Мимоза собирается сказать: от ботинок). Дивина нежно: от ширинки. У нее всегда при себе, в рукаве, маленький веер из газа и белойслоновой кости. Когда она произносила слово, которое ее смущало, то сбыстротой фокусника вынимала из рукава веер, раскрывала его, и вдругвозникшее порхающее крыло прикрывало нижнюю часть ее лица. Всю ее жизнь веербудет порхать возле нее. Она обновит его у торговца домашней птицей на улицеЛепик. Дивина с подругой зашли туда купить курицу. Следом вошел сын хозяина.Глядя на него, Дивина загоготала, подозвала подругу и, засунув палец в гузкукурицы, лежащей на разделочном столе, закричала: "О, смотрите же, воткрасотка из красоток!" А веер уже порхал возле ее покрасневших щек. Она ещераз влажным взглядом посмотрела на хозяйского сына. Полицейские задержали Дивину на бульваре, она была немного навеселе.Пронзительным голосом она поет Veni Creator [16]. И каждый прохожий, словнонаяву, видит перед собой маленькие пары новобрачных: скрытые под белымикружевами, они преклоняют колени на вышитой скамеечке для молитвы; а обасержанта видят себя шаферами на свадьбе у кузины. Однако они все же ведутДивину в участок. Всю дорогу туда она трется о них, а они, возбудившись,лишь крепче держат ее и нарочно спотыкаются, чтобы лишний раз прикоснуться кее бедрам своими. Их гигантские члены ожили, они бьют, они колотят, онинапирают в отчаянном и кровавом приступе на дверь штанов толстого голубогосукна. Они, как священник в Вербное воскресенье у закрытой двери церкви,требуют открыть ее. А молодые и старые педерасты стоят на бульваре инаблюдают, как Дивину уводят под торжественное свадебное песнопение VeniCreator: - На нее наденут наручники! - Как на матроса! - Как на каторжника! - Как на роженицу! Останавливаются буржуа, их много, но никто из них ничего не видит иничего не понимает, и едва ли их мирное доверчивое настроение испортит такойпустяк: Дивина, ведомая под руки, и жалеющие ее подруги. Отпущенная на свободу, назавтра вечером она снова на своем посту набульваре. Глаз у нее синий и распухший. - Боже, миленькие мои, я ведь чуть в обморок не упала. Жандармы меняподдержали. Они все меня окружили и обмахивали клетчатыми носовыми платками.Они, как святые женщины, осушали мое лицо. Мое Божественное Лицо: "Придите всебя, Дивина, придите, придите, придите в себя!" Они меня воспевали! Они отвели меня в темный карцер. На белой стене кто-то (О, этот"кто-то"! Я буду искать его среди мелких строк тяжелых страниц романов спродолжением, населенных восхитительно прекрасными пажами и хулиганами. Яразвязываю, расшнуровываю камзол и туфли одного из пажей свиты Жана-ЧерныеПодвязки, потом я отпускаю его, жестокий нож в одной руке, а его напряженныйчлен зажат в другой, он стоит лицом к стене и вот -- полюбуйтесь на этогомолодого пленника, невероятно девственного. Он прижимается щекой к стене. Отодного поцелуя он начинает лизать поверхность стены, и штукатурка жадновпитывает его слюну. Потом ливень поцелуев. Его движения обрисовываюточертания невидимого партнера, который сжимает его в объятьях и которого неотпускает жестокая стена. Наконец, от тоски и отчаяния, от избытка любви,паж рисует...) нарисовал фарандолу таких... Ах! Милочки, вы толькопредставьте себе и напейтесь, чтобы туда попасть, но я же могу толькообрисовать: такое крылатое, вздувшееся, толстое, важное, как амурчик, сроскошными сахарными... . А вокруг, милые дамы, самых прямых и крепких изних обвивались клематисы, вьюнки, настурции, и скрюченные "котики". Ах, чтоза колонны! Камера неслась во весь опор: это какое-то безумие, безумие,безумие! Милые тюремные камеры! После чудовищной мерзости моего ареста, моихразных арестов, каждый из которых всегда был первым, ибо являлся моемувнутреннему зрению в своей непоправимости, со скоростью и блескомголовокружительными,. фатальными, после заключения моих рук в стальнойкабриолет, блестящий, как драгоценность или теорема, - после этого тюремнаякамера, которую я теперь люблю, как порок, сама по себе стала мне утешением. Запах тюрьмы - это запах мочи, формалина и краски. Во всех тюрьмахЕвропы я узнавал его, и я осознал, что этот запах в конце концов превратитсяв запах моей судьбы. Всякий раз, попадая туда, я ищу на стенах следы моихпредыдущих заключений, а значит - моих предыдущих отчаяний, сожалений,желаний, которые другой заключенный оставил бы за меня. Я исследуюповерхности стен в поисках следов, оставленных мне другом. Я не знаю, чтотакое настоящая дружба, какие следы оставляет на сердце, а иногда и на коже,дружба двух мужчин друг к другу; в тюрьме я иногда хочу испытать именночувство братской дружбы, но всегда к мужчине обязательно моего возраста,который был бы красив и я бы ему полностью доверял, который был бысообщником в моих любовных похождениях, в моих кражах, моих преступныхжеланиях; но это не дает мне представления о такой дружбе, о запахе одного идругого из друзей в их самых интимных местах, потому что я строю из себя вэтом случае мужчину, который знает, что таковым не является. Я жду, что настене проявится какая-то ужасная тайна, убийство или предательство в дружбеили надругательство над Мертвыми, для которой я был бы блистающим склепом-Но я находил лишь какие-то отдельные слова, нацарапанные булавкой наштукатурке, выражения любви или возмущения, а чаще - покорности судьбе:"Жожо де ла Бастож всегда будет любить свою женушку." "Мое сердце к такой-томатери, мой елдак - шлюхам, мою голову -- Дейблеру." Эти наскальные надписипочти всегда являются обращением к женщине или просто стишками, которыеизвестны всем блатным во Франции: Уголь станет белым-белым, Белым снегом сажа станет, Но никогда родной тюряге Не изменит моя память. Ах, эти свирели Пана! Они отмечают прошедшие дни! И наконец: удивительная надпись, выбитая на мраморе под козырькомпарадного подъезда: "Тюрьма основана 17 марта 1900 года"; она вызывает вмоем воображении кортеж, состоящий из важных чинов, которые торжественноприводят сюда первого заключенного. Дивина: "Сердце на ладони, а ладонь дырявая, а рука в мешке, мешокзакрыт, и сердце мое попалось". Доброта Дивины. Она полностью и без оглядки доверяла мужчинам справильными и резкими чертами лица, и густыми, прядью падающими на лобволосами, и казалось, это доверие согласуется с тем влиянием, которое такиемужчины оказывали на Дивину. Она, с ее живым критическим умом, частооказывалась обманутой. Она поняла это, вдруг или постепенно, и захотелаизменить свое поведение, и интеллектуальный скептицизм в борьбе ссентиментальной услужливостью победил и утвердился в ней. Но ее продолжаютобманывать, так как теперь в ней пробудилась всепоглощающая страсть кмолодым мужчинам, она чувствует к ним неотвратимое притяжение. Она принимаетих признания в любви с иронией в улыбке или в словах, за которой проступаюти плохо скрытая слабость (как слабость педерастов перед бугром на штанахГорги), и все ее усилия устоять перед их чувственной красотой (ихнеприступностью), между тем как они всегда отвечают ей такой же, но толькожестокой улыбочкой, как будто вылетев между зубов Дивины, она отскочила отих более острых, более холодных и оттого - более красивых зубов. Чтобы наказать себя за злобу на злых, Дивина отказывается от своихнамерений и начинает унижаться перед сутенерами, а они ничего не понимают.Ее доброта доходит порой до щепетильности. Однажды в полицейском фургоне подороге из суда, куда Дивина попадала частенько, особенно за кокаин, онаспрашивает соседа-старичка: - Сколько дали? Он отвечает: - Трояк. А тебе? Она, получив только два месяца, отвечает: - И мне трояк. 14 июля. Повсюду сине-бело-красное. Дивина же одевается в другие цветаиз любезности к ним,, всеми позабытым. Дивина и Миньон. По-моему, это пара идеальных любовников. Из своейзловонной дыры, из-под шероховатой шерсти одеяла, с носом, мокрым от пота, ивытаращенными глазами, оставшись наедине с ними, я смотрю на них. Миньон - великан, он стоит, чуть согнув и расставив ноги внебесно-голубых штанах с напуском, ноги его закрывают половину земного шара.Он дрочит. Так мощно и так уверенно, что анусы и влагалища надеваются на егочлен, как кольца на палец. Он дрочит. Так мощно и уверенно, что егомужественность, отмеченная небесами, обретает проникающую силу батальоновбелокурых воинов, которые "оседлал [17] нас 14 июля 1940 года; они шлинеспешно, серьезно, глядя прямо перед собой, печатая шаг в пыли под солнцем.Но они могут служить лишь для изображения Миньона, изогнувшегося инапряженного. Их гранит не дает им возможности стать "котами" очарованными. Я закрываю глаза. Дивина: это тысяча соблазнительных форм, вышедших измоих глаз, рта, локтей, колен, не знаю, откуда еще. Они говорят мне: "Жан!Как я рада, что живу в Дивине и вместе с Миньоном!" Я закрываю глаза. Дивина и Миньон. Для Миньона Дивина - это лишьпредлог, случай- Когда ему случалось думать о ней, он пожимал плечами, какбы пытаясь стряхнуть с себя эти мысли, как если бы его мысли были когтистымидраконами, вцепившимися ему в спину. Но для Дивины Миньон - это все. Онаухаживает за членом Миньона. Она щедро и нежно ласкает его, прибегая ксравнениям, которые, находясь в игривом настроении, используют приличныелюди, типа "маленький, малыш в колыбельке, Иисус в яслях, тепленький твойбратик", не произносимые ею, тем не менее приобретают свое прямое значение.Ее чувствам они подходят буквально. Член Миньона для нее - это весь Миньон,чистый предмет ее роскоши, предмет ее чистой роскоши. Если Дивина исоглашается видеть в своем мужчине что-то, кроме теплого фиолетового члена,то это значит, что она может проследить его продолжение до самого ануса иобнаружить, что он продолжается и простирается на все остальное тело, что онэто и есть возбужденное тело Миньона, оканчивающееся бледным изможденнымлицом, с глазами, носом, ртом, ввалившимися щеками, вьющимися волосами,капельками пота на лбу. Я закрываю глаза под моим занюханным одеялом. Чуть расстегнув штаны,Дивина завершила таинственный ритуал ухода за своим мужчиной. Украшенылентами волосы и член, цветы продеты в петли пуговиц на ширинке (в такомнаряде Миньон выходит по вечерам вместе с ней). Вывод: для Дивины Миньонесть не что иное, как великолепное представительство на земле, осязаемыйобраз или даже -- символ существа (может быть, Бога) или идеи, оставшейся нанебе- Они не общаются- Дивину можно сравнить с Марией-Антуанеттой, которой взаключении, если верить моему учебнику истории Франции, волей-неволейпришлось выучить арго, употреблявшееся тогда, в XVIII веке- Бедная милаякоролева! Когда Дивина визжит: "Они приволокли меня в суд!", сразу представляешьсебе пожилую графиню Соланж в старинном платье с кружевным треном, которуюна коленях за связанные вместе руки солдаты тянут по каменным плитам дворцаПравосудия. - Я умираю от любви, - говорит она. Жизнь в ней замирала, но жизньвокруг нее продолжалась, ей казалось, что она идет навстречу потоку времении, безумно пугаясь мысли о том, что при такой скорости она дойдет до начала,до Первопричины, она, наконец, начинала делать движения, которыевозобновляли биение ее сердца. И еще о доброте этой безумицы. Она задает вопрос молодому убийце, скоторым мы познакомимся позже (Нотр-Дам-де-Флер). Этот вопрос, без всякогона то умысла, причиняет убийце такое страдание, что лицо его мгновенноискажает гримаса. И сразу бросаясь вслед за причиненной ею" болью, чтобыдогнать и остановить ее, заикаясь и захлебываясь слюной, которая отпереживания становится похожей на слезы, она кричит: - Нет, нет, это я! Подруга семьи - самая безумная из всех, кого я там знал, - Мимоза II.Мимоза Великая, Первая, сейчас живет на содержании у одного старика- У неевилла в Сен-Клу. Она любила Мимозу II, когда та была ещемальчишкой-молочником, и потому оставила ей свое имя. Мимоза II, ничего неподелать, красавицей не была. Дивина пригласила ее к себе на чай. Та пришлак пяти часам. Они с Дивиной поцеловали друг друга в щечку, очень стараясь,чтобы их тела не соприкоснулись. Миньону же она по-мужски пожала руку; и вотона уже сидит на диване, рядом с лежащей Дивиной- Миньон готовит чай, у негосвои причуды. - Как мило, что ты пришла, Мимо, мы так редко видимся. - Дорогая, это не моя вина. Поверь, я обожаю твое гнездышко. Ононапоминает мне дом сельского священника с видом на парк. Как должно бытьприятно иметь в соседях мертвецов! Действительно, вид из окна был прекрасен. Иногда кладбище освещалалуна. Ночью в лунном сиянии оно казалось Дивине, лежащей в постели, светлыми глубоким. Свет был таким сильным, что под травой могил и под мраморомхорошо различалось призрачное шевеление мертвецов. Вид этого кладбища вокаймлении оконной рамы напоминал светлый глаз, мерцающий в красивом разрезевек, или еще лучше: голубой стеклянный глаз, какими бывают глазасветловолосых слепых, лежащий на ладони негра. Оно плыло в танце, вернее -ветер качал траву и кипарисы. Оно танцевало, оно было музыкально, тело егошевелилось, как тело медузы. Кладбище вошло в душу Дивины, подобно тому, какнекоторые фразы входят в текст: буква - сюда, буква -- туда. Кладбище было сней повсюду: и в кафе, и на бульваре, и в тюрьме, и под одеялом, и вуборной. Или даже, если хотите, жило в ней подобно тому, как в Миньоне жилверный и послушный пес, порой придавая взгляду сутенера кротость и грустьсобачьих глаз. Мимоза высовывается из окна, в оконный проем Усопших и, вытянув палец,ищет могилу. Отыскав, вопит: - А! Мерзавка и потаскуха, наконец-то ты сдохла! Вот она ты, лежишь подхолодным камнем, а я хожу по коврам, шлюха! - Ты что, обалдела? - сказал Миньон, и ругательство чуть было несорвалось с его губ. - А я, Миньон, может быть, свихнулась от любви к тебе, ужасный Миньон!Но там в могиле - Шарлотта. Шарлотта там! Мы рассмеялись, потому что знали, что Шарлотта - это ее дедушка, онпохоронен в глубине кладбища, на участке, купленном в вечное пользование. - Как поживает Луиза? (отец Мимозы). И Люси? (мать) - спросила Дивина. -- Ах, Дивина, не спрашивай, они превосходно себя чувствуют. Они-то несдохнут, прошмандовки! Негодяйки! Миньон любил послушать педерастов. Особенно ему нравилось, как онинаедине рассказывают ему о себе. Заваривая чай, он слушал, улыбка не сходилас его губ. Улыбка Миньона никогда не бывала застывшей. Постоянноебеспокойство, казалось, заставляло его щуриться. Больше обыкновенного онбеспокоился сегодня; вечером он должен будет бросить Дивину. Поэтому Мимозакажется ему сейчас ужасной, прямо-таки волчицей. Дивина ничего не знает отом, что ее ждет. Лишь потом она вдруг поймет, что ее бросили и почему такойзлобной была Мимоза. Они ловко провернули это дело. Роже, мужчина Мимозы,уехал в Грив. - Она отправилась воевать, эта Роже. Она вообразила себя амазонкой. Так однажды Мимоза сказала Миньону, и тот, шутя, предложил ей заменитьРоже. Ну, она и согласилась. Наши семьи, законы нашего Дома не похожи на ваши. Здесь любят безлюбви. Любовь не носит сакраментального характера. Педерасты в высшейстепени безнравственны. Не моргнув глазом, после шести лет союза, не считаясебя связанным и не думая о том, что поступает дурно и причиняет зло, Миньонрешил бросить Дивину. Без угрызений совести, лишь немного беспокоясь, как быДивина не отказалась с ним видеться. Что касается Мимозы, то ей, чтобы ощутить счастье от содеянного зла,достаточно причинить его сопернице. Два педераста щебетали, в сравнении с игрой их глаз, их речи казалисьсамыми заурядными. Они не хлопали ресницами, не морщили веки. Просто глазноеяблоко скользило справа налево, слева направо, вращаясь так, как будто егоприводила в движение целая система шарикоподшипников. Теперь послушаем, очем они шепчутся; толстокожий Миньон уже подошел к ним и, стоя рядом, предпринималтитанические усилия, чтобы их понять. Мимоза шепчет: - Душенька, Они мне нравятся, когда Они еще в брюках. Смотришь на Них,и Они твердеют. С ума можно спятить, с ума спятить! Ах, эта складка! Она некончается, она тянется до самых ступней! Прикоснешься и ведешь по ней рукойдо пальцев ног, как Красотка спускается, говорят. И для этого особеннорекомендую тебе моряков. Миньон едва заметно улыбался. Он знает. Толстая Красотка мужчин его неволнует, но теперь он больше не удивляется . тому, что она волнует Дивинуили Мимозу. Мимоза говорит Миньону: - Ты изображаешь хозяйку, чтобы не сидеть с нами. Он отвечает: - Я готовлю чай. Как бы поняв, что этих слов недостаточно, он добавляет: - У тебя есть новости от этого типа, от Роже? -- Нет, - отвечает Мимоза, -- Я Вся-Одинокая. Ей бы хотелось прибавить:Я Вся-Измученная. Желая выразить чувство, которое обычно сопровождаетсяизлишне взволнованным жестом или интонацией, педерасты ограничиваютсясловами: "Я Вся-Вся", произнесенными доверительным голосом, почти шепотом,подчеркивая эти слова движением руки в перстнях, дабы успокоить невидимуюбурю. Человек, знакомый, еще со времени Мимозы Великой, с дикимипроявлениями необузданных чувств, дерзкими жестами и воплями, от которыхкривится рот, загораются глаза, обнажаются зубы, -этот человек не может неспросить себя, какая таинственная нежность сменила те неистовые страсти?Если Дивина начинала свою "молитву", она останавливалась, лишь полностьюобессилев. В первый раз, когда он это услышал, Миньон застыл в изумлении.Пока они были у себя в комнате, ему это казалось забавным, но когда Дивинапродолжила это уже на улице, он сказал: - Эй, девка, заткнись! Нечего меня позорить перед друзьями. Холодность его слов говорила о готовности на самые крайние меры, иДивина узнала Голос своего Учителя. Она сдержалась. Но ведь прекрасноизвестно, что нет ничего опасней, чем подавление собственных эмоций. Как-товечером, за стойкой в баре, где собирались "коты", на площади Клиши (обычноМиньон из осторожности ходил туда без нее), Дивина заплатила по счету и,взяв сдачу, забыла оставить на стойке чаевые. Заметив это, она издала такойвопль, что в баре чуть было не треснули зеркала и не полопались лампочки, еекрик потряс "котов": - Боже мой, я Вся-Ненормальная! Две оплеухи справа и слева с безжалостной быстротой заставили еезамолчать, низведя ее до размера левретки, так что ее голова уже не доходиладо стойки. Миньон был вне себя. В свете неоновой лампы он казался зеленым."Пошла вон", - прошипел он. Сам же остался допивать свой коньяк. Эти крики (Миньон сказал бы: "Она роняет свои крики", как думал, сидяна толчке: "Ты роняешь свои плоды" или, воруя: "Ты подбираешь бабки") былиодной из привычек, перенятых Дивиной у Мимозы I. Когда они, несколькодевочек, собирались на улице или в кафе для педерастов, из их болтовни (слови жестов) раскрывались целые букеты цветов, среди которых они вели себясамым естественным образом, обсуждая заурядные домашние проблемы: - Я вся, вся, вся Вся-Бесстыжая. - Ах, сударыни, какая я потаскуха. - Ты зна-а-а-а-ешь (звук "а" они тянули очень долго), я Вся-В-Тоске. - Смотрите, смотрите, какая прошла, Вся-Шелестящая. Как-то на бульваре полицейский инспектор спросил одну из них: "Ты кто?" Она ответила: "Я - Вся-Трогательная." Понемногу они сокращали свои реплики, и в конце концов им уже былодостаточно произнести: "Я Вся-Вся", и наконец - "Я В-В." То же и с жестами. У Дивины было одно движение, когда, достав изкармана платок, ее рука описывала широкую кривую, прежде чем прижать платокк губам. Попытайся кто-нибудь разгадать этот жест, он непременно бы ошибся,ибо тут были сведены воедино два жеста: один, уже потерявший своепервоначальное значение, и другой, который продолжал и завершал первый,возникнув там, где первый прервался. Итак, вынимая руку из кармана, Дивинанамеревалась встряхнуть за край развернутый кружевной платок. Встряхнуть напрощание или уронить пудру или флакончик с духами, которых в платке не было,это был повод. А широкий жест был необходим, чтобы поведать о скрытомпереживании: "Я одна. Кто может, помогите." Миньон так и не сумел до концауничтожить этот жест, но сократил его так, что, не опошлившись, тотскрестился с другим и от этого стал необычным. Нарушив его, он сделал этотжест великолепным. Об этих стараниях Миньона Мимоза как-то сказала: - Наши самцы пытаются сделать из нас каких-то паралитичек. Когда Мимоза ушла, Миньон тут же попытался найти повод для ссоры сДивиной, чтобы бросить ее. Не получилось. Это его разозлило, он обозвал еешлюхой и ушел. И вот Дивина осталась одна в целом свете. Кого дать ей в любовники?Того цыгана, которого- я ищу повсюду, его фигура благодаря высоким каблукаммарсельских сапог похожа на гитару. По его ногам поднимаются, обвиваясь,чтобы равнодушно обнять ягодицы; матросские штаны. Дивина одна. Со мной. Целый мир стоит в карауле у стен тюрьмы Санте иничего не знает и не желает знать о смятении, царящем в маленькой камере,затерявшейся среди других, настолько похожих друг на друга, что я частопутаюсь. Время не дает мне отсрочки, я ощущаю его бег. Что мне делать сДивиной? Если Миньон вернется, то задержится ненадолго. Он познал сладостьразрыва. Но Дивина уже не способна жить без потрясений, они сжимают ее,дробят и склеивают вновь, ломают, чтобы в конце концов оставить мне лишьнемного ее сущности, что-то вроде эссенции, которую я мечтаю добыть- И вотмсье Роклор (ул. Дуэ, 127, служащий Управления общественного транспортапарижского муниципалитета), около семи часов утра отправляясь в Пти Паризьенза молоком для себя и для мадам Роклор (она в это время расчесывала волосына кухне), нашел на полу темного подъезда своего дома растоптанный веер.Пластмассовая ручка инкрустирована фальшивыми изумрудами. Он по-мальчишескиотфутболил обломки сперва на тротуар, а затем в сточную канаву. Этот веерпринадлежал Дивине. В ту самую ночь Дивина совершенно случайно встретилаМиньона и пошла с ним, ни словом не упрекнув его в бегстве. Слушая ееболтовню, он что-то насвистывал и, возможно, немного раскаивался. Мимозазастала их вместе. Дивина, приветствуя ее, поклонилась до самой земли, аМимоза мужским голосом, впервые на памяти Дивины, закричала: - Пошла вон, грязная шлюха, задница вонючая! Это кричала уже не Мимоза,а мальчишка-молочник. Так бывает, когда вторая натура, не устояв, даетвыплеснуться первой, прорвавшейся в приступе бешеной злобы. Мы бы и незаговорили об этом, если бы в подобных случаях не проявлялась бисексуальнаянатура педерастов. Мы еще встретимся с этим явлением, говоря уже о Дивине. Дело, однако, принимало серьезный оборот. Миньон проявился в этойситуации еще и как замечательный трус (я считаю, что малодушие - этоактивное качество, которое, достигнув определенной степени интенсивности,словно призрак, начинает распространять белое сияние вокруг хорошенькихбоязливых подростков, которые медленно, словно по морскому дну,передвигаются в нем). Короче, Миньон не соизволил вмешаться. Руки вкарманах: -- А вы убейте одна другую, - сказал он, посмеиваясь- Таким же смехом, он до сих пор звенит у меня в ушах, смеялся как-товечером, стоя передо мной, один 16-летний ребенок. По этому смеху вы легкоможете представить себе, что такое сатанизм. Дивина и Мимоза подрались.Прислонившись к стене дома, Дивина наносила короткие удары ногой и махалакулаками (в пустоту) сверху вниз. Мимоза была крепче и била сильнее. Дивинеудалось вырваться, но когда она добежала до приоткрытой двери одного издомов, Мимоза настигла ее. Схватка, уже не такая шумная, продолжалась вкоридоре. Жильцы спали, консьержка ничего не слышала. Дивина думала:"Консьержка ничего не скажет, ведь ее зовут мадам Мюлл [18]. Безлюднаяулица. Миньон стоял на тротуаре, все так же - руки в карманах, и внимательноразглядывал мусор в стоящем рядом баке. Наконец, он повернулся и ушел: - Ну и сучки! По дороге он подумал: "Если у Дивины вскочит фонарь под глазом, я ейвмажу по ее грязной роже. Пидовки проклятые." Но к Дивине он вернулся- Так Дивина вновь обрела своего "кота" и свою подругу Мимозу и вернуласьк прежней чердачной жизни, которая должна продлиться еще пять лет-Мансардана мертвецах. Ночной Монмартр. Пристанище Стыда. Мы приближаемся к еетридцатилетию... Моя голова все еще находится под одеялом, пальцы лежат наглазах, мысль потеряна, осталась только нижняя часть тела, отделенная отголовы пальцами, вдавленными в глазницы. Мимо камеры проходит надзиратель; входит в камеру, но ничего не говорито Боге капеллан; я их уже не вижу, я уже далеко от Санте. А бедная Санте всепытается удержать меня у себя. Миньон, сам того не ведая, любит Дивину все больше, все глубже. Говорянапрямую, он привязывается к ней. Однако при этом он уделяет ей все меньшевнимания. Она остается в мансарде одна, она дарит Богу свою любовь и боль.Ведь Бог - по словам иезуитов - имеет тысячи способов войти в душу: золотымдождем, лебедем, быком, голубкой и кто знает, как еще? Для альфонса, которыйпошел в уборную, он, возможно, изберет способ, еще не изученный теологами,решив предстать, например, в виде унитаза? Можно задаться и таким вопросом:какие формы принимала бы святость (я не говорю о путях ее спасения) Дивины ивсех святых, если бы не существовало церкви. Мы уже знаем, что жизнь Дивиныобрела смысл. Она принимает, всю без остатка, жизнь, которую Бог ей дал икоторая ведет ее к Нему. Словом, у Бога нет золотого оклада. Перед егомистическим престолом бесполезно принимать пластические позы, столь милыевзгляду грека. Дивина сжигает себя. Я бы мог рассказать не хуже ее, что топрезрение, которое я сношу с улыбкой или с хохотом, это еще не (и станет ликогда-либо?) презрение к презрению, но я поступаю так, чтобы не казатьсясмешным и униженным чем-либо и кем-либо, сам себя заранее принижая. Ипо-другому я бы не смог. Когда я заявляю, что я старая шлюха, никто несможет меня переплюнуть, я лишаю смысла всякое оскорбление. И тем болееневозможно плюнуть мне в лицо. И Миньон, так же, как и вы все, может толькопрезирать меня. Я ночи напролет проводил за этой игрой: вызывая всхлипы,доводя их до глаз и оставляя слезы непролившимися, так что утром япробуждался с окаменевшими, тяжелыми, больными веками, как от солнечногоожога. Рыдание могло бы пролиться слезами, но оно остается в глазах, давитна веки, как приговоренный - на двери карцера. Именно в такие моменты яособенно отчетливо осознаю размеры моего несчастья. Вот наступает очередьеще одного приступа слез, затем еще одного. Я вновь проглатываю все это и сосмехом выплевываю. В такие моменты моя улыбка, -- иные назовут ее хорошейминой при плохой игре, - это не более чем необходимость (которая сильнеевсего остального) заставить двигаться мускулы, чтобы высвободить эмоции. Вконце концов трагизм ситуации, когда одно чувство вынуждено заимствоватьвыражение у противоположного, дабы сбить со следа ищеек, достаточно хорошоизвестен. Чувство рядится в платье своего соперника. Конечно, великая земная любовь могла бы справиться с этим несчастьем,но Миньон еще не попал в число избранных. Лишь позже появится Солдат, чтобыДивина смогла получить отсрочку в общем крушении жизни. Миньон - всего лишьжулик ("обаятельный жулик" - так зовет его Дивина), и нужно, чтобы он им иоставался, чтобы сохранить мой рассказ. Только при таком условии он можетмне нравиться. Я говорю о нем, как обо всех моих любовниках, о которых яспотыкаюсь и разбиваюсь: "Пусть он будет исполнен равнодушия, пусть онокаменеет от слепого безразличия." Дивина использует эту фразу, говоря о Нотр-Дам-де-Флере. Это вызвало у Дивины смех отчаяния. Как расскажет сам Габриэль, одинофицер, влюбленный в него, не придумав ничего лучше, чтобы показать своюлюбовь, его наказывал. И вот через дверь преступления, потайную дверь, которая ведет на"черную", но роскошную лестницу, торжественно входит Нотр-Дам-де-Флер.Нотр-Дам поднимается по лестнице, как по другим лестницам поднимались многиедругие убийцы. Когда он добирается до нужной площадки, ему 16 лет. Он стучитв дверь и ждет. Сердце колотится, ведь он решился. Он знает, что это егосудьба и от нее не уйти, он понимает (Нотр-Дам понимает или только кажется,что понимает это лучше, чем кто-либо), что каждое мгновение предопределеноего судьбой.и это знание связано с чисто мистическим ощущением, что черезубийство, через крещение кровью он станет: Нотр-Дам-де-Флер. Взволнованный, он стоит перед или за этой дверью,словно жених в белых перчатках... Оттуда спрашивают: - Кто там? -- Это я, - шепчет подросток. Дверь доверчиво распахивается изакрывается за ним. Убить легко, сердце жертвы находится слева, как раз напротив руки,сжимающей оружие, а шея так хорошо помещается между сведенными пальцами.Труп старика, одного из тысяч стариков, которым суждено умереть такойсмертью, лежит на голубом ковре- Его убил Нотр-Дам. Убийца. И хотя ни словане было произнесено, я вместе с ним . слышу, как в его голове звонитколокол, который, должно быть, отлит из всех колокольчиков ландыша, весеннихцветов, фарфоровых колокольчиков, стеклянных, водяных или воздушных- Егоголова, словно поющая роща. А сам он - украшенная лентами свадьба, котораякатится вниз по апрельской дороге, впереди - скрипач, на черных пиджаках -флердоранж. Ему, еще подростку, кажется, что он перескакивает с однойцветочной лужайки на другую, и так - до соломенного тюфяка, в котором старикпрятал деньги. Он несколько раз переворачивает, потом вспарывает,встряхивает и потрошит тюфяк, но ничего не находит, ведь нет ничего труднее,чем отыскать деньги после преднамеренного убийства. - Где он прячет свою фанеру, сволочь? -произносит он громко. Слова не выговорены, они лишь почувствованы, и выплевываются из глоткиперемешанными в кучу. Как хрип. От одного предмета он переходит к другому. Нервничает. Ломает ногти.Рвет обивку на мебели. Пытается взять себя в руки, останавливается, чтобыотдышаться, и (в тишине) среди этих предметов, утративших всякое значениетеперь, когда их привычный хозяин перестал существовать, он вдруг чувствуетсебя затерянным в чудовищном мире, населенном мебелью и вещами. Егоохватывает паника. Он вздувается, как воздушный шар, становясь огромным,способным вместить мир и самого себя вместе с ним, а потом сдувается. Онхочет сбежать. Как можно медленнее. Он уже не думает ни о теле убитого, ни опотерянных деньгах, ни о потраченном времени, ни о. провалившемся деле.Полиция, должно быть, уже выследила его. Скорее уйти. Локтем он опрокидываетстоящую на комоде вазу. Ваза падает, и 20 тысяч франков услужливорассыпаются у его ног. Спокойно он открыл дверь, вышел на лестничную площадку, свесился вниз ипосмотрел: в глубине тихого колодца между квартирами мерцает гранямистеклянный шар. Затем он спустился на ночной ковер, и в ночном воздухе, соступеньки на ступеньку, через тишину, подобную тишине космоса - в Вечность. Улица. Жизнь больше не кажется ему гадкой. На душе легко. Он бежит вмаленькую гостиницу, которая оказывается домом свиданий, и снимает комнату.Теперь, чтобы усыпить его, постепенно наступает настоящая, звездная ночь;его немного тошнит от ужасного ощущения: он испытывает физическоеотвращение, какое обычно испытывает убийца к жертве в первый час послеубийства, об этом чувстве многие мне говорили. Он преследует вас, да?Мертвец сильный. Ваш мертвец вошел в вас: смешался с вашей кровью, течет вваших венах, сочится из-под кожи, ваше сердце питается им, подобнокладбищенскому цветку, который прорастает из трупов... Он выходит из васчерез глаза, уши, рот. Нотр-Дам-де-Флер хотел бы выблевать своего жмурика. Наступившая ночь неизбавляет от страха. Комната пахнет шлюхой. Смердит и благоухает. Чтобы избавиться от ужаса, как мы уже говорили, надо полностью в негопогрузиться. Рука убийцы сама находит член, тот встает. Убийца ласкает его пододеялом, сперва нежно, с легкостью порхающей птицы, потом стискивает,сжимает и, наконец, кончает в беззубый рот задушенного старика. И засыпает. Любить убийцу. Мечтать совершить преступление в сговоре с молодымметисом с обложки разорванной книги. Я хочу воспеть убийство, ибо я люблюубийц. Воспеть, ничего не приукрашивая. Не рассчитывая таким образомполучить искупление (хотя мне этого очень бы хотелось), мне просто было быприятно убить. Я скажу во всеуслышание: и особенно убить не старика, акрасивого светловолосого мальчика, чтобы после того, как нас соединятсловесные узы, которые привязывают убийцу к убитому (один стал им благодарядругому), меня, как замок с привидениями, в дни и ночи меланхолии иотчаяния, посещал бы изящный призрак. Но пусть минует меня этот ужас --разрешиться шестидесятилетним мертвецом или мертвецом-женщиной, не важно,молодой или старой. Я прекрасно могу удовлетворить мою страсть к убийствутайно, любуясь царственным великолепием заходов солнца. Достаточно моимглазам погрузиться туда... Но перейдем к моим рукам. Но убить тебя, Жан,убить. Не в том ли все дело, что я хочу знать, как буду себя вести, глядя,как ты умираешь от моей руки? Больше, чем о других, я думаю о Пилорже. Его лицо, вырезанное изДетектива, затемняет стену своим ледяным сиянием, сотканным из убитого иммексиканца, из его желания смерти, из его мертвой молодости, из его смерти.Он забрызгивает стену осколками взрыва, который можно описать, лишь столкнувдва взаимоисключающих понятия: свет и тьму. Ночь выходит из его глаз иложится на его лицо, и оно становится похожим на сосны грозовым вечером, насады, через которые я проходил ночью: легкие деревья, пролом в стене ирешетки, потрясающие решетки, украшенные гирляндами решетки. И легкиедеревья- О, Пилорж! Твое лицо, как ночной сад, одинокий сад, затерянный вмирах, где вращаются бесчисленные солнца. И эта неосязаемая грусть на всем,словно в саду с легкими деревьями. Твое лицо мрачно, точно тень большогосолнца легла на твою душу- Ты, верно, испытал от этого легкий озноб, и телотвое дрожит дрожью еще менее осязаемой, чем падение у твоих ног вуали изтюля, который зовется "тюль-иллюзия", ведь лицо твое покрыто сеточкоймикроскопически тонких, легких, скорее нарисованных, чем настоящих, морщин. Убийца уже вызывает у меня невольное уважение. Не только потому, что онобрел редкий опыт, но потому, что он вдруг подменил собою бога нажертвеннике, будь этот жертвенник из шатких досок или лазурного воздуха.Понятно, я говорю об убийце сознательном, читай - циничном, которыйосмеливается взять на себя право нести смерть, не взывая ни к каким другимсилам; ибо солдат, убивая, не несет ответственности, равно и сумасшедший илиревнивец, или тот, кто знает, что будет оправдан; но лишь тот, кто проклят,кто наедине с собой еще колеблется, прежде чем заглянуть на дно колодца,куда он бросится из любознательности, сложив ноги вместе, в прыжке веселойотваги. Обреченный человек. Пилорж, дружок, мой мальчик, мой милый, вот и отлетела твоя красиваялживая голова. Двадцать лет. Тебе ведь было двадцать или двадцать два года.И мне тоже!.. Я завидую твоей славе. Ты мог бы, как говорится, пристроитьменя в могилу, точно так же, как того мексиканца. За те месяцы, что тыпровел в камере, ты нежно выплюнул на мою память всю тяжелую мокроту,скопившуюся в твоей носоглотке. Мне было бы легко идти на гильотину вслед за другими, за Пилоржем,Вейдманном, Солнечным Ангелом, Соклеем. Впрочем, я и не уверен, что смогу ееизбежать, ибо во сне мой мозг заботливо отправляет меня в приятныепутешествия по множеству удивительных жизней. Однако порой меня посещаетгрустная мысль о том, что многие из порождений моего мозга полностьюистерлись из памяти, несмотря на то, что они составляли все мое прошлоедуховное равновесие. Я даже не помню были ли они вообще, так что случись мнетеперь видеть во сне одну из тех жизней, она кажется мне еще непрожитой, и яотправляюсь странствовать по ней, как по морю, и плыву, даже не вспоминая,что десять лет назад я уже садился в эту лодку и она утонула, погрузившись вморе забвения. Что за монстры продолжают жить в глубинах моего сознания? Ихвыделения, их экскременты, их тленные останки, возможно, порождают росткиужаса или красоты, и те распускаются во мне. Так я познаю очарованиебесчисленных драм, ими вдохновленных. Мой мозг не перестает порождатьпрекрасные химеры, однако ни одна из них до сих пор не смогла обрести плоть.Так и не смогла. Ни разу. Теперь, стоит мне начать грезить, как горло моепересыхает, отчаяние жжет мне глаза, стыд заставляет опускать голову, имечта моя вдруг разбивается- Я чувствую, как возможное счастье ускользает отменя, ускользает потому, что я его уже промечтал. Уныние, приходящее следом, делает меня во многом похожим напотерпевшего кораблекрушение: он, увидев на горизонте парус, уже считаетсебя спасенным, когда вдруг вспоминает, что на стекле его подзорной трубыбыл дефект -- запотевший кусочек размером именно с тот самый парус, который,как ему показалось, он разглядел. И вот мне остается лишь то, о чем я никогда не мечтал, и поскольку яникогда не мечтал о несчастьях, мне не остается переживать ничего другого,кроме несчастий. Даже когда речь идет о смерти, ибо я мечтал о прекрасной,геройской, славной смерти на войне, и никогда - о смерти на эшафоте. Так чтоона одна мне и остается. А что нужно мне, чтобы ее заслужить? Почти уже ничего. Нотр-Дам-де-Флер совершенно не похож на тех убийц, о которых, яговорил. Он был - можно так сказать - убийца невинный. Я возвращаюсь кПилоржу, образ и смерть которого не дают мне покоя. В двадцать лет радитого, чтобы отнять какие-то жалкие гроши, он убил Эскудеро, своеголюбовника. Стоя перед судьями, он издевался над ними, разбуженный палачом,он смеялся и над ним; разбуженный навязчивым видением теплой и ароматной крови Мексиканца, онзасмеялся ему в глаза; разбуженный призраком своей матери, он нежноусмехнулся и ей. Так Нотр-Дам-де-Флер родился из моей любви к Пилоржу, сулыбкой в сердце и на иссиня-белых зубах, улыбкой, которую дажевсепобеждающий ужас не сможет с него сорвать. Однажды, слоняясь без дела, Миньон познакомился на улице с женщиной летсорока, и та неожиданно влюбилась в него до беспамятства. Женщины,влюбленные в моих любовников, настолько ненавистны мне, что я спешусообщить: эта женщина припудривала свое толстое красное лицо рисовой пудрой.Это легкое облако пудры на ее лице вызывало ассоциации с семейным абажуромиз прозрачного розового муслина. В вульгарной и зализанной привлекательностисостоятельной женщины и в самом деле было что-то от абажура. Миньон шел по улице и курил, и тут как раз навстречу женская душа,сквозь внешнюю неприступность ее проглядывает одиночество, которое цепляетсяза крючок, заброшенный хитрыми лицемерами. Стоит вам по небрежности оставитьнезастегнутыми полы вашей нежности, и вот вы уже попались. Вместо того,чтобы держать сигарету между первой фалангой указательного и среднегопальцев, Миньон сжимал ее большим и указательным, прикрывая остальными,подобно тому как мужчины и даже маленькие мальчики, спрятавшись за деревомили в темноте, держат свой "конец", когда мочатся. Эта женщина (в разговорахс Дивиной Миньон называл ее "подстилкой", а Дивина - "этой женщиной") незнала смысла таких манер, да и сама манера поведения во многом была ейнезнакома, но тем быстрее она поддалась очарованию. Она сразу поняла, самане зная как, что Миньон бандит, потому что бандит в ее понимании -это преждевсего самец, у которого "стоит". Она потеряла голову, но было слишкомпоздно. Ее округлые формы и мягкая женственность уже не производиливпечатления на Миньона, успевшего привыкнуть к жестким прикосновениямнапряженного члена. Рядом с женщинами он оставался инертным. Пропастьстрашила его. И все же он сделал некоторое усилие, чтобы преодолетьотвращение и привязать к себе эту женщину ради ее денег. Он изображалгалантную предупредительность. Однако настал день, когда, не выдержав, онпризнался, что любит одного -немного раньше он бы сказал мальчика, но теперьон должен был говорить - мужчину, ведь Дивина -мужчина, - мужчину сталобыть. Дама оскорбилась и назвала его "гомиком". Миньон дал ей пощечину иушел. Правда, не желая лишиться десерта - если считать Дивину бифштексом, -он однажды снова пришел встречать свою даму на вокзал Сен-Лазар, куда такаждый день приезжала из Версаля. Сен-Лазар -- это вокзал кинозвезд.Нотр-Дам-де-Флер, еще и уже одетый в легкий, развевающийся, мягкий, добезумия тонкий - как у призрака - костюм из серой фланели (костюм этот былна нем в день преступления и будет в день смерти), пришел покупать билет доГавра. Уже выходя на платформу, он обронил свой толстый бумажник с двадцатью"штуками". Он почувствовал, что бумажник упал, и обернулся как раз в тотмомент, когда его поднимал Миньон. Взглядом спокойным, но выражавшим некуюроковую неизбежность, Миньон внимательно рассматривал находку, ведь, хотя они был настоящим вором, но тем не менее, не знал, как себя вести в такойнепривычной ситуации, и копировал поведение чикагских или марсельскихгангстеров. Это небольшое наблюдение позволит нам, кроме всего прочего,понять, какую роль играет воображение в жизни мелкого воришки, но, в первуюочередь благодаря ему, я лишний раз хочу дать понять всем, что собираюсьокружить себя лишь бездельниками, то есть личностями, ничем не выдающимися,лишенными героизма и, следовательно, благородства. Мои любимые герои - изтех, кого бы вы назвали: низкосортные подонки. Миньон пересчитал деньги, половину оставил себе и положил в карман, аостальное протянул ошеломленному Нотр-Даму. Они подружились. Я предоставляю вам самим придумать их диалог. Выберите то, что вамнравится. Можете допустить, что они почувствовали голос крови или чтовлюбились друг в друга с первого взгляда, или что Миньон по неопровержимым иневидимым для простого глаза приметав разоблачает грабителя... Вообразитесебе самые дикие и невероятные вещи. Заставьте замереть всю их тайнуюсущность, когда они столкнутся в перепалке на арго. Соедините их вдруг вобъятиях или в братском поцелуе. Делайте, что вам угодно. Миньон был счастлив, найдя эти деньги, но совершенно не зная, чтосказать, он лишь процедил сквозь зубы: "Без глупостей, приятель." Нотр-Дамбыл в бешенстве. Но что поделаешь? Близко знакомый с законами, царящими врайоне площадей Пигаль и Бланш, он знал, что не следует особеннохорохориться перед настоящим "котом". А у Миньона были налицо все внешниепризнаки "кота". "Не стоит выступать", - подумал Нотр-Дам. Итак, он потерялсвой бумажник, и это увидел Миньон. Вот продолжение: Миньон отвел Нотр-Дамасначала к портному, потом к сапожнику и, наконец, к шляпнику. Там он заказалдля них обоих все те мелочи, которые делают мужчину сильным и неотразимопривлекательным: замшевый ремень, мягкую шляпу, шотландский галстук и томуподобное. Потом они сняли номер в отеле на улице Ваграм. Ваграм - бой,выигранный боксерами! Они жили в полной праздности. Совместные прогулки взад и вперед поЕлисейским полям все теснее сближали их. Они спорили о женских ногах. Их замечания, из-за отсутствия в обоих чувства юмора, не отличалисьтонкостью. Их ничто не тревожило. Легко и непринужденно они скользили поилистому дну поэзии. Сорванцы, которых озолотила судьба, и для меня былостоль же занятно отдать им это золото, как и выслушивать какого-нибудьамериканского проходимца, который о, чудо! произносит слово "доллар" иговорит по-английски. Усталые, они возвращались в отель и подолгу сидели вбольших кожаных креслах в холле. Уже тогда их близость начиналаразрабатывать свою алхимию. Торжественная мраморная лестница вела вкоридоры, устланные красными коврами. По ним проходили, храня безмолвие.Как-то раз во время большой мессы в церкви Мадлен, глядя на ступающих поковру священников, при молчавшем органе, Миньон почувствовал, что еготревожит уже один вид этого таинства, глухого и слепого: эти шаги по ковруон узнавал теперь в отеле и, медленно ступая по пушистому ворсу ковра, ондумает на своем воровском языке: "В этом, возможно, что-то есть". Ибо речьидет о нижних мессах [19] в глубине коридоров больших отелей, где красноедерево и мрамор зажигают и задувают свечи. Панихида и свадебная службавместе, в течение всего года, тайно свершаются здесь. Здесь передвигаются,словно тени. Стоит ли говорить, что моя восторженная душа вора не упустит нималейшей возможности, чтобы ощутить это восхитительное состояние?Чувствовать, как летишь на кончиках пальцев, хотя подошва ставится плашмя!Даже здесь, во Френе, несмотря на математически точную прочность стен,длинные и вонючие тюремные коридоры, которые сами себя кусают за хвост,возвращают в меня душу гостиничной крысы [20] , которой мне хочется быть. Шикарные клиенты проходили перед ними- Они снимали шубы, перчатки,шляпы, пили портвейн, курили "Кравен" и гаванские сигары. Суетился молодойлакей. Приятели казались себе персонажами из какого-нибудь фильма. Соединивв мечте свои поступки, Миньон и Нотр-Дам незаметно для самих себя шли кбратской дружбе. Мне стоит многих усилий, чтобы удержаться и не сблизить ихеще сильнее, не сделать так, чтобы Миньон одним движением бедра, с полнейшейи бессознательной невинностью и теряя голову от ощущения счастья, глубокопогрузил свой тяжелый гладкий член, блестящий и теплый, как колонна насолнце, в раскрытый в форме буквы "О" рот подростка-убийцы, уничтоженногочувством благодарности! Так могло бы случиться, но не случится. Миньон и Нотр-Дам, ваша судьба,какой бы суровой я ее ни изобразил, всегда будет неприметно омрачаться тем,что еще могло бы произойти, но не произойдет благодаря мне. Естественно, однажды Нотр-Дам признался в своем убийстве. А Миньонрассказал о Дивине. Тогда Нотр-Дам сообщил, что его зовут Нотр-Дам-де-Флер.Им обоим понадобилась редкая уступчивость, чтобы без особых потерь выбратьсяиз капканов, расставленных перед их чувством уважения друг к другу. В этойситуации Миньон проявил всю свою обворожительную деликатность. Нотр-Дам лежал на диване, Миньон сидел у него в ногах и слушалисповедь. Речь шла об убийстве. Миньон стал сценой, на которой разыгралась эта глухая безвестная драма.В нем боролись страх оказаться сообщником, дружеская привязанность к этомумальчику и желание, даже страсть, донести. Оставалось только узнать кличку.Наконец, понемногу дело дошло и до этого. Пока произносилось тайное имя,было так тяжко наблюдать за тем, как извивается удивительный красавецубийца, как неподвижные и отвратительные кольца мраморных змей на его спящемлице приходят в движение; и Миньон осознал тяжесть признания настолькоглубоко, что спросил самого себя: а не блеванет ли сейчас Нотр-Дам? Он взялобеими руками свесившуюся с дивана руку ребенка. - Понимаешь, это ребята так меня назвали... Миньон не отпускал руку.Глазами он вытягивал признание. - Бывает, бывает... Пока длилась вся эта процедура, Миньон не отрываясь смотрел в глазадруга. Улыбка застыла на его губах: он чувствовал, что малейшее проявлениеэмоций с его стороны, малейший знак, даже вздох, могут все разрушить...Тогда бы Нотр-Дам-де-Флер "сломался". И когда наконец в комнате прозвучало это имя, из мельчайших частицсмущенного открывшегося убийцы возник и засветился в сиянии славы алтарь, накотором, утопая в розах, возлежала женщина, сотканная из света и плоти. Алтарь покачивался на грязной поверхности позора, в который погрузилсясам убийца. Миньон притянул его к себе, чтобы крепче обнять. Мне так хочетсяпредставить их совсем в других позах, если бы мои видения еще подчинялисьмоей воле: но днем все нарушается переживаниями, связанными с моимпроцессом; а вечером, перед сном, реальные предметы и впечатления дняпотихоньку покидают мою душу, оставляя меня на краю сна, в полномодиночестве, словно заплутавшегося в бурю путника посреди песчаной равнины.Миньон, Дивина, Нотр-Дам стремглав убегают от меня, унося с собой утешение,которое дает их существование во мне, и они не довольствуются только лишьбегством, они уничтожают себя, растворяются в ужасной непрочности моихвидений или, лучше, моего сна и становятся моим сном; они расплавляются всамом веществе моего сна, они составляют его. В тишине я зову на помощь,машу обеими руками моей души, еще более немыми, чем водоросли, но япризываю, конечно же, не какого-то друга, твердо стоящего на земле, а некуюкристаллизацию нежности, которая кажется столь прочной, что заставляет меняверить в ее вечность. Я зову: "Спасите меня! Удержите меня здесь!" Я удираю в кошмарноесновидение, которое проникнет сквозь тьму камер, тьму проклятых, падших душ,рты надзирателей и груди судей, в конце которого меня мучительно медленнозаглатывает гигантский крокодил, состоящий из сгустков зловонного тюремноговоздуха. Это страх суда. На мои бедные плечи давят тяжкий груз правосудия, облаченного всудейскую мантию, и тяжесть моей участи. Сколько всяких агентов полиции и инспекторов, выбиваясь, чтоназывается, из сил, днями и ночами бились, распутывая загадку, которую я имзагадал! Я уже считал дело прекращенным, в то время как они продолжалиискать, занимаясь расследованием так, что я об этом ничего не знал. Онитрудились над делом Жене, шли по фосфоресцирующим следам поступков Жене,трудились надо мной во мраке. Ловко же мне удалось возвысить эгоистичную мастурбацию до уровнякульта! Как только я начинаю это занятие, грязное и противоестественноепревращение путает всю правду. Я становлюсь само поклонение. Внешниепризнаки моих желаний лишь указывают на то, как далеко я ушел из этого мира. Удовольствие одиночки, благодаря этому жесту ты становишьсясамодостаточным, интимно обладая другими, а они служат, сами того не ведая,твоему наслаждению, которое даже наяву придает малейшим движениям виднаивысшего безразличия по отношению ко всем прочим, а равно некоторуюнеловкость, так что если однажды ты уложишь в свою постель какого-нибудьмальчика, тебе кажется, что ты ударился лбом о гранитную плиту. Долгое время я был вынужден упражнять свои пальцы в воровстве! Неплохосхлопотать чир [21]. Моя добрая, ласковая моя подружка, камера моя! Моеодинокое убежище, я так люблю тебя! Если бы мне пришлось на свободе жить вкаком-нибудь другом городе, я бы первым делом отправился в тамошнюю тюрьмупоискать "своих" людей, принадлежащих моей расе, а заодно разыскать там итебя... Вчера меня вызывал следователь. От запаха "тюремного фургона", вкотором меня везли из Санте до Дворца Правосудия, и от запаха карцера мнесделалось дурно; я появился перед следователем белый как полотно. Уже на пороге кабинета меня охватило уныние, это чувство, несмотря напыльное и тайное цветение, которое чудилось мне во всяком уголовном деле,внушила мне сломанная скрипка. Дивина тоже видела ее. Так похожая нараспятие, она вызвала во мне чувство жалости. Чувство тем более сильноеоттого, что я вспомнил и сон, в котором моя жертва меня простила. Судья и всамом деле излучал доброжелательность. Я узнал в его улыбке улыбку моейжертвы из сна и вспомнил или заново осознал, что она сама должна выступатьсудьей на суде, и я, возможно - нарочно, перепутал ее со следователем, а чтокасается следователя: зная, что я жертвой прощен, спокойный, уверенный, нетой уверенностью, которая рождается логикой, но желанием мира, возвращения кчеловеческой жизни (это последнее желание заставило Миньона служить полиции,чтобы вновь обрести свое место среди людей и в то же время совершатьнечеловеческие мерзости), уверенный, что все забыто, загипнотизированныйпрощением, я доверчиво ему признался. Секретарь занес признание в протокол, я подписал. Мой адвокат был ошеломлен, сражен: - Что ты наделал? Кто обманул тебя?Небо? Небо, обитель Господа Бога и его Сердца? По подземным переходам Дворца я проделал обратный путь, чтобы вновьоказаться в своей маленькой черной холодной - камере тюрьмы Сурисьер.Ариадна в лабиринте. Самый живой мир и самые нежные люди, они из мрамора. Насвоем пути я сею опустошение. Перед моим мертвым взглядом проходят города сокаменевшими жителями. Но выхода нет. Невозможно забрать признание назад,аннулировать его, распустить и смотать нить времени, которое его соткало.Бежать? Какая мысль! Лабиринт еще более извилист, чем мотивировки судей.Охранник, который сопровождает меня? Охранник из массивной бронзы, ккоторому я прикован наручником. Я быстро придумываю способ соблазнить его:встать пред ним на колени, прижаться сначала лбом к его бедру, сблагоговением расстегнуть его .синие брюки... Что за чушь! Со мной всекончено. Ну почему я не украл, как собирался, в аптеке тюбик стрихнина,который можно было спрятать, утаить при обыске. И однажды, слишком устав отстраны Химер -единственно подходящей для жизни, ибо таково ничтожествочеловеческих вещей, что "за исключением существа, существующего самого посебе, нет ничего прекрасного за исключением того, чего нет "(Поп) - я бы,отказавшись от ненужного украшения этого события, просто взял бы иотравился. Ведь, друзья мои, мне светит Каторга. Бывают моменты, когда вдруг понимаешь ускользавший до сих пор полныйсмысл некоторых выражений. Их проживаешь и шепчешь. Например: "Я почувствовал, как земля ускользает у меня из-под ног." Эту фразу ячитал и произносил тысячи раз, но не чувствовал ее. Достаточно же было припробуждении десять секунд задержаться на ней в момент, когда меня посетиловоспоминание о моем аресте (оставшись от ночного кошмара), чтобыобстоятельства, вызвавшие это выражение из сна, вновь обступили меня ивызвали во мне эту внутреннюю висцеральную жизнь, влекущую в ту же бездну, вкакую неизменно падаешь ночью. Прошлой ночью я так и падал. Ни однапротянутая милосердная рука не захотела меня удержать. Несколько утесов,может быть, и протягивали мне свои каменные руки, но при этом так, чтобы яне смог бы за них ухватиться. Я падал. А чтобы оттянуть момент последнегоудара - ведь ощущение падения пьянило меня, равно наполняя и безнадежностьюи счастьем, и кроме того, страхом пробуждения, возвращения к событиям,отдаляющим удар о дно пропасти, страхом пробуждения в тюрьме в смятенииперед самоубийством или каторгой, - я нагромождал катастрофы, несчастныеслучаи вдоль вертикали пропасти, я призывал невероятные препятствия на путик конечному пункту. Именно накануне рокового дня влияние еще неразвеявшегося сна заставило меня нагромождать все новые и новые, и всеодинаково значительные, подробности в смутной надежде, что они отдалят срокрасплаты. Я медленно увязал. И тем не менее, вернувшись в свою 426 камеру, я почувствовал, чтопрелесть моего поступка околдовывает меня. Первые же шаги, которые я делаю -руки лежат на покачивающихся бедрах -дают ощущение, что в меня проникаетидущий следом Миньон. И вот я снова погружен в утешительную прелесть отеля,который все же придется покинуть, потому что 20 тысяч франков не вечны. За время своего пребывания в отеле Миньон ни разу не появлялся вмансарде. Наша дорогая Дивина умирала от беспокойства, не имея вестей о нем.Он подумал о возвращении, лишь когда у них с Нотр-Дамом кончились деньги.Одетые, как короли-самозванцы, они появились в мансарде, где для убийцы наковре была устроена постель из ворованных автомобильных чехлов. Он заснултам, рядышком с Дивиной и Миньоном. Когда они появились, Дивина подумала,что она забыта и место ее занято другим. Но нет. Мы увидим дальше, как двухприятелей связало некое подобие инцеста. Дивина работала на двух мужчин, один из которых был ее мужчиной. До сих пор она любила только мужчин, которые были сильнее ее, немногостарше и мускулистей. Но явился Нотр-Дам, хрупкий и нежный, как цветок, иона влюбилась в него. Что-то новое, вроде ощущения собственной силы, взошло(в растительном смысле, в смысле прорастания) в Дивине. Она ощутила, чтостановится мужественной. Безумная надежда делала ее сильной, крепкой,смелой. Она чувствовала, как вздуваются ее мускулы и она становится похожейна высеченную из камня статую, подобную микеланджелову рабу. Не напрягая ниодной мышцы, но с внутренней яростью она боролась с собой, подобно Лаокоону,который пытался задушить чудовище. Потом, когда руки и ноги ее обрели плоть,она осмелела и захотела драться по-настоящему, но очень скоро получила набульваре хороший урок, ведь она, забывая о боевой эффективности своихдвижений, подходила к ним с мерками чисто эстетическими. При таком подходеиз нее в лучшем случае мог получиться более или менее ладно скроенный мелкийхулиган. Ее движения, особенно - удары по корпусу, должны были любой ценой,даже ценой победы, сделать из нее даже не Дивину-драчуна, а скорее некоегосказочного боксера, а иногда - сразу нескольких великолепных боксеров.Мужественные жесты, которым она пыталась научиться, редко встречаются умужчин. Она и свистела, и руки держала в карманах, но все это подражаниебыло таким неумелым, что казалось, за один вечер она могла предстатьодновременно в четырех или пяти разных образах. Зато уж в этом она добиласьвеликолепной разносторонности. Она металась между" девочкой и мальчиком, ина этих переходах, из-за новизны такого стиля поведения, часто спотыкалась.Прихрамывая, она устремлялась вслед за мальчиком. Она всегда начинала сжестов Великой Ветренницы, потом, вспомнив, что, соблазняя убийцу, онадолжна вести себя по-мужски, обращала их в шутку, и эта двойственностьдавала неожиданный эффект, превращая ее то в по-обывательски боязливого,робкого шута, то в назойливую сумасшедшую. Наконец, в довершение этогопревращения бабы в самца, она сочинила дружбу мужчины к мужчине, чтобы тасвязала ее с одним из безупречных "котов", о которых уж никак нельзясказать, что его жесты двусмысленны. Для большей уверенности она изобреладля себя Маркетти. Тут же выбрала для него внешность; в тайном воображенииодинокой девушки имелся ночной запас бедер, рук, торсов, лиц, зубов, волос,коленей, и она умела собирать из них живого мужчину, которого наделяладушой, всегда одной и той же, вне зависимости от ситуации такой, какую бы ейхотелось иметь самой. Выдуманный Маркетти тайно пережил с ней несколькоприключений, потом как-то ночью она сказала ему, что пресытилась Нотр-Дамоми согласна уступить его ему. Соглашение было скреплено мужским рукопожатием.Видение: Маркетти притаскивается в тюрьму, руки в карманах брюк: - Привет, крошка, - говорит он Дивине. Садится, они беседуют,по-мужски, о делах. Приходит Нотр-Дам. Жмет руку Маркетти. Девичьяфизиономия Маркетти его немного смущает. Я (говорит Дивина про себя), яделаю вид, что больше его не замечаю. Единственное, я уверена, что теперьименно благодаря мне Нотр-Дам сошелся с Маркетти. (У него слишком красиваяфамилия, чтобы подыскивать ему еще и имя). Трех минут мне достаточно, чтобыони чувствовали себя здесь как дома. Я усаживаюсь спиной, чтобы не смущатьих. Когда я оборачиваюсь, то вижу, что они целуются, а Маркетти расстегиваетширинку. Любовь начинается. Дивина не возмужала, она постарела. Теперь ее мог взволноватьподросток, отсюда у нее и возникло ощущение, что она стала старая, и этауверенность распускалась в ее душе подобно крыльям множества летучих мышейна ночной стене. Вечером, раздеваясь в мансарде, она новыми глазами увиделасвое белое, без единой волосинки, гладкое, сухое, местами костлявое тело.Она устыдилась его и поспешила погасить лампу. Это тело было телом Христа изслоновой кости, как на распятии 18-го века, а даже малейшее сходство сбожеством или его изображением было ей отвратительно. Но вместе с унынием в ней зарождалась и новая радость. Радость, которая предшествует самоубийству. Дивину пугала ееповседневная жизнь. Душа и плоть ее страдали. Для нее настал сезон слез, также как мы говорим: сезон дождей. Сотворив ночь поворотом выключателя, ни зачто на свете она не сделает шага из постели, где ощущает себя в безопасноститак же, как в безопасности она ощущает себя в собственном теле. Внутри оначувствует себя достаточно хорошо защищенной. Вовне же царит ужас. Однаждыночью она все же решилась открыть дверь и ступить на темную лестничнуюплощадку. Плач сирен наполнял лестницу, они звали ее вниз. Точнее, это былне совсем плач или пение, к тому же и не сирен вовсе; но это было явнымприглашением к безумству или к смерти, к падению. Вне себя от страха она вернулась в комнату. Это момент на рассвете,перед тем, как зазвонит колокол. Если страхи пощадили ее теперь, то днем ееподжидало еще одно мучение: она краснела. Из-за всякого пустяка онастановилась Ярко-Красной, Пурпурной, Заметной. Не следует думать, однако,что она стыдилась своей профессии. Она слишком хорошо и слишком молодойузнала отчаяние, чтобы умирать от стыда в ее теперешнем возрасте. Называясама себя старой, развратной шлюхой, Дивина лишь хотела предупредитьнасмешки и оскорбления в свой адрес. Но она краснела из-за мелочей, которыеказались безобидными и которым мы не придаем никакого значения, до тех пор,пока, присмотревшись получше, не осознала, что краска заливает ее лицо в тотмомент, когда ее унижают по неосторожности. Пустяк мог заставить Дивинупочувствовать себя униженной. Так же, как в бытность ее Кюлафруа, унижениеодной только силой слов заставляло ее буквально проваливаться сквозь землю.В применении к ней слова вновь приобретали очарование каменного мешка, вконечном счете пустые и не содержащие ничего, кроме тайны. Закрытые,запечатанные, непроницаемые слова, даже если они раскрываются, их смысл тутже ускользает прыжками, сбивающими с толку. Приворотное зелье, которымявляется колдовское слово, привело меня к одной старой деве, она готовиткофе, добавляет цикорий и процеживает смесь. По кофейной гуще (это фокус)совершается колдовство. Слово Митридат. Как-то утром неожиданно Дивина егонаходит. Оно открылось однажды, показав Кюлафруа свои магические свойства, иребенок, вернувшись, назад от века к веку, до века 16-го, окунулся в эпохупапского Рима. Бросим взгляд на этот период в жизни Дивины. Так как единственным ядом,который он мог раздобыть, был аконит [22], то каждую ночь, запахнувшись вдлинный домашний халат с жесткими складками, он открывал дверь комнаты,выходившей во двор, перешагивал через перила - движением влюбленного, вора,балерины, лунатика, или акробата - и спрыгивал в огород, по краям которогоросли кусты бузины, шелковицы и терновника; корень можно было отыскать между грядками овощей, окаймленных резедой иноготками. Кюлафруа срывал в цветнике лепестки аконита Напель. Измеряя ихлинейкой, каждый раз увеличивая дозу, он скручивал их и проглатывал. Но ядобладал двойным свойством: убивать и воскрешать из мертвых тех, кого онубил, и он действовал быстро. Через рот. Возрождение завладевало ребенком,как Богочеловек - девочкой, которая, высунув язык, с благоговениемпроглатывает облатку. Борджиа, Астрологи, Кондотьеры, Порнографы, Принцы,Аббатисы, Циники принимали его обнаженными на своих коленях, жестких подшелковыми одеяниями, он нежно прижимался щекой к напрягшемуся члену,несокрушимо каменному, какими должны быть под перламутровым атласом курткитела негров-джазистов. Это происходило в зеленом алькове, предназначенном для веселья, котороезавершалось приходом смерти в виде кинжала, надушенных перчаток, отравленнойоблатки. В свете луны Кюлафруа становился этим миром отравителей,педерастов, жуликов, магов, воинов, куртизанок, а окружающая его природа,огород пребывали тем же, чем были всегда, оставляя его одного, властителя ираба эпохи, ходящим босиком вокруг грядок с капустой и салатом, мимовалявшихся там граблей и лопаты, и вольным вызывать и с гордым видом сноситьнасмешки. В основе видения не лежали исторические события или литературныесюжеты. При этом достаточно было произнести шепотом несколько магическихслов, чтобы мрак сгустился и из него вышел паж или рыцарь, неутомимый самец,растрепанный после ночи в тонких полотняных простынях. Datura fastuosa.Datura stramonium. Belladona. От ночной свежести, проникавшей сквозь белое одеяние, его охватываладрожь, он подходил к большому открытому окну, пролезал под перилами,закрывал окно и ложился в огромную кровать. С приходом дня он вновьстановился бледным робким школьником, сгибающимся под тяжестью книг. Но небывает так, чтобы дни не сохраняли от колдовских ночей каких-нибудь следов,подобных синеве под глазами. Эрнестина одевала его в очень короткие штанишкииз синей саржи, в длинную черную школьную блузу с белыми фарфоровымипуговицами на спине; обувала в черные деревянные сабо и чулки из черногохлопка, которые скрывали его едва обозначенные икры. Он носил черное не взнак траура по кому-либо, но вид у него был трогательный. Он относился ктипу детей подвижных, вспыльчивых, неистовых даже. Эмоции портят лица,лишают безмятежности их выражение, увеличивают губы, морщат лбы, заставляютброви мелко дрожать и судорожно двигаться. Товарищи прозвали его "Заднюшко[23], и это имя, произносимое в разгар игры, звучало, как пощечина. Но такиедети, как и бродяги, имеют в запасе набор невероятных и удивительныххитростей, благодаря которым перед ними открываются двери уютных и теплыхубежищ, где пьют пьянящее красное вино и где тайком любят. Через крышудеревенской школы, как вор, за которым гонятся, Кюлафруа ускользал и срединичего не подозревающих школьников во время своих тайных увеселений (ребенок- это воссоздатель неба и земли) он встречал Жана-Черные-Подвязки. Послеуроков он возвращался в свой дом, ближайший к школе, и таким образом избегалучастия в языческих таинствах школьников, в четыре часа дня вырывавшихсяиз-под опеки родителей и учителей. Его комната представляла собой клетушку смебелью из красного дерева, украшенную цветными гравюрами с осеннимипейзажами, на которые, впрочем, он никогда не смотрел, так как на них небыло изображено ни одного лица, кроме лиц трех зеленых нимф. Детствоотказывается от условности мифов, оно насмехается над раскрашенными феями идекоративными чудовищами; моими феями были гибкий мясник с остроконечнымиусами, чахоточная учительница, аптекарь, феей был весь мир, отделенныйсиянием от недоступного и неприкосновенного существования, и сквозь этосияние я различал лишь жесты, продолжение которых, а значит, и логика и то,на чем она держалась - ускользали от меня, а каждая деталь порождала новыйвопрос и, значит, беспокоила меня. Кюлафруа входил в свою комнату. И вот он уже папа римский в своемВатикане. Он кладет набитый книгами и тетрадями ранец на соломенный стул,вытаскивает сундук из-под кровати. Там свалены старые игрушки, альбомы срваными и мятыми гравюрами, облезлый плюшевый медведь, и из этого убежищатеней, этой могилы славы, еще дымящейся и сверкающей, он вытаскиваеткартонную скрипку, которую смастерил сам. От собственной нерешительности онкраснеет. Он испытывает унижение более сильное, чем здоровый стыд от плевкав спину, такое же, какое испытывал, когда делал ее - но не когда задумывалее сделать - всего девять дней назад, из сероватой обложки альбома сгравюрами, куска палки от метлы и четырех нитей белой проволоки - струн. Этобыла плоская серая скрипка, двухмерная скрипка, из доски и грифа, на которыечетыре белые струны были натянуты геометрически точно, ровно до нелепости,не скрипка, а какое-то чудище. Смычком служила ветка орешника, с которой онободрал кору. Когда Кюлафруа впервые попросил свою мать купить ему скрипку,та никак не отреагировала на просьбу. Она солила суп. Ни одна из этихкартин: река, огни, украшенные гербами орифламмы [24], каблук в стилеЛюдовика XV, паж в голубом трико, скрученная, вывернутая душа пажа - непредставилась четко ее взору, однако то беспокойство, которое каждая из нихвызвала в ней, погружение в черное чернильное озеро, это беспокойство на мигпоместило ее между жизнью и смертью, а когда спустя две-три секунды онапришла в себя, ее охватил нервный озноб, от которого задрожала рука,солившая суп. Кюлафруа не знал, что искривленные формы скрипки волновали егочувствительную мать и что сам он прогуливается в ее снах в компании ласковыхкошек, по углам, под балконами, где жулики делят ночную добычу, по улицам,где шпана крутится вокруг газового рожка, на лестницах, скрипящих, какскрипки, с которых заживо сдирают кожу. Эрнестина заплакала от бессилия ибешенства, что не может убить своего сына, ведь Кюлафруа был не тем, когоможно убить, ибо, - мы еще увидим это, -то, что в нем было убито,возрождается вновь: прутья, плетки, порки, пощечины теряют свою власть или,лучше сказать, смысл. Слово "скрипка" не произносилось больше ни разу. Чтобыучиться музыке, то есть чтобы изображать те же жесты, что и какой-нибудьхорошенький мальчишка с журнальной картинки, Кюлафруа сам смастерилинструмент, но он больше не желал произносить перед Эрнестиной слов,начинающихся с "viol" [25]. Сделал он скрипку ночью в страшной тайне. Днемон прятал ее на дне сундука со старыми игрушками. Каждый вечер он доставалее. Смирившись, он сам учился класть пальцы левой руки на белые струны,следуя советам старого учебного пособия, найденного на чердаке. Каждое такоенемое занятие изматывало его. От обманчивого скрипа, который смычок вырывализ струн, душа его покрывалась гусиной кожей. Судорожные паузы-призракизвуков тянули и терзали его сердце. И так - весь урок. Обучениесопровождалось постоянным чувством стыда в сочетании с замкнутостью исмирением, подобными тому чувству, какое бывает у нас в Новый год. Своитайные желания мы произносим шепотом, как, должно быть, гордые слуги ипрокаженные. Поскольку речь идет о жестах, свойственных господам, у насчасто возникает ощущение, будто мы пользуемся их туалетами, чтобыутвердиться. Они нас стесняют, как должен стеснять фрак без шелковыхотворотов, который носит ученик метрдотеля. Однажды вечером Кюлафруаисполнил широкий и чрезмерно трагический жест. Жест, который преодолел объемкомнаты, вошел в ночь и протянулся до звезд, среди Медведиц и дальше, затем,подобно кусающей собственный хвост змее, он возвратился во мрак комнаты и вребенка, который там тонул. Он провел смычком от начала до основаниямедленно и величественно; эта последняя тоска допилила его душу: тишина,мрак и тщетная надежда избавиться от всего, что нависло над ним со всехсторон, привели к тому, что видение рассыпалось. Он уронил руки, отбросилскрипку и смычок и расплакался, как ребенок. Слезы текли по его маленькомугладкому лицу. Он лишний раз понял, что ничего тут не поделать. Магическаясеть, которую он пытался прорвать, вновь сомкнулась вокруг него, заключаяего в себе. Опустошенный, он подошел к маленькому зеркалу на туалетномстолике и посмотрел на свое лицо, к которому испытывал такую же нежность,какую испытывают к пусть некрасивой, но своей собачонке. Невесть откудаидущая, сгущалась темнота. Кюлафруа не мешал ей. Его интересовали лишь лицов зеркале и его изменения: яблоки светящихся век, сияние тени, черное пятнорта, всегда освещенный указательный палец, который поддерживал опущеннуюголову. Он опускал голову, тобы видеть себя в зеркале, и эта поза заставлялаего поднимать глаза и рассматривать себя словно исподтишка, как это делаютактеры в .кино: "Я мог бы стать великим артистом". Он не сформулировал четкоэту мысль; тем не менее ее великолепие заставляло его еще немного опуститьголову. "Тяжесть судьбы", - подумал он. На гладкой палисандровой поверхноституалетного столика он увидел мимолетную сцену, по существу похожую на многиедругие, которые часто являлись ему: маленький мальчик сидит на корточках под зарешеченным окном темнойкомнаты, по которой прохаживается он сам, засунув руки в карманы. Посреди его песчаного детства вдруг рисовались капители. Капители каккактусы под небом. Кактусы как зеленые солнца, сверкающие острыми лучами,смоченными ядом кураре. Его детство - как Сахара, совсем маленькое илиогромное - неизвестно, -защищенное светом, запахом и потоком личногообаяния, исходящими от гигантской цветущей магнолии, которая поднимается внебо, глубокое, как пещера, поверх невидимого, но все-таки присутствующегосолнца. Это детство сохло на жгучем песке, с мыслью - в какие-то мгновения,быстрые, как стрелы, и такие же тонкие, тонкие, как тот рай, что виднеетсямежду веками монгола, - о невидимой магнолии; эти мгновения были во всемпохожи на те, о которых говорит поэт: "Я увидал в пустыне твое разверстоенебо..." Эрнестина с сыном жили в единственном на всю деревню доме, крытом, каки церковь, шифером. Это было солидное строение, сложенное из каменных плит,прямоугольное, разделенное на две части коридором, который раскрывался, какгероический пролом в диких скалах: Эрнестина имела приличный доход,оставленный ей мужем, который покончил с собой, бросившись в зеленые водырва местного замка. Она бы могла жить в роскоши, в окружении многочисленныхслуг, среди огромных зеркал и ковров, закрывающих стены до самогопозолоченного потолка. Но она отказалась от роскоши и красоты, ибо ониубивают мечту. Так же, как и любовь. Когда-то любовь бросила и с силойпридавила ее к земле, как борец, привыкший расправляться с другими силачами.В двадцать лет она дала жизнь легенде; когда позже крестьяне будут говоритьо ней, они уже не смогут не вспомнить это существо с лицом, перевязаннымподобно лицу раненого летчика, лицу Вейдманна, в котором лишь рот и глазаоставались открытыми; лицо, забинтованное газовыми бинтами, а под нимигустой слой специального крема, защищавшего ее кожу от солнечного загара, ичастичек сена, которое она ворошила летом у своего отца. Но, подобнокислоте, горечь, разъедая, уже прошлась по ней. Теперь она боялась всего, очем нельзя говорить просто, с непринужденной улыбкой. Этот страх одиндоказывал опасность возвращения к власти Прожорливой Красоты. Почти все еепривязанности были слабыми, но были и такие, что приковывали и отдавали еесилам, одно прикосновение или только приближение к которым ее потрясало. Это- искусство, религия, любовь, окруженные святостью (ведь над святым,которое, увы, называют духовным, не принято шутить или смеяться: оноисполнено грусти. Если это имеет отношение к Богу, значит, и Бог грустен.Значит, Бог - это понятие связанное с мукой. Значит, Бог есть Зло?), к нимотносятся с оберегающей их почтительностью. Среди прочихдостопримечательностей деревни был старый феодальный замок, окруженныйрвом, из которого доносилось кваканье лягушек; а кроме того - кладбище, домматери-одиночки и сама мать-одиночка, трехарочный каменный мост,отражавшийся в прозрачной воде, по утрам на нем висел плотный туман,медленно поднимавшийся к перилам. Солнце резало туман на лоскуты, и они намиг повисали на худых черных деревьях, делая их похожими на оборванныхцыганят. Голубые, с острыми углами, плитки шифера, гранитные блоки, стеклавысоких окон отделяли Кюлафруа от остального мира. Игры мальчиков, живших зарекой, были для него неведомыми, усложненными математикой и геометрией. Вних играли вдоль изгородей, а в роли внимательных зрителей выступали козы ижеребята. Сами же игроки, эти актеры-дети, выйдя за ворота сельской школы,вновь становились погонщиками быков, разоряли птичьи гнезда, лазали подеревьям, косили рожь, воровали сливы. Если они были для Кюлафруа племенемдемонов-искусителей (при этом сами они не могли хорошенько разглядеть его,но подозревали о его присутствии), то сам Кюлафруа обладал для нихавторитетом, который создавали ему его уединение, изысканность манер,изящество легенды об Эрнестине и, кроме того, шиферная крыша их дома- Привсеобщей к нему ненависти не было ни одного мальчика, который не завидовалбы тому, как пострижены его волосы или его элегантному кожаному , портфелю.Дом с шиферной крышей должен был вмещать сказочные богатства, среди которыхКюлафруа имел неоценимую привилегию неторопливо передвигаться, мог позволитьсебе фамильярно побарабанить пальцами по крышке стола или ручке кресла, илипрокатиться по гладкому паркету среди убранства, которое казалось имцарским; привилегию улыбаться улыбкой дофина, и даже, возможно, играть там вкарты. Кюлафруа, казалось, источал какую-то королевскую таинственность.Принцы слишком часто встречаются среди детей, чтобы сельские школьники моглипринимать это всерьез. Но они поставили ему в вину столь явную демонстрациюсвоего происхождения, что каждый из них тщательно прятал в себе и чтооскорбляло их собственное величие. Ведь королевская идея свойственна этомумиру, и если человек не обладает ею в силу кровных уз, то он долженприобрести ее и тайно ею гордиться, ради того только, чтобы сохранитьуважение к самому себе. Мечты и сны детей пересекались в ночи, и каждый изних овладевал другим без его ведома, насильно (в этом и состоялоизнасилование) и почти всецело. Деревня, которую они воссоздавали длясобственных нужд и где, как мы уже сказали, дети были монархами, вся былаопутана естественными для них обычаями деревни странных ночей, где вечеромхоронили мертворожденных младенцев, которых их сестры относили на кладбище всосновых ящиках, узких и лакированных, как футляр для скрипки; где другиедети бегали по полянкам и прижимались голыми животиками, прикрытыми, однако,лунным светом, к стволам буков и дубов (таких же крепких, как взрослые горцыс короткими толстыми ляжками, на которых трещали кожаные штаны), в техместах, где была содрана кора, чтобы почувствовать нежной кожей ток весеннихсоков, где Испанка проходила, высматривая стариков, больных, паралитиков, изглаз которых она вырывала душу, слушая, как они умирают (старики умирают также, как рождаются дети), держа их в своих руках, а руки ее пощады не знали;деревня, дни которой были не менее странными, чем ночи, когда шествия впраздники Тела Господня или Вознесения пересекали равнину, съежившуюся подлучами полуденного солнца, шествия, состоявшие из девочек с фарфоровымиголовами, одетых в белые платья и с искусственными цветами в волосах,детей-певчих из церковного хора, размахивающих на ветру кадилами со следамимедной окиси, чопорных женщин в черном или зеленом муаре, мужчин в черныхперчатках, несущих восточный балдахин, увенчанный султаном из страусовыхперьев, под которым шагал священник с дароносицей в руках. Под солнцем,среди ржи, сосен и люцерны, переворачиваясь в прудах, вверх ногами. Это было частью детства Дивины. Как и многое другое, о чем мы расскажемпозже. А теперь нужно бы вернуться к ней. Пора уже сказать, что никогда ее любови не заставляли ее бояться гневаГосподня, презрения Иисуса или сладкого отвращения Святой Девы, никогда, дотех пор, пока Габриэль не сказал ей об этом, потому что с того момента онаобнаружила в себе присутствие семян этих страхов: гнева, презрения,божественного отвращения, Дивина сделала из своих Любовей бога выше Бога,Иисуса и Святой Девы, которому они поклонялись, как все остальные, тогда какГабриэль, несмотря на свой огненный темперамент, от которого часто краснелоего лицо, боялся ада, ибо он не любил Дивины. А кто любил ее, кроме Миньона? Нотр-Дам-де-Флер улыбался и пел, он пел, как эолова арфа, голубоватыйветерок проходил .сквозь струны его тела; он пел телом: он не любил. Полицияне подозревала его. Он не подозревал полицию. Этому ребенку все былонастолько безразлично, что он даже не покупал газет: он шел, куда его веламелодия. Дивина думала, что Миньон пошел в кино, а Нотр-Дам промышляет вкаком-нибудь большом магазине, однако... Американские ботинки, мягкая шляпа,золотая цепочка, короче говоря, настоящий "кот" - к вечеру Миньон выходил измансарды, спускался по лестнице и... Тут появляется неизбежный солдат.Откуда он взялся? Возможно, просто вошел с улицы в бар, где сидела Дивина. Скаждым поворотом вертящейся двери, подобно часовому механизму на одной изколоколен Венеции, взору являлись то солидный сержант полиции, то изящныйпаж, то образчик Высокого Гомосексуализма, то есть один из тех "котов",предки которых были завсегдатаями притонов времен мадемуазель Адна, носиликольца в ушах, и между ног которых сегодня, когда они шествуют по бульвару,брызжут, прорываются, резкие свистки. Габриэль появился. Я вижу еще, как он сбегает по идущей почтивертикально вниз улице, похожий на околдованную собаку, которая как-топоявилась на деревенской площади; он, должно быть, столкнулся с Дивиной,когда та выходила из бакалейной лавки, где купила дудочку-сюрприз, и как разв тот момент колокольчик на стеклянной двери звякнул два раза. Я бы хотелпоговорить с вами о встречах. Я полагаю, что момент, который делал илиделает их неизбежными, находится вне времени, что от столкновения брызгиобдают все вокруг, и пространство и время, но возможно, я и ошибаюсь, ведьдля меня важны те встречи, которые я вызываю и навязываю ребятам из моейкниги. Может быть, он из тех моментов, что зафиксированы на бумаге, как имножество многолюдных улиц, на которые случайно падает мой взгляд: сладость,нежность ставят их вне мгновения; я очарован, и, не знаю почему, нет ничегослаще этой толкотни для моих глаз. Я отворачиваюсь, потом смотрю снова, нобольше уже не нахожу ни сладости, ни нежности. Улица начинает мне казатьсяугрюмой, как утро после бессонной ночи, ко мне возвращается ясность ума, а сней возвращается поэзия, которая была изгнана этой поэмой: какое-тоюношеское лицо, плохо различимое в ней, осветило толпу, а потом исчезло. Мнеоткрылся Божественный смысл. Итак, Дивина встретила Габриэля. Он прошелмимо, развернув плечи, как стена или скала. Стена эта была не так уж иширока, но от нее на мир обрушивалось столько величия, то есть столькоспокойной силы, что Дивине показалось, что он отлит из бронзы; стена тьмы,из которой, расправив огромные крылья, вылетает черный орел. Габриэль был солдатом. Армия - это красная кровь, которая течет из ушей артиллериста, этомаленький снежный стрелок, распятый на своих лыжах, это спаги, чья лошадь навсем скаку остановилась и замерла на краю Вечности, это принцы в масках ибратство убийц в Легионе; это клапан, заменяющий ширинку на штанах матросов,чтобы, всеизвиняющее объяснение, те не цеплялись за снасти во времяманевров, это, наконец, сами моряки, которые очаровывают сирен, обвиваясьвокруг мачт, как шлюхи вокруг "котов"; заворачиваясь в паруса, они с хохотомиграют ими, как испанка веером, или, засунув руки в карманы, стоя прямо накачающейся палубе, насвистывают самый настоящий вальс голубых воротничков. - И сирены теряют головы? - Они мечтают о том месте, где заканчивается сходство между их телами ителами моряков. " Где начинается тайна?" - спрашивают они себя. И именнотогда они и поют. Габриэль был рядовым пехотинцем, в форме из голубого сукна, толстого,ворсистого. Когда мы узнаем его поближе и станем меньше о нем говорить, мыдадим его портрет. Естественно, Дивина зовет его Архангелом. И еще: "Мойсладкий". Он невозмутимо принимает обожание. Он позволяет себя обожать. Изстраха перед Миньоном, из страха его огорчить, Дивина не осмеливаетсяпривести солдата в мансарду. Она встречает его вечером на бульваре, где онмило рассказывает ей историю своей жизни, потому что ничего другого незнает. А Дивина: - Ты рассказываешь мне не о своей жизни, Архангел, а о тайныхподземельях моей, которых я сама не знала. Или вот еще : - Я люблю тебя так, как будто ты был в моем животе. Или: - Ты не друг мне, ты - я сама. Мое сердце, или мой член. Моя веточка. И Габриэль растроганный, но гордый, улыбаясь: -О! Когда он улыбался, в уголке губ пенилось несколько деликатных пузырьковбелой слюны. Принц-Монсеньор повстречал их как-то ночью; округлив пальцы рук вкольцо, как аббат во время проповеди, он подмигивает Дивине: "Ишь, нашла!" иисчезает, оставив их вместе. Все прочие, от Бланш до Пигаль, посылают в их адрес проклятья,благословляя их таким образом. Стареющую Дивину гложет тревога. Она как несчастная женщина, котораяспрашивает себя: "Полюбит ли он меня? Ах, найти нового друга! поклоняться ему, стоя наколенях, а он чтобы просто простил меня. Я хочу хитростью привести его клюбви." Я слышал о том, что собак приручают, примешивая каждый день к ихпохлебке ложку мочи хозяина. Дивина решает попробовать. Всякий раз, когдаона приглашает Архангела на обед, она находит способ добавить ему в тарелкунемного своей мочи. Заставить полюбить себя. Медленно подводить его, ничего неподозревающего, к этой любви, как к запретному городу, таинственному городу,черно-белому Тамбукту, черно-белому и волнующему, как лицо одного излюбовников, на щеке которого играет тень лица второго. Приручить Архангела,заставить его научиться собачьей преданности. Найти ребенка, инертного, нопылкого, затем почувствовать, как от ласк он возбуждается еще сильней, какнабухает под моими пальцами, наполняется и проскакивает, как сами знаетечто. Дивина любима! На диване в мансарде она крутится и извивается, как стружка, выходящаяиз-под рубанка. Ее руки изгибаются, сплетаются и расплетаются, белые,душащие призраков. Нужно было, чтобы однажды она привела Габриэля к себе.Занавески задернуты, он оказывается в темноте, тем более плотной, что здесьнастаивался годами, словно застарелый запах ладана, неуловимый экстрактвыпущенных газов. В голубой шелковой пижаме с белыми отворотами Дивина лежала на диване.Упавшие на глаза волосы, бритый подбородок, чистый рот, лицо отполированоохровой водой. Тем не менее она притворилась еще непроснувшейся: -- Садись. Рукой указала место рядом с собой на краю дивана, протянула кончикипальцев другой руки. - Ну, как дела? Габриэль был в своей небесно-голубой форме. На животе висел плохозатянутый ремень кожаной портупеи. Грубое сукно и такой нежный голубой цвет! Дивину это возбуждало. Позжеона скажет: - Я "торчала" от его штанов. Тонкое и такое же голубое сукно подействовало бы на нее менеевозбуждающе, чем толстое черное сукно, потому что это ткань деревенскихсвященников и ткань Эрнестины, и толстое серое сукно - ткань приютскихдетей. - Эта шерсть не кусается? - Да ты что? У меня ведь еще рубашка и трусы, шерсть не прикасается ккоже. Удивительно, не правда ли, Дивина, что при небесно голубой одежде оносмеливается иметь такие черные глаза и волосы? - Кстати, есть шерри, выбирай, что хочешь, и мне тоже налей. Габриэль, улыбаясь, наливает себе ликер. Пьет. Он снова сидит накраешке дивана. Они немного стесняются друг друга. - Слушай, здесь душно, можно мне снять куртку? - О, снимай, что угодно. Он расстегивает портупею, снимает куртку. Шум снимаемой портупеипревращает мансарду в казарму с потными солдатами, вернувшимися с маневров. Дивина, я уже говорил, тоже вся в голубом. Она блондинка, подсоломенными "волосами лицо ее кажется немного морщинистым; оно, говоритМимоза помято (Мимоза говорит это со злости, чтобы ранить Дивину), но этолицо нравится Габриэлю. Дивина, которая жаждет в этом убедиться, обращаетсяк нему, трепеща, как пламя свечи: - Я состарилась, мне скоро тридцать. Габриэль с подсознательнойделикатностью не хочет льстить ей ложными утешениями, мол, "по тебе нескажешь". Он отвечает: - Но это же самый хороший возраст. В этом возрасте во всем разбираешьсялучше. Он прибавляет: - Это настоящий возраст. Глаза, зубы Дивины сияют, их сияние передается глазам и зубам солдата. - Ну, конечно, ничего в этом хорошего нет. Он смеется, но я чувствую,он смущен. Она счастлива. Габриэль сейчас вялый, рядом с ней,бледно-голубой: два ангела, уставшие летать, и усевшиеся на телеграфномстолбе, но ветер сбросил их в яму с крапивой, они больше не целомудренны. Однажды ночью Архангел стал фавном. Он держал Дивину перед собой, лицок лицу, и его член, вдруг став более мощным под ней, пытался проникнутьвнутрь. Наконец, найдя, немного согнувшись, он вошел. Габриэль достиг такойвиртуозности, что мог, оставаясь сам совершенно неподвижным, придать своемучлену дрожь, сравнимую с дрожью разъяренного коня. Он ворвался со своейобычной яростью, и ощущение собственной мощи было столь сильно, что он-горлом и носом -- победно заржал - так неудержимо, что Дивина решила, чтоон вошел в нее всем своим телом кентавра, и лишилась чувств от любви, какнимфа в стволе дерева. Это повторялось часто. В глазах Дивины появился блеск, а кожа сделаласьнежнее. Архангел всерьез играл свою роль самца. При этом он пел Марсельезу,поскольку теперь начал испытывать гордость от того, что был французом,гальским петухом, чем одни только мужчины и могут гордиться. Потом он погибна войне. Однажды вечером он пришел к Дивине на бульвар: - Мне дали увольнительную, я попросил ее ради тебя. Пошли пожрем, уменя сегодня есть бабки. Дивина подняла глаза: - Так ты любишь меня, Архангел? Габриэль раздраженно повел плечами: - Следовало бы тебе дать по морде, - процедил он сквозь зубы. - Ты что,не видишь? Дивина закрыла глаза. Она улыбнулась и глухим голосом произнесла: - Уходи, Архангел. Уходи, я уже насмотрелась на тебя. Ты приносишь мнеслишком много радости, Архангел. Она говорила, как сомнамбула, если бы сомнамбула говорила, прямая,напряженная, с застывшей на лице улыбкой. - Уходи, иначе я упаду в твои объятья. И прошептала: - О, Архангел! Габриэль ушел, улыбаясь, ступая медленно и широко, потому что был всапогах. Он погиб на войне за Францию, и немецкие солдаты закопали его там,где он упал, у решетки Туренского замка. Дивина могла прийти на его могилу,посидеть там и выкурить по сигарете с Джимми. Мы видим, как она сидит там, положив одну на другую свои длинные ноги идержа возле губ сигарету- Она улыбается почти счастливой улыбкой. Войдя в кафе Граффа, Дивина увидела Мимозу, та ее тоже заметила. Ониобменялись едва заметным приветственным жестом, так, не жест - пустячок. - Добрый день! Ну, моя милая, как твоя Нотр-Дам? - О, не спрашивай меня о ней. Она убежала. Нотр-Дам уехала, улетела. Ееунесли ангелы. Ее у меня украли. Мимо, ты видишь, я Вся-Безутешная. Дайдевятидневный обет, я собираюсь постричься в монахини. - Твоя Нотр-Дам унесла ноги? Она унесла ляжки, твоя Нотр-Дам? Но этобезобразие! Ах, потаскуха! - Забудем, забудем о ней. Мимоза захотела, чтобы Дивина села за ее столик. Она сказала, что навесь вечер избавилась от клиентов- - Я в кабаке с воскресенья, да-да. Выпей джина, девочка моя. Дивине было не по себе. Она не настолько любила Нотр-Дама, чтобыстрадать при мысли, что на него донесли, если все равно он совершилпреступление; но она помнила, как Мимоза проглотила его фотографию, -- такпроглатывают облатку, - и как сильно та была задета, когда Нотр-Дам сказалей: "Ты неряха". Но все же она улыбнулась, вплотную приблизив свою улыбку клицу Мимозы, как для поцелуя, и их лица вдруг оказались так близко, что импочудилось, будто они присутствуют на собственной свадьбе. Это ужаснулообоих педерастов. По-прежнему дивно улыбаясь, Дивина прошептала: - Я тебя ненавижу. Она не сказала этого. Слова только возникли в горле, и тут же ее лицоснова закрылось, как клевер в сумерки. Мимоза ничего не поняла. Дивинаскрывала тот случай со странным причащением Мимозы, она боялась, что, узнаво нем, Нотр-Дам обрадуется и начнет кокетничать с ее соперницей. Нотр-Дамбыл кокетка почище любого педика. Он был такой же потаскухой, как последнийальфонс. Самой себе Дивина объясняла свое поведение желанием избавитьНотр-Дама от греха гордости, ибо Дивине, как известно, больших усилий стоилобыть аморальной и удавалось ей это лишь с помощью множества уловок, которыепричиняли ей страдания. Ее индивидуальность скована тысячами чувств и ихпротивоположностей, которые переплетаются, распутываются, завязываются,развязываются, порождая безумный беспорядок. Она старалась взять себя вруки. Первой мыслью, пришедшей ей в голову, было: "Мимоза не должна ничегознать; терпеть не могу эту шлюху." Это как бы мысль в чистом виде. Вощущениях Дивины она выглядела несколько по-другому, святые втихомолкуследили за ней с небес; Дивина боялась их не потому что они такие грозные икарают за дурные мысли, а потому, что они сделаны из гипса, их ноги утопаютв кружевах и цветах, и при этом они всезнающи. Мысленно она говорила:"Нотр-Дам такой гордый. И такой глупый." Это было ясно уже из первогопредложения, из которого следовал естественный вывод. Но мораль, котораясодержалась в этом выводе, давала ему право быть высказанным. Толькорасхрабрившись и пересилив себя, она могла сказать: "Эта мерзкая девчонканичего не узнает" (Мимоза), но даже и в этом случае она прятала своюненависть под шуточной мишурой, говоря о Мимозе то "она". Скажи Дивина то"он", это было бы гораздо серьезней. Мы увидим это позже. Дивина была ненастолько самоуверенной, она понимала, что Мимоза предложила ей сесть неради того, чтобы наслаждаться ее обществом. Не доверяя Мимозе, она сказалагромко: - Это такой тайный язык. - Что-что? - не поняла Мимоза. Дивина рассмеялась: - Да то, что я Глупая Девочка. Конечно, Роже, мужчина Мимозы, почуял что-то неладное. Он потребовалобъяснений. Опыт подсказывал Дивине, что ей не под силу справиться с МимозойII. Хотя она и не знала, в какие моменты проявляется проницательность ееподруги, зато доказательств детективных способностей, которыми та обладала,у нее было предостаточно. "Мимо получает сведения из ничего." Никто не можетлучше ее отличить это "ничего" и заставить его говорить: - Значит, ты уходишь? И забираешь Нотр-Дам? Ты злюка. И эгоистка. - Послушай, ангел мой, увидимся позже. Сегодня я спешу. Дивина поцеловала ладошку и подула в сторону Мимозы (несмотря наулыбку, лицо Дивины вдруг стало важным, как у дамы из Лярусса, котораяразбрасывает вокруг себя семена одуванчиков), и удалилась, шагая будто подруку с неким невидимым другим, то есть медленно, устало и отрешенно. Говоря, что Нотр-Дам гордый и что, узнав о том, как Мимоза съела егофотографию, он почувствует к ней расположение, Дивина ошибалась. Нотр-Дам небыл гордым. Он пожал плечами даже без улыбки и просто сказал: - Эта девка грубо работает. Пусть себе жрет бумагу. Это безразличие, возможно, было следствием того, что Нотр-Дам нечувствовал так, как чувствует Мимоза, и не представлял себе, что можноиспытывать какие-нибудь эмоции, сливаясь в буквальном смысле с образомжеланного существа, выпивая его ртом; он был не способен распознать в этомдань уважения его мужественности или красоте. Из чего мы можем сделатьвывод, что ему это просто не было нужно. Тем не менее, и мы это увидим, емунравилось принимать поклонение. Что касается Дивины, заметим, что онаоднажды ответила Мимозе: "Гордости Нотр-Дам нет предела. Я хочу сделать изнего статую гордости", думая при этом: "Чтобы он окаменел от гордости, сталвоплощением гордости." Нежная молодость Нотр-Дама, ибо у него тоже бывалимоменты нежности, не могла удовлетворить потребность Дивины подчинятьсягрубой силе. Идеи о гордости удивительно точно сочеталась с идеей о статуе,а с ними обеими - идея о непреклонной твердости. Хотя понятно, что гордостьНотр-Дама была лишь предлогом. Я уже сказал, что Миньон больше не появлялся в мансарде и даже невстречался с Нотр-Дамом в саду Тюильри. Он не сомневался, что Нотр-Дам знаето его подлостях. В своей мансарде Дивина жила лишь чаем и. печалью. Она еласвою печаль и пила ее. Эта кислая пища иссушила ее тело и разъела душу.Заботы ее о своей внешности, салоны красоты -ничего не помогало ей избавитсяот худобы и мертвенной бледности. Она носила парик, который прикрепляла сбольшим искусством, но тюлевая основа его была заметна на висках. Из-подпудры и крема все равно проступала полоска на лбу. Могло показаться, что унее искусственная голова. Во времена, когда он еще жил в мансарде, Миньонпотешался бы над всеми этими ухищрениями, будь он просто "котом", но он был"котом", который слышал голоса. Он не смеялся и даже не улыбался. Он былкрасив и дорожил своей красотой, понимая, что, лишившись ее, он лишитсявсего; его оставляли холодным самые прихотливые ухищрения, направленные нато, чтобы привязать его к себе, это его не трогало, не вызывало дажежестокой улыбки. И это естественно. Такое множество старух любовницкрасилось перед ним, что он знал, что недостаток в красоте исправляется безовсякого волшебства. В комнатах домов свиданий он был свидетелем умелоговосстановления внешности, подмечал колебания женщины с помадой, поднесеннойк губам. Много раз он помогал Дивине прикрепить ее парик. Он делал этоловкими и, если так можно выразиться, естественными движениями. Он научилсялюбить такую Дивину. Он проникся всеми уродствами, из которых она состояла,он их рассмотрел: слишком белая и сухая кожа, худоба, ввалившиеся глаза,припудренные морщины, накладные волосы, золотые зубы. Он ничего не упустил.Он сказал себе, - что все это есть, и продолжал любить это. Он узналнаслаждение и увяз в нем. Сильный Миньон, весь мускулистый, поросший теплойшерстью, без ума влюбился в искусственную дешевую пидовку. Уловки Дивиныбыли тут не причем. Миньон бросился очертя голову в этот разврат, но затемпонемногу ему стало надоедать. Он потерял интерес к Дивине и бросил ее. Итогда, в мансарде, она познала ужас отчаяния. Старость подталкивала ее кгробу. Она дошла до того, что не осмеливалась на прежние жеманные жесты.Люди, которые знакомились с ней в тот период, говорили, что она стараласьбыть незаметной. Но она все еще нуждалась в удовольствиях, которые ейприносили постель и церковь; она дошла до того, что искала себе клиентов втуалетах, и даже тогда ей приходилось платить своим любовникам. Во времялюбви с ней происходили ужасные вещи; так, она напугала одного пылкогомальчика: когда она стояла на коленях, он, то ли теребя ее волосы, то лислишком резко прижав ее голову к себе, отклеил ее парик. Ее наслаждение былоокружено мелкой суетой. Она не выходила из мансарды и занималась тамонанизмом. Дни и ночи она проводила, лежа в постели, занавески на окнемертвых, на оконном проеме Усопших были задернуты. Пила чай, ела пирожные.Потом, накрывшись с головой одеялом, она изобретала самые невероятные оргии:вдвоем, втроем или вчетвером, во время которых все партнеры вместе должныбыли на ней, в ней и для нее получать наслаждение. Она вызывала в себевоспоминания об узких, сильных, крепких, как сталь, бедрах, которые словнопронзали ее с разных сторон. Не заботясь о вкусах партнеров, она заставлялаих совокупляться с собой. Она соглашалась быть единственным объектом всехэтих брачных игр, и ее рассудок, чтобы принять их всех одновременно,стремился утонуть в сладострастии, стекающемся к нему отовсюду. Ее телодрожало с головы до ног. Она чувствовала, как сквозь нее проходят незнакомыеей люди. Ее тело кричало: "Бог, вот Бог!" Она падала обессиленная. Скоро наслаждение ослабело.Тогда Дивина надела на себя тело самца, став вдруг сильной и мускулистой,она видела себя твердой, как сталь, руки в карманах, посвистывающей. Онавидела себя совокупляющейся с самой собой. Наконец, она почувствовала, чтоее мускулы, как во время того ее опыта с приданием себе мужественности,выступают и твердеют на бедрах, на лопатках, на руках, и расстроилась. Иэтот огонь тоже угас. Она сохла. У нее даже исчезли круги под глазами. Именно тогда она вызвала в себе воспоминание об Альберто и имутешилась. Это было ничтожество. Все в деревне сторонились его. Он был вор,грубиян и сквернослов. Девушки морщились, когда при них упоминали его имя;но по ночам, а иногда внезапно во время тяжелой работы они вспоминали егомощные бедра, тяжелые руки, которые раздували карманы и поглаживали егобока, были неподвижны или слабо шевелились, осторожно поднимая натянутую иливздувшуюся ткань брюк. Кисти рук, большие, широкие, короткопалые, свосхитительным большим пальцем, с величественным, мощным холмом Венеры,свисали, как куски дерна. Как-то летним вечером дети, которые обычноприносят потрясающие известия, сообщили в деревне, что Альберто ловит змей."Змеелов, это ему подходит", -подумали старухи. Это был лишний повод, чтоб"поставить на нем крест. Ученые предлагали заманчивую награду за каждуюпойманную живую змею. Случайно, шутя, Альберто поймал одну, доставил ееживой и получил обещанную награду. Так родилось новое звание, которое емунравилось и одновременно его бесило. Он не был ни сверхчеловеком, ниразвратным фавном: это был парень с заурядными мыслями, который умел делатьсластолюбие более привлекательным. Казалось, он постоянно пребывает всостоянии наслаждения или опьянения. Кюлафруа неминуемо должен был егоповстречать. Летом он шатался по дорогам. Еще издали завидев силуэтАльберто, он понял, что смысл и цель его прогулки именно там. Альбертонеподвижно стоял на краю дороги, почти во ржи, будто поджидая кого-то,расставив широко свои красивые ноги, в позе колосса Родосского или в позе,какую нам демонстрировали такие гордые и важные под своими касками немецкиечасовые. Кюлафруа он понравился. Проходя мимо с безразличным и храбрымвидом, мальчик покраснел и опустил голову, а Альберто с улыбкой на губахнаблюдал за ним. Ему было 18 лет, и поэтому Дивина видит, его как взрослогомужчину. Назавтра он пришел снова. Альберто был там, часовым или статуей, накраю дороги. "Добрый день" - сказал он с улыбкой, искривившей его губы. (Этаулыбка была особенностью Альберто, им самим. Кто угодно мог иметь илиприобрести жесткость его волос, цвет его кожи, его походку, но не егоулыбку... Когда теперь Дивина ищет исчезнувшего Альберто, она хочетнарисовать его на себе, выдумывая своим ртом его улыбку. Она напрягаетмышцы, ей кажется, - она верит, в это, чувствуя, как кривится ее рот, - чтоэта гримаса делает ее похожей на Альберто, до того дня, когда ей приходит вголову проделать это перед зеркалом. И тут она видит, что ее гримасы неимеют ничего общего с тем смехом, который мы уже как-то назвали звездным.)"Добрый день!" - пробормотал Кюлафруа. Это было все, что они сказали другдругу, но с того дня Эрнестина вынуждена была смириться с его исчезновениямииз дома с шифером. Однажды: - Хочешь заглянуть в мою корзинку? Альберто указал на маленькую корзинуиз ивовых прутьев, закрытую и застегнутую на ремешок. В тот день в ней былалишь одна изящная и злобная змея. - Я открываю? - О нет-нет, не открывайте, - сказал он, потому что всегда питалнепреодолимое отвращение к рептилиям. Альберто не стал открывать крышку, но зато положил свою жесткую инежную, в царапинах от колючего кустарника, руку на затылок Кюлафруа,который чуть было не стал на колени. В другой раз там извивались уже триспутанные змеи. На головах у них были надеты маленькие капюшоны из твердойкожи, шнурком завязанные на шее. - Можешь потрогать, они тебе ничего не сделают. Кюлафруа не шевелился. Словно повстречав привидение или небесногоангела, он не мог бежать, скованный ужасом. Он даже отвернуться не мог, змеизагипнотизировали его, и в то же время он почувствовал, что сейчас егостошнит. - Ну, ты что, дрейфишь? Ну, скажи, со мной раньше было то же самое. Это было неправдой, он хотел успокоить ребенка. Альберто медленно ивластно запустил руку в клубок рептилий и вынул одну, длинную и тонкую,хвост которой как хлыст, мгновенно, но бесшумно, обвился вокруг его голойруки. "Потрогай" -- сказал он и одновременно подвел руку мальчика кчешуйчатому и ледяному телу, но Кюлафруа сжал руку в кулак и лишь костяшкипальцев прикоснулись к змее. Это даже не было прикосновением. Холод удивилего. Он вошел ему в кровь, и посвящение состоялось. Покрова спали, ноКюлафруа еще не знал, перед каким изображением: его взгляд не мог этогоразличить. Альберто взял другую змею и положил ее на голую руку Кюлафруа,она обвилась вокруг точно так же, как и первая. - Видишь, они не делают тебе ничего плохого (Альберто говорил о змеях вженском роде). Альберто, восприимчивый подобно его члену, который увеличивается отприкосновения пальцев, чувствовал, как в ребенке поднимается чувство, откоторого тот напрягся и задрожал. Благодаря змеям между ними зарождаласьскрытая дружба. Однако мальчик еще не прикоснулся к змее, даже не задел еетела органом осязания, кончиками пальцев, где на них вздувается бугорок, спомощью которого читают слепые. Пришлось Альберто раскрыть его руку ипровести ею по ледяному мрачному телу. Это стало откровением. С этогомгновения мальчику стало казаться, что если множество змей заползет,проникнет в него, то он не ощутит ничего, кроме радости дружбы и что-товроде грусти; а тем временем властная рука Альберто не отпускала его руки, абедро Альберто продолжало касаться его бедра, и таким образом он уже был невполне он. Кюлафруа и Дивина, с их утонченным вкусом, всегда будут вынужденылюбить то, что им ненавистно, в этом отчасти и проявляется их святость,здесь есть что-то от самоотречения. Альберто научил его ловить змей. Нужно дождаться полудня, когда змеизастывают на камнях, нежась в лучах солнца. Очень осторожно подходишь к ней,хватаешь за шею, как можно ближе к голове, зажимая голову между двумяфалангами указательного и среднего пальцев, выгнутых так, чтобы она невырвалась и не укусила, а затем быстро, пока, она свистит от отчаяния,надеваешь на голову капюшон, завязываешь шнурок и кидаешь в ящик. Альбертоносил вельветовые брюки, гетры, серую рубашку с закатанными по локотьрукавами. Он был красив, как и все самцы в этой книге, сильные и нежные, ноне сознающие собственной прелести. Его жесткие непослушные волосы падали налицо до самых губ, их одних было достаточно, чтобы придать ему королевскоевеличие в глазах хрупкого замкнутого ребенка. Обычно они встречались околодесяти часов утра у гранитного креста. Немного болтали о девочках иотправлялись в путь. Урожай еще не был убран. Жесткие колосья ржи и пшеницы,будучи неприкосновенными для остальных, служили им надежным укрытием. Онирастягивались под открытым небом и ждали полудня. Кюлафруа сначала играл сруками Альберто, на следующий день - с ногами, на следующий за двумя первыми- со всем остальным. Дивина увлекается этим воспоминанием, она вновь видитсебя втягивающей щеки, словно свистящий мальчишка. Альберто насиловалребенка со всех сторон, пока сам не рухнул обессиленный. Однажды Кюлафруасказал: - Я пошел домой, Берто. - Иди, тогда до вечера, Лу. Почему "до вечера"? Эта фраза вырвавшаяся уАльберто, прозвучала так непосредственно, что и Кюлафруа она показаласьсовершенно естественной и он ответил: - До вечера, Берто. Однако день кончился, они увидятся лишь завтра, и Альберто это знал. Онглуповато улыбнулся, подумав, что у него вырвалась фраза, которую он и несобирался произносить. Кюлафруа, со своей стороны, не пытался проникнуть всмысл этих прощальных слов. Они взволновали его, как волнуют некоторыепростые стихи, логика и грамматика которых становятся нам ясной, лишь когдамы уже насладимся их очарованием. Кюлафруа же был совершенно очарован. Вдоме с шиферной крышей это был день стирки. На сушилке в саду виселипростыни, образуя лабиринт, по которому скользили привидения. Ясно, чтоАльберто будет ждать его именно там. Но в каком часу? Он ничего об этом несказал. Ветер колыхал белые простыни, как рука актрисы - декорацию изразрисованной ткани. Ночь сгущалась, с нежностью возводила жесткие постройкииз широких поверхностей, заполняла их тенью. Прогулка Кюлафруа началась втот-момент, когда в небо поднялась шаровидная и дымящаяся луна. Драма должнабыла разыграться там. Может, Альберто придет, чтобы ограбить их? Ему нужныбыли деньги "для своей цыпочки", как он говорил. Раз у него была цыпочка,значит, он настоящий петух. Что до ограбления, то это вполне возможно:однажды он уже расспрашивал о меблировке дома с шиферной крышей. Эта мысльпонравилась Кюлафруа. Пусть Альберто приходит с такой целью, он все равнобудет ждать. Луна поднималась в небо с торжественностью, рассчитанной, чтобыпроизвести впечатление на людей, которые не спят. Тысячи звуков, которыесоставляют ночную тишину, теснились вокруг ребенка; словно хор из трагедии,в котором мощь оркестровой меди сопрягается с тайной, витающей в домах, вкоторых совершаются преступления, и еще тюрем, где - о, ужас! - никогда неслышен звон ' связки ключей. Кюлафруа босиком ходил между простынями. Онпереживал эти легкие мгновения, словно танцуя менуэт волнения и нежности. Ондаже рискнул сделать балетное па на носках, но простыни, образуя висячиеперегородки и коридоры, простыни неподвижные и скрытные как трупы,объединившись, могли его схватить и задушить, как порой поступают ветвинекоторых деревьев в жарких странах с неосторожными дикарями, которыеотдыхают в их тени. Несмотря на то, что он прикасался к земле лишь легкимишажками, выпрямляя подъем ноги, движения эти могли оторвать его от земли ибросить в мир, откуда он никогда бы не вернулся, в пространство, где бы егоничто уже не остановило. Чтобы крепче держаться на земле, он встал на всюступню. А танцевать он умел. Из "Киномира" он вырвал картинку: маленькаябалерина, снятая в платье из накрахмаленного тюля, с поднятыми руками, еепуанты, словно острые пики, вонзенные в землю. И под фотографией подпись: "Грациозная Кети Рафлей, 12 лет." С удивительной интуицией этотребенок, никогда не видевший ни балета, ни сцены, ни единого актера, понялдлинную статью, в которой говорилось о фигурах, антраша, байто-жете, пачках,балетных тапочках, декорациях, рампе, балете. По написанию слова "Нижинский"(Nijinsky) (подъем в N, спуск петли J, прыжок К и падение У, графическаяформа имени, которое, кажется, хочет изобразить порыв танцора, который - ещене знает, на какую ногу приземлится) он догадался о легкости артиста, какузнает однажды, что Верлен не может быть ничем иным, как именемпоэта-музыканта. Он сам научился танцевать, как сам научился играть наскрипке. Поэтому он танцевал так же, как и играл. Его движениясопровождались жестами, но диктовались они не ситуацией, а всейхореографией, превращавшей его жизнь в вечный балет. Он быстро научилсяходить на пуантах и делал это везде: в сарае, собирая дрова, в хлеву, подвишней... Он снимал сабо и танцевал в мягких шерстяных носках на траве,задевая руками нижние ветки деревьев. Он населил поле множеством фигурок,которые были танцовщицами в пачках из белого тюля, оставаясь при этомбледным школьником в черном фартуке, собирающим грибы или одуванчики. Большевсего он боялся, что кто-нибудь застанет его за этим занятием, особенно-Альберто. "Что я ему тогда скажу?" Размышляя над тем, какой способсамоубийства мог бы его спасти, он выбрал веревку. Но вернемся к той ночи.Он удивлялся и пугался малейших движений веток, малейшего порыва ветра. Лунапробила десять часов. Теперь пришло мучительное беспокойство. В своемсердце, в своей груди ребенок обнаружил ревность. Теперь он не сомневался,что Альберто не придет, что он напьется; мысль о предательстве Альберто быластоль горькой и так деспотично укоренилась в мозгу Кюлафруа, что онпроизнес: "Мое отчаяние безгранично". Обычно, когда он был один, у него небыло потребности произносить вслух свои мысли, но сегодня глубокое осознаниетрагичности случившегося обязывало его исполнить необычный протокол, и онпроизнес: "Мое отчаяние безгранично". Он засопел, но не заплакал. Декорациивокруг утратили чудесный загадочный вид. Ничто не сдвинулось со своегоместа: это были все те же белые простыни на металлической проволоке,прогнувшейся под их тяжестью, все то же небо, усыпанное блестками, но смыслвсего окружающего стал другим. Драма, которая здесь разыгрывалась, достигласейчас своего самого патетического пика, своей развязки: актеру оставалосьлишь умереть. Когда я пишу, что смысл окружающих декораций уже изменился, яне хочу сказать, что декорации были для Кюлафруа, а затем для Дивины, чем-тоиным, чем для кого-то другого, а именно - чем-то большим, чем выстиранноебелье, сохнущее на металлической проволоке. Он прекрасно понимал, чтоявляется пленником простыней, но я прошу вас увидеть в этом и нечтоудивительное: пленником обычных, хотя и жестких простыней, при свете луны, -и тем он отличался от Эрнестины, которая, глядя на простыни, тут жевоображала парчовую обивку мебели или коридоры мраморного дворца; она,которая шагу не могла ступить по лестнице, не подумав слова "ступенька", вподобных обстоятельствах не преминула бы испытать глубокое отчаяние изаставила бы декорации изменить свое предназначение, превратив их в гробницуиз белого мрамора, - возвысив их до собственной боли, прекрасной как склеп;в то время для Кюлафруа ничего не переменилось, и это безразличие декорацийеще больше подчеркивало их враждебность. Каждая вещь, каждый предмет былирезультатом чуда, воплощение которого восхищало мальчика. Равно и каждыйжест. Он не понимал слов "комната", "сад" или "деревня". Он не понималничего, не понимал даже, что камень -- это камень, и его изумление передтем, что есть декорация, которая в конце концов перестает существовать черезсвое собственное существование, -- делало его жертвой переплетавшихся в немпростых и примитивных эмоций: боли, радости, гордости и стыда. Он заснул, как пьяный Пьеро в театре, завернувшись в свои развевающиесярукава, в траве при свете яркой луны. Назавтра он ничего не сказал Альберто.Ловля змей и отдых во ржи - все было как обычно. Ночью Альберто на мигпришла идея побродить вокруг дома с шифером, руки в карманах .и посвистывая(свистел он чудесно, с металлической пронзительностью и виртуозностью, этабыло не последней чертой в его привлекательности. Свист был магическим, оноколдовывал девушек. Парни завидовали ему, понимая его власть. Возможно,этим свистом он околдовывал и змей), но он не пошел, ведь поселок относилсяк нему враждебно, и особенно если он, словно демон, залетал туда ночью. Онлег спать. Их любовные встречи среди змей продолжались. Дивина вспоминает о них.Она решает, что это была самая прекрасная пора в ее жизни. Как-то вечером на бульваре она повстречала Сека Горги. Большой негр, ссияющим лицом, хотя и был всего лишь тенью Архангела Гавриила, искалприключений. Он был одет в серый костюм из гладкой шерсти, который плотно облегалего плечи и бедра, а пиджак выглядел еще более бесстыдно, чем слишком тесноетрико, которым танцовщик Жан Борлен обтягивал свои круглые яйца. Розовый галстук, шелковая кремовая рубашка, золотые кольца споддельными или искусственными (какая разница!) бриллиантами на пальцах судивительно длинными ногтями, темными, а у основания - белыми, какрасколотые прошлогодние орехи. Дивина тотчас снова превратилась в Дивинудевятнадцатилетнюю, потому что у нее возникла смутная наивная надежда, что,будучи черным, рожденным в жарких странах, Горги не заметит ее старости, нерассмотрит морщины и парик. Она сказала: - О, кого я вижу! Как я рада! Он рассмеялся: - Да, ну а как ты? Дивина прижималась к нему. Он держался прямо, но чуть откинувшисьназад, неподвижный и крепкий, в позе мальчика, с портфелем наизготовку,собирающегося помочиться в пустоту или, еще, - в позе, в какой Лу нашелАльберто - в позе колосса Родосского, в той мужественной позе часовых, срасставленными ногами в сапогах, между которыми они вбили в землю винтовкусо штыком, доходящим им почти до рта, и сжимают ее обеими руками. - Что поделываешь? Играешь на саксе? - Нет, с этим все, я в разводе. Я бросил Банджо! -- сказал он. - Да неужели? А она была довольно милая, эта Банджо. Тут добрая Дивина вопреки своему обыкновению добавила: - Чуть полновата, чуть толстовата, но в общем у нее был хорошийхарактер. А сейчас? Горги в эту ночь был свободен. Он приходил в себя- Ему были нужныденьги. Дивина приняла удар, не моргнув глазом. - Сколько, Горги? - Пять луидоров. Ясно. Он получил свои 100 франков и пошел с Дивиной на чердак. У негровнет возраста. Мадемуазель Аделина объяснила бы нам, что если они хотятсосчитать, то запутываются в расчетах, потому что хорошо знают, чтородились, к примеру, в эпоху голода, или смерти трех ягуаров, или в поруцветения миндального дерева, и эти обстоятельства, смешавшись с цифрами,приводят их к полной путанице. Горги, наш негр, был сильным и подвижным. Отодного движения его спины комната тряслась; так Виллаж, черный убийца, делалв своей тюремной камере. Мне захотелось почувствовать вновь, в этой камере,где я пишу сегодня, запах падали, который негр с гордым видом, какблагоухание, распространял вокруг, и благодаря ему я могу изобразить СекаГорги более живо. Я уже рассказывал о своей любви к запахам. К сильнымзапахам земли, туалета, бедер у арабов и особенно к запаху своих собственныхгазов (но не к запаху своего дерьма), запаху настолько великолепному, что ятут же прячусь под одеяло, собираю в сложенную трубочкой ладонь своивышедшие газы и подношу к носу. Они открывают мне тайные сокровища, счастье.Я вдыхаю. Я глотаю их. Я чувствую, как они почти плотные, твердые проходятчерез мои ноздри. Но восторгает меня лишь запах моих газов, а запах газовсамого прекрасного мальчика наводит на меня ужас, достаточно даже, чтобы язасомневался в том, от кого исходит запах, от меня или от другого, чтобы яуже не стал его пробовать. Итак, когда я узнал его, Клемент Виллаж наполнялкамеру запахом более сильным, чем сама смерть. Одиночество сладко. Оногорько. Считается, что голова в нем должна освобождаться от всех прошлыхзаписей, истощение, предшествующее очищению, но вы хорошо понимаете, читаяменя, что здесь нет ничего подобного. Я был в отчаянии. Негр мне немногопомог. Казалось, что его сверхъестественной сексуальной силы хватит, чтобыуспокоить меня. Он был сильным, как море. Его сияние успокаивало лучше любыхлекарств. Его присутствие действовало завораживающе. Я спал. В руках он вертел солдатика, у которого глазами были две ферматы [26],нарисованные моим пером на гладком розовом лице; с тех пор я не могуповстречать небесно-голубого солдата, чтобы тут же не представить его нагруди негра, и не почувствовать дразнящий запах отвердевших газов, которымвместе с его запахом воняла камера. Это было в другой французской тюрьме,где коридоры, длинные, как в королевском дворце, прямолинейные, строили иткали геометрию, по которой скользили маленькие по сравнению с размерамикоридоров, в войлочных туфлях, скрюченные заключенные. Проходя мимо дверей,я на каждой читал табличку с указанием категории ее обитателя. На первойбыло: "Заключение", дальше: "Ссылка", на остальных: "Каторжные работы". Тут я испытал потрясение. Каторга материализоваласьу меня на глазах. Она переставала быть словом и становилась плотью. Яникогда не доходил до конца коридора, потому что он казался мне концомсвета, концом всего, тем не менее он посылал мне сигналы, и не былосомнения, что я дойду и до конца коридора. Мне кажется, хотя я и знаю, чтоэто не так, что там на дверях написано: "Смерть", или, может быть, что ещехуже: "Смертная казнь". В этой тюрьме, не буду называть ее, у каждого заключенного былмаленький двор, где каждый кирпич стены содержал послание другу: "П.В.Ж.[27] от Себасто - Жако дю Тополь передает П.Н. [28] Люсьену де ляШапель", призыв, посвящение матери или позорный столб: "Поло из бара "УДжипса" -доносчица." Именно в этой тюрьме раз в году старший надзиратель вкачестве новогоднего подарка вручал каждому пакетик крупной соли. Когда я вошел в камеру, большой негр раскрашивал в голубой цвет своихоловянных солдатиков, самый большой из которых был меньше его мизинца. Онбрал их за ляжку, как когда-то Лу-Дивина хватала лягушек, и покрывал слоемголубой краски, затем ставил на пол, где они сохли в мелком раздражающембеспорядке, к которому негр добавлял новых, приставляя их похотливо вплотнуюодного к другому, ведь и в нем одиночество возбуждало похоть. Он встретилменя улыбкой, отчего у него на лбу появилась складка. Он вернулся изцентрали Клевро, где провел пять лет, и уже год ожидал здесь отправки накаторгу. Он убил свою женщину, а потом посадил ее на подушку из желтогошелка в зеленый цветочек и заложил кирпичами, придав сооружению формускамьи. Он огорчился, узнав, что я не помню эту историю, о которой вынаверняка читали в газетах. Раз уж это несчастье разбило его жизнь, пустьоно послужит его славе, ведь нет ничего хуже, чем быть Гамлетом и не бытьпринцем: "Я Клемент, - сказал он -Клемент Виллаж." Своими большими руками с розовыми ладонями он, словно, истязалоловянных солдатиков. Его круглый лоб без единой морщинки, как у ребенка(лоб "мульерически [29], сказал бы Галь) низко склонялся над ними. - Я делаю пехотинцев. Я научился раскрашивать их. Они заполонили всю камеру. Стол, этажерка,пол были покрыты этими крошечными воинами, холодными и твердыми, как трупы,со странной, из-за их многочисленности и нечеловечески малых размеров,душой. Вечером я расталкивал их ногой, укладывался на своем тюфяке и,окруженный ими, засыпал. Как обитатели Лилипутии, они связали меня, и, чтобывысвободиться, я подарил Дивину Архангелу Габриэлю. Днем мы с негром работали молча. Однако я был уверен, что рано илипоздно он расскажет мне свою историю. Я не люблю историй такого рода. Яневольно думаю о том, сколько раз рассказчик уже повторял ее, и мне кажется,что она доходит до меня, как одежда, которую носили до тех пор, пока... Вконце концов, у меня есть свои истории. Те, что бьют из моих глаз. У тюреместь свои собственные безмолвные истории, и у тюремщиков, и даже у пустыхоловянных солдатиков. Пустых! У одного солдатика отломалась нога, и в культеоказалась дыра. Это доказательство существования их внутренней жизниодновременно обрадовало и расстроило меня. Дома у нас был гипсовый бюсткоролевы Марии-Антуанетты. Пять или шесть лет я жил рядом, не обращаявнимания на него, пока однажды гипсовый шиньон бюста чудесным образом неоказался разбитым, и я увидел, что бюст полый. Мне нужно было прыгнуть впустоту, чтобы ее увидеть. Зачем мне эти истории негров-убийц, когда такиетайны - тайна "нет" и тайна "ничего," -посылают мне свои сигналы иоткрываются, как в деревне они открылись Лу-Дивине. Церковь сыграла при этомроль шкатулки с сюрпризом. Церковные службы приучили Лу к великолепию, акаждый религиозный праздник волновал его, потому что он видел, как изкакого-то тайника появлялись позолоченные канделябры, лилии из белой эмали,расшитые серебром скатерти, из ризницы -- зеленые, фиолетовые, белые, черныемуаровые и бархатные ризы, белые негнущиеся стихари, новые облатки. Звучалиневероятные, неслыханные гимны, и среди них самый волнующий: Veni Creator,который поется во время свадебного богослужения. Прелесть Veni Creator былапрелестью дра [30] и восковых бутонов флердоранжа, прелестью белого тюля (кэтому добавляются и другие прелести, например та, которая особенносохранилась в мороженщиках, и мы об этом еще поговорим), украшенных бахромойповязок для первых причастий, белых носков; я должен это назвать: свадебноеочарование. Важно сказать об этом, ведь именно оно уносило ребенка Кюлафруав заоблачные выси. А почему - не знаю. Священник крестообразным движением трясет кропилом над золотым кольцом,лежащим на белой ткани на подносе, который он держит перед молодыми; накольце остаются четыре маленькие капельки. На влажном кропиле всегда есть капелька, как утром на стоящем "конце"Альберто, который только что помочился. Своды и стены часовни Пресвятой Девы выбелены известью, а у Девыпередник голубой, как воротнички у моряков. Сторона, которой алтарь обращен к верующим, выглядит аккуратно;сторона, обращенная к Богу -это беспорядок из пыльного дерева и паутины. Сумки сборщиц пожертвований сшиты из обрезков розового шелка от платьясестры Альберто. Но ко всему в этой церкви Кюлафруа уже привык; толькоцерковь соседнего селения еще могла бы предложить ему новый спектакль.Постепенно и она была покинута богами, которые убегали при Приближенииребенка. Последний вопрос, который он им задал, получил резкий, как шлепок,ответ. Однажды, в полдень, каменщик ремонтировал паперть часовни. Стоявшийна верхней ступеньке стремянки, он не показался Кюлафруа архангелом, ведьэтот ребенок никогда не умел принимать всерьез изображенийсверхъестественных существ. Каменщик и был каменщик. Впрочем, красивыйпарень. Вельветовые брюки четко обрисовывали его ягодицы и развевалисьвокруг ног. В воротничке расстегнутой рубашки его шея била ключом из жесткихволос, точно ствол дерева из нежной травы подлеска. Дверь церкви былаоткрыта. Лу прошел под ногами стремянки, опустив голову и глаза под небом,заполненным вельветовыми брюками, и проскользнул на хоры. Каменщик, заметивего, ничего не сказал. Он подумал, что мальчик хочет подстроить какую-нибудьшутку священнику. Сабо Кюлафруа простучали по плитам пола до того места, гдепол покрывал ковер. Он остановился под паникадилом и церемонно преклонилколени на обшитой ковром скамеечке. Манера сгибать колени и жесты его былиточной копией того, что делала сестра Альберто каждое воскресенье. Онупивался их красотой. Ведь эстетическое и моральное значение поступковнапрямую зависит от способностей того, кто их совершает. Я вот спрашиваюсебя, что означает чувство, которое какая-нибудь глупая песенка вызывает вомне точно так же, как и признанный шедевр. Эту способность данную нам, мыощущаем внутри себя, и она становится вполне приемлемым движением, когда мы,к примеру, наклоняемся, чтобы сесть в машину, потому что в тот момент, когдамы наклоняемся, неуловимые воспоминания превращают нас в звезду или в короляили в бродягу (а это еще один король), который наклонялся так же и которогомы видели на улице или на экране. Когда я приподнимаюсь на носке правой ногиили поднимаю правую руку, чтобы снять со стены зеркальце или взять сэтажерки миску, эти движения превращают меня в принцессу Т., потому что явидел, как выполняла их она, ставя на место рисунок, который только что мнепоказала. Священники, которые повторяют символические жесты, чувствуют, каким передаются свойства, но не символа, а первого исполнителя; священник,который, отпевая Дивину, незаметно повторял жесты, сопровождающие кражи иливзломы, хвастался этими жестами, как трофейными доспехами вознесшегося нанебо гильотинированного. После того, как Лу зачерпнул несколько капель из кропильницы при входе,ягодицы и твердые груди Жермены привились к Кюлафруа, как позже привилисьмускулы, и он должен был носить их по тогдашней моде. Затем, принявсоответствующую позу, он шепотом помолился, делая акцент на поклонах головыи благородной медлительности крестного знамения. Тьма звала его из всехуглов хоров, из всех кресел в алтаре. Маленькая лампа светилась; в полденьона искала человека. Каменщик, который насвистывал под портиком входа,принадлежал миру, Жизни, а Лу, один здесь, чувствовал себя властителемнесметных сокровищ. Ответить на призывы труб, уйти в кромешную плотную тьму.Он молча поднялся, его сабо ступая перед ним, несли его с бесконечнымипредосторожностями по пушистому ковру, и застарелый запах ладана, ядовитый,как запах старого табака в обкуренной трубке, как дыхание любовника,притуплял страхи, новые и мучительные, которые рождались при каждом егожесте. Он медленно шевелил уставшими, вялыми, как у водолаза, мышцами,онемевшими от запаха, который так отдалял мгновение, что Кюлафруа, казалось,был и не там и не сегодня. Неожиданно перед ним на расстоянии протянутойруки возник алтарь, словно Лу нечаянно сделал гигантский шаг; и он догадалсяо святотатстве. Апостольские послания лежали на каменной плите. Эта тишинабыла тишиной особенной, настоящей, которую не могли нарушить внешние шумы.Они разбивались о толстые стены церкви подобно гнилым фруктам, брошенныммальчишками; и если шумы извне и были слышны, то нисколько не мешали тишине. - Кюла! - позвал каменщик. - Тес, не кричите в церкви. Две реплики, как огромная трещина в здании тишины, тишины дома, вкотором орудуют грабители. Двойные занавески дарохранительницы былизадвинуты небрежно, оставляя щель, которая выглядела столь же непристойно,как и расстегнутая ширинка, виден был торчащий маленький ключ, на которыйзакрывалась дверца. Рука Кюлафруа была уже на ключе, когда он пришел вчувство, чтобы тут же его вновь лишиться. Чудо! Кровь должна потечь изоблаток, если я возьму одну из них! Опрометчиво рассказанные истории окощунственных иудеях, кусающих тело и кровь Господня, истории о чудесах,когда облатки, падающие с языка ребенка, оставляют следы крови на плитах искатертях, истории о церковных грабителях подготовили этот ужасный момент.Нельзя сказать, чтобы сердце Лу забилось сильнее, напротив - что-то вродеприкосновения пальцев, которые в тех местах называют пальцами Святой Девы,уменьшило силу и размах ударов сердца, - или чтобы в ушах у него шумело:сама тишина выходила из них. Приподнявшись на цыпочках, он нашел ключ. Он недышал. Чудо. Он приготовился увидеть, как гипсовые статуи вываливаются изсвоих ниш и падают на него; он не сомневался, что они так и сделают; длянего самого это было уже свершившимся фактом. Он ждал проклятия сбезропотностью приговоренного к смерти: уверенный в его неотвратимости, онждал его совершенно спокойно. А значит, он действовал уже после тайносостоявшегося акта. Тишина (утраиваясь, учетверяясь) готова была разорватьцерковь, сотворить ослепительный, божественный фейерверк. Дароносица былатам, он открыл ее. Поступок показался настолько необычным, что емузахотелось взглянуть на себя со стороны. Видение чуть было не обрушилось.Лу-Кюлафруа схватил три облатки и швырнул их на ковер. Они опустилисьнеуверенно, планируя как листья, падающие в безветренную погоду. Тишинабросалась на ребенка, опрокидывала его, как толпа боксеров, прижималаплечами к земле. Он выпустил из рук дароносицу, с пустым звуком та упала наковер. И чудо произошло. Чуда не было. Бог оказался пустым. Просто дырка, авокруг неважно что. Красивая форма, как гипсовая голова Марии-Антуанетты,как солдатики, которые были дыркой с тонким слоем олова вокруг. Так я и жил среди бесконечного множества дыр в форме людей. Я спал наматрасе, на полу, потому что на единственной кровати спал Клемент, и снизу ясмотрел на него, вытянувшегося, как на скамье, как на камне алтаря. За всюночь он пошевелился только один раз: чтобы сходить в отхожее место, онсовершил эту церемонию с величайшей таинственностью. Тайно, тихо. Вот егоистория, как он мне ее рассказал. Он был из Гваделупы и танцевал обнаженнымв Caprice Viennoise [31]. Он жил со своей любовницей-голландкой по имениСоня в маленькой квартирке на Монмартре. Они жили так, как, мы уже видели,жили Дивина и Миньон, то есть той чудесной, легкой жизнью, которая можетлопнуть от малейшего дуновения, - так думают буржуа, они-то хорошо чувствуютпоэзию жизни создателей поэзии: негров-танцоров, боксеров, проституток,солдат, но они не видят, что эти жизни крепко привязаны к земле, потому чтополны ужаса. Майским утром 1939 года между ними произошла одна из сцен,обычная для отношений между сутенером и проституткой, из-за денег. Сонязаявила, что уходит. Он дал ей пощечину. Она завопила. Она обругала егопо-немецки, но дом был населен людьми воспитанными и тактичными, и никто неуслышал. Тогда она решила достать свой чемодан, спрятанный под кроватью, истала молча наспех засовывать туда свое белье. Большой негр подошел к ней.Руки в карманах. Он сказал: - Соня, брось. Возможно, во рту у него была сигарета. Она продолжала запихивать вчемодан шелковые чулки, платья, пижамы, полотенца. - Соня, брось! Она не отвечала. Чемодан стоял на кровати-Клемент толкнул на неголюбовницу. Она покачнулась и, падая назад, ногами в серебристых туфляхугодила ему прямо по носу. Голландка тихонько вскрикнула. Негр взял ее подмышки, и, подняв, как манекен, головокружительным, блистательным жестом,сделал пол-оборота вокруг себя и разбил ей голову о спинку маленькой меднойкровати. Клемент пересказывал мне все это со своим мягким креольскимвыговором, в котором отсутствует звук "р", растягивая концы фраз. - Понимаешь, миссие Жан, я стукнул ее головой, ее голова разбилась омедную кровать. Пальцами он сжимал солдатика, симметричное лицо которого не выражалоничего, кроме тупости, и производило впечатление неловкости, какое остаетсяот примитивных рисунков, которыми заключенные украшают стены в тюрьме,рисуют на полях библиотечных книг и на собственной груди, когда собираютсясделать татуировку, на этих рисунках профили изображены с одним глазоманфас. Наконец, Клемент рассказал об ужасе, в который его поверглопродолжение драмы: солнце, говорил он, светило в окно квартирки, он никогдараньше не замечал этого качества солнца: недоброжелательности. Оно былоединственным живым предметом. Солнце было не столько зрителем, сколькоторжествующим свидетелем, коварным, важным, как свидетель (свидетели почтивсегда бывают свидетелями обвинения), завистливым как актриса, которой недают ведущей роли. Клемент растворил окно, и ему показалось, что этим онпублично сознался в преступлении; улица толпой входила в комнату,переворачивала вверх дном порядок и беспорядок трагедии, чтобы в нейпоучаствовать. Эта фантастическая атмосфера продержалась в комнате ещенекоторое время. Негр высунулся в окно, в самом конце улицы он увидел море.Не знаю, возможно, пытаясь воссоздать состояние души преступника, который сужасом постигает гибельные последствия своего поступка, я тайно пытаюсьнайти наилучший способ (который лучше всего подходит моей натуре) для того,чтобы не поддаться ужасу, когда в моей жизни настанет подобный момент. Затемспособы избавиться от Сони вдруг представились ему, все вместе,.переплетаясь, прижимаясь друг к другу, предлагая себя на выбор, как налотке. Он не помнил, приходилось ли ему слышать о замурованном трупе, однакоэто средство показалось ему намеченным еще прежде, чем он выбрал его. "Итак,я закрыл дверь на ключ. Положил ключ в карман. Я снял чемодан с кровати, яприготовил постель. Я уложил Соню. Это было глупо, миссие Жан, держать Сонютам. Кровь запеклась у нее на щеке." Именно тогда он начал эту долгуюгероическую жизнь, которая продлится целый день. Мощным усилием воли онзаставил себя отрешиться от обыденности, удерживая свой дух в областисверхъестественного, где он был богом, создающим одним мановением руки тотстранный мир, в котором поступки его были неподконтрольны морали. Онпреобразился. Он сделался генералом, священником, жрецом, служителем культа.Он навел порядок, отомстил, совершил жертвоприношение, даровал, он не убивалСоню. С каким-то невероятным чутьем он использовал эту уловку, чтобыоправдать свой поступок. Люди с больным воображением, должно быть, взаменнаделены этой прекрасной и поэтичной возможностью: отрицать наш мир и егоценности, чтобы воздействовать на него с царственной легкостью. Как человек,который перед тем, как впервые войти туда, преодолевает страх воды ипустоты, он глубоко вздохнул и, решившись на максимальную сдержанность,сделался бесчувственным и безучастным. Непоправимое свершилось, и он,смирившись и привыкнув к этому, принялся за поправимое. Как снимают пальто,он избавился от своей христианской души. Он освятил свои действияблагодатью, которая не имела никакого отношения к Богу, осуждающемуубийство. Он закрыл глаза своему рассудку. Весь день, как бы автоматически,его тело подчинялось приказам мира потустороннего. Это был не столько ужасот свершившегося убийства, он боялся трупа. Ему внушала робость белаяпокойница, в то время как черная смутила бы его меньше. Итак, он вышел изквартиры, тщательно запер ее и в первом часу этого дня направился на стройкуза десятью килограммами цемента. Десяти было достаточно. В отдаленномквартале на бульваре Севастополь он купил мастерок. На улице в неговернулась его человеческая душа, он вел себя, как человек, вкладывая в своипоступки самый заурядный смысл: ему надобно возвести небольшую стенку. Онкупил пятьдесят кирпичей, приволок их на соседнюю улицу и оставил там навзятой напрокат тележке. Был уже полдень. Оставалось лишь занести кирпичи вквартиру. Он сделал десять заходов от тележки до своей квартиры, каждый разперенося по пять-шесть кирпичей, прикрыв их сверху плащом. Когда весьстроительный материал был сложен в комнате, он вернулся в свои эмпиреи. Оноткрыл мертвую, теперь он был один. Он положил ее у стены камина, собираясьзамуровать ее стоя, но труп уже окоченел и скрючился. Он попытался разогнутьноги, но те одеревенели и не гнулись. Кости затрещали, как петарды; тогда оноставил ее на корточках у стены и начал работу. Гениальное произведение вомногом зависит от помощи обстоятельств и создателя. Закончив свой труд,Клемент заметил, что придал творению на удивление точно форму скамьи. Этоего устраивало. Он работал, как сомнамбула, отрешенный, упорный. Онотказался заглянуть в пропасть, боясь головокружения, того самого, передкоторым позже, через сто страниц, не устоит Нотр-Дам-де-Флер. Он знал: еслион заколеблется, то есть откажется от выбранного поведения, строгого, какстальной прут, за который он цеплялся, он погибнет. Пропадет, то естьпобежит в комиссариат и там зальется слезами. Он понимал это и повторял просебя все время работы, мешая увещевания с мольбами. Пока длилосьповествование, оловянные солдатики быстро мелькали в его толстых легкихпальцах. Я слушал внимательно. Клемент был красив. Вы знаете, из Пари-Суар,что он был убит во время бунта в Кайенне. Но он был красив. Возможно, онсамый красивый из всех негров, каких я когда-либо видел. Как же я будулелеять в памяти образ, который я с его помощью составлю из Сека Горги, яхочу, чтобы он был таким же красивым, нервным и вульгарным! Возможно, егосудьба прибавила ему еще красоты. Так, незамысловатые песенки, которые яслушаю здесь по вечерам, доходя до меня через камеры и камеры каторжников,обретают особую задушевность. Его далекое рождение, его танцы по ночам, егопреступление, наконец, были теми элементами, которые окружали его поэзией.Его лоб, я уже говорил, был круглым и гладким, его смеющиеся глаза украшалидлинные загнутые ресницы. Он был нежным и надменным. Голосом евнуха онмурлыкал старые песни островов. Наконец, не знаю, при каких обстоятельствах,полиция арестовала его. Наступление солдатиков продолжалось, но вот однажды мастер принес ещеодного, который был уже лишним. Виллаж сказал мне жалобно : - Я больше не могу, миссие Жан. Смотрите, еще один рядовой. С этого дня он стал более молчаливым. Я знал, что он меня ненавидит,хотя и не мог понять, за что, к тому же наши товарищеские отношения от этогоне страдали. Тем не менее он начал проявлять ненависть и раздражение вмелочах, против которых я ничего не мог поделать, ведь он был неуязвим.Однажды утром, проснувшись, он сел в кровати, оглядел комнату, полнуюдурацких фигурок, валяющихся повсюду, фигурок бесчувственных и Насмешливых,как племя зародышей, как китайские палачи. Войско отвратительными волнамишло на штурм гиганта. Он почувствовал, что шатается. Он тонул в этом мореабсурда, и своим отчаянием, как в воронку, увлекал к гибели и меня. Ясхватил одного солдатика. Повсюду на полу их были тысячи, десятки тысяч,сотни тысяч! Я держал его, зажав в '' теплой ладони, но он оставалсяхолодным и бездыханным. Все вокруг в комнате было голубым, голубая грязь в миске,голубые пятна на стенах, на моих ногтях. Голубое, как передник Непорочногозачатия, голубое, как эмали, голубое, как знамя. Солдатики поднимали зыбь,которая покачивала камеру. - Посмотри на меня. Клемент сидел на кровати и время от времени вскрикивал пронзительнымголосом. Его длинные руки поднимались и бессильно падали на колени (такделают женщины). Он плакал. Его красивые глаза распухли от слез, которыестекали, падая на губы: "Ай! Ай!" Но я, когда я тут один, я помню лишь этот у гибкий мускул,который он погружал без помощи рук, я помню этот живой член, которому хотелбы воздвигнуть храм. Так же Сек Горги овладел Дивиной, а Диоп, Н'голо,Смайл, Диань - всеми прочими. С Горги Дивина быстро достигла вершины блаженства. Он играл с ней, каккот с мышью. Он стал просто безжалостен. Прижавшись щекой к черной груди -парик на голове сидит крепко - Дивина снова думает о его сильном языке и освоем - мягком. В Дивине все мягко. Однако мягкость или твердость - этотолько свойство тканей, более или менее насыщенных кровью, иДивина совсем не слабая. Она мягкая. То есть у нее мягкий нрав, мягкие щеки,мягкий язык, гибкий член. У Горги же все это жесткое. Дивину удивляет, чтомежду такими различными мягкими предметами может существовать какая-тосвязь. Твердость же равнозначна мужественности... Если бы у Горги была всегоодна твердая вещь... ведь это свойство ткани... Объяснение ускользает отДивины, она сознает теперь только одно: "Я Вся-Мягкая". Итак, Горги поселился в мансарде, парящей на крыльях могил, надколоннами надгробий. Он захватил с собой белье, гитару и саксофон. Часами ониграл по памяти незатейливые мелодии. Кипарисы за окном внимали ему. Дивинане питала к Горги никакой особенной нежности, она равнодушно готовила чай, акогда сбережения стали подходить к концу, вернулась к своему ремеслу, и этохоть как-то отгоняло от нее скуку. Она пела. С ее губ слетали бесформенныемелодии, перемешивающие нежность и выспренность, как старинные распевы-единственное, что может взволновать, - как некоторые молитвы, псалмы, какважные, торжественные позы, диктуемые канонами древних литургий, свободныхот чистого и богохульного смеха, - позы, еще запятнанные желаниямибожественных начал: Крови, Страха, Любви. Миньон пил дешевые аперитивы,Горги предпочитает коктейли из дорогих ликеров, зато мало ест. Однаждыутром, часов в восемь, в дверь мансарды постучал Нотр-Дам. Свернувшиськлубочком, Дивина лежала в благоухающей, как саванна, тени негра, беззаботноуснувшего на спине. Стук в дверь пробудил ее. Как известно, что с некоторыхпор она с этой стала надевать на ночь пижаму. Горги продолжал дремать.Прижавшись к его пылающему голому животу, она перелезла через него, опершисьо вспотевшие, но крепкие бедра, и спросила: - Кто там? -Я. -Кто? - Черт возьми! Не узнаешь, что ли? Впусти, Дивина! Она открыла. Запах сказал Нотр-Даму больше, чем самый вид негра. - Ну, и вонища! Да у тебя жилец... Неплохо. Ладно, мне надо выспаться,я просто падаю. Найдется место? Горги просыпался. Он смутился, обнаружив, что у него поднялся член, какэто случается по утрам. От природы он был застенчив, но белые научили егобесстыдству, и страстно желая походить на них, он их даже превзошел.Опасаясь, что его движение покажется смешным, он не стал натягивать на себяодеяло. Он просто подал руку Нотр-Даму, которого прежде не знал. Дивинапредставила их друг другу. - Чаю выпьешь? - Как скажешь. Нотр-Дам присел на кровать. Он приноравливался к запаху. Пока Дивинаготовила чай, он распутывал узлы на шнурках. Можно было подумать, чтообувался и разувался он в темноте. Снял пиджак и бросил его на ковер. Водауже закипала. Вместе с ботинками он попытался стянуть и носки: ноги у негопотели, и он боялся, что запах почувствуется в комнате. У него не совсемполучилось, однако ноги ничем не пахли. Он удерживался, чтобы не броситьвзгляд на негра, и думал: "Я должен дрыхнуть рядом Снегурочкой? Может, онвсе-таки сползет с кровати?" Дивина была не совсем уверена в Горги. А вдругон был одним из тех бесчисленных стукачей, что работают на полицию нравов?Она не стала ни о чем расспрашивать Нотр-Дама. Впрочем, Нотр-Дам был такимже, как обычно. Ни в глазах, ни в уголках губ не было заметно следовусталости, только волосы слегка спутались. Несколько прядей спадало наглаза. Как после весело проведенной вечеринки. Он ждал на краю кровати,уперев локти в колени и поскребывая нечесаную гриву. - Ну, что там с водой? - Кипит. Вода на электроплитке закипела Дивина заварила чай. Приготовила тричашки. Горги уже сидел. Он пробуждался, медленно проникаясь окружающими егопредметами и существами, и прежде всего самим собой. Он ощущал своесуществование. Он излучал несколько робких мыслей: тепло, незнакомый парень,у меня поднялся член, чай, пятна на ногтях (лицо американки, не пожелавшейпожать руку одному из его приятелей), десять минут девятого. Он не помнил,чтобы Дивина рассказывала ему об этом незнакомце. Всякий раз, когда Дивинаговорила о нем, она говорила "друг", потому что убийца просил никогда неназывать его Нотр-Дам-де-Флер при незнакомых. Впоследствии это уже не имелоникакого значения. Горги снова смотрит на него. Чуть сзади он видит егопрофиль и затылок. Это как раз та голова, что приколота к стене английскойбулавкой. Но в жизни он кажется лучше, и Нотр-Дам, чуть повернувшись к нему: - Слушай, приятель, уступи мне немного места. Я всю ночь не сомкнулглаз. - Ради бога, старик. Я уже встаю. Как известно, Нотр-Дам никогда не извинялся. Не то, чтобы все были емучем-то обязаны, просто все, что случалось, должно было случиться неизбежно(и случалось .в порядке очередности), - и лично ему ничего не полагалось,никакого особенного внимания, никаких знаков почтения, так что все в концеконцов происходило в соответствии с единственно возможным порядком. - Дивина, подай мне брюки, - сказал негр. - Подожди, выпей чаю. Дивина протянула по чашке ему и Нотр-Даму. И снова начинается жизньвтроем в мансарде, нависшей над мертвецами, срезанными цветами, пьянымимогильщиками, таинственными призраками, разорванными солнцем. Призраки - этоне дым и не пар, густой и непроницаемый: они прозрачны, как воздух. Мыпроходим сквозь них днем, чаще всего днем. Иногда они вдруг четкопрорисовываются в наших чертах, на ноге, скрещивают свои бедра с нашими,проявляются в одном из наших жестов. Много дней Дивина провела с тембесплотным прозрачным Маркетри, который бежал вместе с Нотр-Дамом и довелего до безумия - почти прикончил; проходя сквозь его призрак, Нотр-Дамвсегда увлекал в своем движении искрящиеся лохмотья, неприметные глазуМиньона и его большого друга (может быть, желая сказать "хороший друг",однажды он сказал "милый друг"). Он берет сигарету. Но это Маркетти щелчкомисподтишка выбивает ее из пачки. То здесь, то там лохмотья призрака Маркеттицепляются за Нотр-Дама. Они преображают Нотр-Дама до неузнаваемости. Этипризрачные лохмотья смотрятся на нем неуклюже. Он и вправду выглядит, какряженый, какими бывают только крестьяне-бедняки на карнавале - с их нижнимиюбками, шалями, митенками, ботинками на пуговицах и с каблуком а' 1а ЛюдовикXV, капорами, косынками, которые они хранят в бабушкиных и сестриных шкафах.Нотр-Дам-де-Флер понемногу обрывает лепестки своего приключения. Реальногоили мнимого? И то и другое. Вместе с Маркетти они взял сейф, скрытый вписьменном столе. Обрезая электропровод, соединяющий его со звонком усторожа, Маркетти (красивый тридцатилетний корсиканец, чемпион погреко-романской борьбе) прикладывает палец к губам и говорит: - Вот он и затих. Сидя на корточках, скорее всего, на коврике, они будут искать шифр - инайдут его, прежде безнадежно запутавшись в сочетаниях, перемешавших ихвозрасты, волосы, безусые лица их любимых, кратные и множители. Наконец, этапутаница выстроилась в круглый витраж, и дверца столика приоткрылась. Ониположили в карман триста тысяч франков и кучу фальшивых бриллиантов. Вмашине, на марсельском шоссе (даже если нет намерения уехать, после подобныхдел всегда едут в порт. Порты находятся на краю света), Маркетти,единственно по причине собственной нервозности, ударил Нотр-Дама в висок,разбив его до крови своей золотой печаткой. Потом (Нотр-Дам узнал об этомпозже, из признания, сделанного Маркетти одному малому) его дружку пришламысль уложить его из пистолета. В Марселе, после дележа, Нотр-Дам доверилему всю добычу; Маркетти бежал, бросив юношу. - Сволочь он, а, Дивина? Как ты думаешь? - Ты был безумно в него влюблен, - сказала Дивина. - Ты, наверно, спятила. И все же Маркетти был красив. (Нотр-Дам рассказывает о свитере,который, точно бархат, облегал его торс; он прекрасно чувствует, что в этомсокрыто неотразимое очарование. Железная рука в бархатной перчатке.)Светловолосый корсиканец с глазами... голубого цвета. Борьба была...греко-романская. Печатка... золотая. По виску Нотр-Дама текла кровь. Всущности, он был обязан жизнью тому, кто, только что прикончив его, еговоскрешал. Маркетти своей милостью повторно рождал его на свет. Потом, вмансарде, Нотр-Даму становится и грустно и весело вместе. Словно он поетпесню смерти на мотив менуэта. Дивина слушает. Он говорит, что Маркетти,попавшись, будет сослан. Отправится в ссылку. Нотр-Дам точно не знает, чтотакое ссылка, лишь однажды он слышал, как какой-то парень сказал, говоря осудьях: "Эти круто засылают", но он подозревает, что это будет ужасно. ДляДивины же, которая знает тюрьмы и их задумчивых гостей, ясно, что Маркетти -она объясняет это Нотр-Даму - исполнит обычный обряд, возможно, тот, чтоисполнил один смертник: всю ночь - от заката до рассвета того дня, когдаголова его скатилась в опилки, - он распевал все песни, какие знал. Маркеттибудет петь голосом Тино Росси. Он сложит свои пожитки. Отберет фотографиисвоих самых красивых любовниц. Фотографию матери. Обнимет мать в комнатесвиданий. Уедет. А потом будет море, то есть чертов островок, чернокожие,заводы, на которых делают ром, кокосовые орехи, колонисты в панамах. Икрасавец побег! [32] Побег будет прекрасен! Маркетти будет прекрасен! Этамысль способна так растрогать меня, что я готов заплакать от нежности,припав к его восхитительным мышцам, покорным мышцам других тварей. "Кот",борец, завоеватель сердец, станет королевой каторги. На что сгодятся там егогреческие мышцы? Его будут звать Блуэттой [33], пока не прибудет прохвостпомоложе. Но нет же. Может быть, сам Господь смилостивился над ним? Отправкав Кайенну теперь запрещена указом. До конца своих дней ссыльные остаются вмассивных централах. Нет больше шанса, надежды на побег. Они умрут в тоскепо этой родине - их настоящей родине, которую они никогда не видели и вкоторой им отказывают. Ему тридцать лет. До скончания века Маркеттиостанется меж четырех белых стен, и, чтобы не сдохнуть с тоски, он в свойчеред будет выдумывать себе жизни, им непрожитые, без надежды когда-либо ихпрожить. Надежда умрет. Роскошные жизни, которые заключены в камере,напоминающей по форме игральную кость. Это радует меня. Пускай этот спесивыйи красивый "кот" в свою очередь узнает муки, которые суждены слабакам. Мыпризываем все свои способности, чтобы сочинить себе самые блистательные ролив самых роскошных жизнях; мы выдумываем их такое множество, что нам нехватает сил на то, чтобы их исполнить, и если бы какая-нибудь из нихслучайно осуществилась, то мы не обрели бы счастья, так как истощили в себесухое наслаждение - многократно вызывая в себе воспоминание о его призраке -от тысячи возможностей обрести славу и богатство. Мы пресыщены. Нам сорок,пятьдесят, шестьдесят лет; нам по силам лишь растительное существование, мыпресыщены. Твоя очередь, Маркетти. Не изобретай способов сколотить себесостояние, не ищи надежного пути для провоза контрабанды, не выдумывай новойхитрости (все они затасканы, крайне затасканы), чтобы обманывать ювелиров,умыкать девушек, усыплять священников, сдавать фальшивые карты, потому чтоесли тебе не хватит смелости на попытку бежать, смирись с тем, что однаждысорвешь куш (не уточняя до конца, чем он может быть), который позволит тебенавсегда уйти от дел, и наслаждайся этим, как можешь, в глубине своейкамеры. Ибо я ненавижу вас от любви. Дивинариана (продолжение) Несмотря на все отвращение, которое вы, быть может, к ней питаете,Дивина по-прежнему королева бульвара. Какой-нибудь новенькой (летпятнадцать), плохо одетой и не обращающей внимания на подмигивания в еесторону, "кот", легонько толкнув ее, скажет: - Она - Дивина; ты - оборванка. Дивину видели на рынке около восьми утра. С авоськой в руке онаприценивалась к овощам, фиалкам, яйцам. В тот же вечер, пять подружек за чаем: - А знаете, милочки, Дивина вышла замуж за Бога. Встает с первымипетухами, чтобы пойти причаститься, Вся-Кающаяся. Хор подружек: -- Поми-и-илуй, поми-и-луй Диви-и-ину-у! На следующий день: - Слышала, Малышка, в участке Дивину заставили раздеться догола. У неевсе тело в ссадинах. Миньон бьет ее. Хор подружек: -- У-лю-лю-лю-лю! Дивина получает взбучку! А Дивина носила прямо наголом теле облегающую власяницу, о чем не подозревали ни Миньон, ни ееклиенты. Какой-то тип разговаривает с Дивиной (это солдат, который хочетвернуться на службу): - Нет денег на жизнь. Что делать? Дивина: - Работать. - Работу сразу не найдешь. Он искушает Дивину и настаивает: - Ну, что? Он надеется, что она скажет или подумает: "Воровать". Но Дивина ответить не решилась: размышляя о своих действияхв подобном случае, она представляла, как своими скудными крохами кормит сладони птиц, и думала: "Просить милостыню". Дивина: - Мы видели велосипедистов, которые насвистывали песню и, увитые еегирляндами, стремительно спускались под вечер по склону небесного холма. Мыждали их в долине, и они подлетают к нам в виде маленьких комочков грязи. Велосипедисты Дивины вызывают во мне первобытный ужас. Мне любой ценой нужно возвратиться в себя, больше доверять себе. Яхотел составить эту книгу из преобразованных и облагороженных подробностеймоей тюремной жизни, я боюсь, что они проговорятся о моих навязчивых идеях.Хотя я и стремлюсь к сухому, даже костлявому стилю, я желал бы из глубинсвоей тюрьмы обратиться к вам с книгой, исполненной цветов, белоснежныхюбок, голубых лент. Нет лучшего времяпрепровождения. Мир живых вовсе не так далек от меня. Я отдаляю его от себя, как могу,всеми средствами, которыми располагаю. Мир отступает и становитсявсего-навсего золотой точкой в небе - таком сумрачном, что бездоннаяпропасть между нашим и другим миром оставляет из реальности лишь нашумогилу. И в ней я начинаю жизнь настоящего мертвеца. Я отсекаю от этой жизнивсе больше фактов, прежде всего самых мелких, способных сразу же напомнитьмне, что настоящий мир расстилается в двадцати метрах отсюда, прямо уподножия стен. Из ряда ежедневных забот я устраняю прежде всего те, которыечересчур живо напомнили бы мне, что они являлись следствием моейпринадлежности к определенному кругу: двойной узел на шнурках, например,слишком напоминал бы мне о том, что в мире я вязал его, чтобы шнурки нераспускались при многокилометровых переходах, которые я совершал. Я незастегиваю ширинку - это вынудило бы меня -вновь увидеть свое отражение взеркале или представить себе, как я выхожу из сортира. Я пою то, чегоникогда не пел бы там; например, это ужасное "Мы - хулиганы, мы -разбойники, бандиты..." - песня, которая с той поры, как я,пятнадцатилетний, распевал ее на улице Рокетт, приходит мне на память всякийраз, когда я возвращаюсь в тюрьму. Я читаю то, чего никогда не читал бы вдругом месте (и верю этому): романы Поля Феваля [34]. Я верю в тюремный мир,в его порицаемые всеми привычки. Я соглашаюсь жить в нем, как мертвецомсогласился бы жить на кладбище, если бы только я жил там, как настоящиймертвец. Однако необходимо, чтобы отвлекало различие не в занятиях, а в ихсути. Нельзя делать ничего чистого, гигиеничного: чистота и гигиена - этосвойства земного мира. Нужно питаться суетой судов. Питаться грезами. Некокетничать и не украшать себя новыми украшениями, кроме галстука иперчаток, но отказаться от кокетства. Не желать быть красивым: желатьдругого. Пользоваться другим языком. И всерьез считать, что заключен навечные времена. Именно это называется "сделать себе жизнь", - отказаться отвоскресений, от праздников, забыть про погоду на улице. Я нисколько не былудивлен, когда познакомился с привычками арестантов - привычками, ставящимиэтих людей особняком от живых - расщеплять спички, мастерить зажигалки,затягиваться вдесятером одним окурком, наматывать круги по камере и т.д. Ядумаю, что я нес эту жизнь, до поры тайную, в себе и что мне было достаточнос ней соприкоснуться, чтобы она раскрылась для меня извне во всей своейреальности. Но теперь мне страшно. Меня преследуют знамения, и я терпеливопреследую их. Они хотят погубить меня. Разве по дороге в суд не видел я натеррасе одного кафе семерых моряков, изучавших расположение небесных светилсквозь семь бокалов светлого пива за круглым одноногим и, возможно,вращающимся столиком? Затем паренька-велосипедиста, который нес послание отбога к богу, зажав в зубах железную нить с круглым горящим - бумажнымфонариком, пламя которого, подрумянивая, освещало его лицо? Чудо настолькочистое, что он сам не знал, что он чудо. Круги и сферы неотвязно преследуютменя: апельсины, шары японского бильярда, бумажные фонарики, обручижонглера, круглый мяч в руках вратаря. Мне нужно будет сформулировать иобосновать целую внутреннюю астрономию. Страх? А что может со мной случиться хуже того, что случится? Кромефизических страданий, я ничего не боюсь. С моралью меня связывает лишьтонкая ниточка. Однако мне страшно. Разве накануне суда я вдруг не поймалсебя на мысли, что ждал этого мгновения восемь месяцев, сам о том неподозревая? Лишь в редкие моменты мне удается не поддаваться ужасу. В редкиемоменты жуткие ощущения не сопровождают мое восприятие существ и событий.Даже тех - и прежде всего тех, -которые обычно считаются прекраснейшими.Вчера, в одной из тесных камер Сурисьер [35], где ожидают часа, чтобыподняться в кабинет следователя, мы, двенадцать человек, стояли, плотноприжавшись друг к другу. Я был в глубине камеры, возле отхожего места, рядомс молодым итальянцем, который с хохотом рассказывал о своих незамысловатыхпохождениях. Но его выговор, его французский привносили в речь патетическуюдрожь. Я принял его за животное, превращенное в человека. Я чувствовал, чтомоя вера в его слова дает ему привилегию внезапно, по простому, даженевыраженному, желанию, превратить меня в шакала, лисицу или куропатку.Возможно, эта его привилегия меня гипнотизировала. В какой-то момент онобменялся несколькими наивными и убийственными репликами с молоденьким"котом". Среди прочего он сказал: "Я обобрал одну женщину", как говорят окролике: "Я ободрал его", то есть разделал, или как говорят: "Сбросьтестарую кожу". И еще он сказал: "Ну, директор говорит мне: "Вы просто конь сяйцами", а я отвечаю: "Запомните, что кони с такими яйцами, как у меня,стоят коней с яйцами, как у вас". Я размышляю о слове "яйцо" в устах детей.Это ужасно. Магия ужаса было такой, что, вспоминая эти мгновения (ониговорили об игре в кости), я словно вижу этих парней висящими в воздухе, безопоры, с ногами, оторванными от пола, и кричащими свои слова в безмолвии.Мне кажется, я так ясно помню, что они висели в воздухе, что рассудоквопреки моей воле пытается сообразить, не было ли у них в распоряжениикакой-нибудь штуковины, позволившей им приподняться, -скрытого механизма,невидимой пружины под паркетом или чего-нибудь еще такого жеправдоподобного. Но поскольку все это было невозможно, мое воспоминаниеблуждает в священном ужасе грез- Страшные мгновения - и я ищу их, - когданельзя созерцать без отвращения ни своего тела, ни своего сердца. Где бы нисталкивался я с каким-нибудь заурядным и внешне безобидным происшествием,оно порождает во мне гнуснейший ужас: будто бы я труп, и его преследуеттруп, которым являюсь я. Это запах параши. Это рука смертника с обручальнымкольцом на пальце; я вижу, как он протягивает ее в окошко камеры, чтобы.взять котелок с похлебкой, который передает ему тюремщик: сам он остаетсянезримым, а его рука -как рука божка из недостроенного храма, и эта камера,где ни ночью, ни днем не гаснет свет - это сплав Пространства и Времени вприхожей смерти -бессонная ночь в ожидании боя, ночь, которая будет длиться45 раз .по 24 часа. Это Миньон, с приспущенными штанами, сидящий на беломфаянсовом толчке. Его лицо перекошено. Когда теплые комья, повисевмгновение, падают, волна запаха извещает меня, что этот белокурый герой былнабит говном. И греза поглощает меня целиком. Это блохи, которые менякусают; я знаю, что они злые и кусают меня с рассудительностью сначалачеловеческой, а затем - более, чем человеческой. Известно ли вам какое-нибудь стихотворение-яд, стихотворение-бомба,которое разметало бы мою тюрьму на венки незабудок? Оружие, которое убило быпрекрасного юношу, живущего во мне и вынуждающего меня давать приют целомусонму животных? Ласточки ютятся у него под мышками. Они построили там гнездо из сухойземли. Бархатные гусеницы табачного цвета переплетаются с локонами еговолос. Под ногами у него роятся пчелы, а в глубине глаз - выводки черныхаспидов. Ничто не волнует его. Ничто не беспокоит его, кроме маленькихпричастниц, которые подставляют священнику язык, сложив ладони и опустивглаза. Он холоден, как снег. Я знаю, он очень скрытный. Вид золота едвазаставит его улыбнуться, но если он улыбается, он изящен, как ангел.Найдется ли бродяга, которому достанет проворства, чтобы гизбавить меня от него неотвратимым ударом кинжала? Ему потребуетсярасторопность, глазомер, полное равнодушие. И... убийца займет его место. Онвозвратился сегодня утром, проведя ночь в притонах, где, наверное, встречалматросов, девочек - рука одной из них оставила на его щеке кровавый след. Онможет уходить очень далеко, но он предан, как голубь. Однажды вечером стараяактриса оставила у него в петлице цветок камелии; я хотел смять его,лепестки упали на ковер (какой ковер? моя камера выложена каменными плитами)большими каплями прозрачной теплой воды. Теперь я едва отваживаюсь глядетьна него: когда мой взгляд пересекает его хрустальную плоть, множествотвердых граней рождает в ней такое множество радуг, что я начинаю плакать.Конец. Вам это покажется пустяком, однако это стихотворение принесло мнеоблегчение. Я высрал его. Дивина: - Постоянно повторяя себе, что я не существую, я смиряюсь, когда вижу,что люди больше не обращают на меня внимания. Если Миньон растерял связи из-за своих предательств, то Дивина,наоборот, увеличила их число. В ее блокноте, знаменитом своей странностью,где каждая вторая страница была исчеркана хаотическими карандашнымизавитками, интриговавшими Миньона до тех пор, пока она не призналась, чтоэти страницы служили ей в "кокаиновые" дни для записи счетов, долгов исвиданий, мы читаем имена трех Мимоз (династия Мимоз царствовала наМонмартре со времени триумфов Мимозы Великой, шуршалочки высокого полета),Королевы-Орианы, Первого Причастия, Утиного Клюва, Сони, Клеретты,Толстушки, Баронессы, Румынской Королевы (почему ее звали РумынскойКоролевой? Однажды нам сказали, что она будто бы любила короля, тайно любилакороля Румынии за его цыганскую внешность, которую придавали ему его чернаяшевелюра и усы. Что Г будто бы совокупляясь с самцом, представляющим десятьмиллионов самцов, она чувствовала, как в нее втекает сперма десяти миллионовмужчин, тогда как один член, как мачта, возносил ее в самый центр пылающихсолнц), Сульфурозы, Моники, Лео. По ночам они часто ходили в маленькиетесные бары, в атмосфере которых не было веселой непринужденности самыхдвусмысленных вечеринок. В ужасе, который рождает в нас изящнейшая греза,они любили там друг друга. Нашу любовь отличает какая-то грустная веселость,и, хотя в ней больше рассудочности, чем в любви воскресных влюбленных наберегу, наш рассудок притягивает несчастье. Смех здесь рождается из драмы.Это крик боли. В одном из этих баров: как и всегда по вечерам, у Дивины наголове небольшая корона (как у баронессы) с поддельным жемчугом. Она похожана венценосного геральдического орла, на шее которого из-под пера его боапроступают сухожилия. Напротив нее Миньон. Вокруг, за другими cтоликами,Мимозы, Антинея, Первое Причастие. 0ни беседуют об отсутствующих подружках.Входит Юдит и до земли склоняется перед Дивиной: - Добрый день, мадам! - Дура! - вопит Дивина. - Die Puppe hat gesprochen [36], - говорит молодой немец. Дивина разражается хохотом. Жемчужная корона падает на землю иразбивается. Следуют соболезнования, которым злорадство придает богатствоинтонаций: "Дивина развенчана!.. Великая-Поверженная!.. БеднаяИзгнанница!..". Жемчужинки катятся в опилки, которыми усеян пол, истановятся похожими на дешевые стеклянные бусинки - такие уличные торговцыпродают детям - а те, в свою очередь, похожи на бусинки, которые мы изо дняв день нанизываем на километры латунной нити, после чего в других камерах изних сплетают погребальные венки - подобные тем, что устилали кладбище моегодетства - заржавленные, разбитые, распыляемые ветрами и дождями, носохранившие на конце легкой почерневшей латунной проволоки розовогофарфорового ангелочка с голубыми крыльями. Все педики в кабачке внезапнопреклоняют колени. Возвышаются только мужчины. Вдруг Дивина разражаетсякаскадом пронзительного смеха. Все навостряют уши: это ее сигнал. Израскрытого рта она выдергивает вставную челюсть, водружает ее себе на черепи, с запавшими губами, взволнованно, но победоносно, восклицает изменившимсяголосом: - Черт подери, господа, все-таки я буду королевой! Когда я сказал, что Дивина была создана из чистой воды, я должен былуточнить, что она была высечена из слез. Но красота ее первого жестапомеркла в сравнении с величием, которое ей потребовалось, чтобы сделатьследующий: вытащить мост из волос, вернуть его в рот и там закрепить. Эта пародия на королевское коронование не была для нее пустяком. Когдаона жила с Эрнестиной в доме с шиферной крышей: Знатное происхождение чарует. Самый рьяный приверженец равенства, дажеесли он не желает с этим смириться, чувствует это и покоряется. В отношениизнатности возможны две манеры поведения: уничиженность или надменность; обеявляются недвусмысленным признанием ее власти. Титулы священны. Священноеокружает и порабощает нас. Оно подчиняет одну плоть другой. Церковьсвященна. Ее неторопливые ритуалы, отягченные золотом, подобно испанскимгалионам, исполненные древнего смысла, далекого от духовности, придают ейтакое же могущество на земле, какое имеют красота и знатность. ЛегкотелыйКюлафруа, не способный ускользнуть от этой власти, сладострастно отдавалсяей, как он отдавался бы Искусству, если бы знал его. У знатности необычныеутяжеленные имена, как у змей (такие же сложные, как имена утраченныхдревних божеств), странные, как знаки, гербы или почитаемые животные, тотемыдревних фамилий, воинственные кличи, титулы, меха, эмали, - гербы, которыескрепляли их владельцев узами тайны, как печать скрепляет пергамент,рукопись, эпитафию, могилу. Она очаровывала ребенка. Ее кортеж сквозь годы-неразличимый и вместе с тем явный, и сущий -суровых воинов, конечнымвоплощением которых, то есть ими самими, он себя считал - кортеж, смысломсуществования которого было единственно достижение этого результата: бледныйребенок, пленник убогой деревушки, - вызывал в нем больше волнения, чем этотзримый кортеж, состоящий из загорелых воинов, во главе которых он будто быстоял. Однако он знатен не был. Никто в этом селении знатен не был, вовсяком случае, ни на ком не было отпечатка знатности. Но однажды средичердачного хлама он обнаружил старую историю Капфига. Среди тысячиупоминавшихся в ней имен рыцарей и баронов он увидел лишь одно: Пикиньи.Девичья фамилия Эрнестины была Пикиньи. Никаких сомнений: она происходила иззнатного рода. Мы приводим отрывок из "Конституционной и административнойистории Франции" М. Капфига (447 стр.): "Подготовительное секретноезаседание Штатов, проведенное Марселем и эшевенами Парижа". Впрочем, вот каконо проходило. Жан де Пикиньи вместе с несколькими воинами прибыл внебольшой замок, где содержался плененный король Наваррский. "Жан де Пикиньибыл губернатором Артуа, и воины, амьенские буржуа, приставили лестницы кподножию стены и застали врасплох стражу, которой не причинили никакоговреда...". Чтобы выяснить некоторые подробности про эту семью, он целикомпрочел "Историю" Капфига. Если бы в его распоряжении имелись библиотеки, онрылся бы в них, расшифровывал неразборчивые рукописи, - л именно таквозникают пристрастия эрудитов, - но он не обнаружил ничего, кроме этогоостровка, всплывшего из моря благородных имен. Почему же в имени Эрнестиныне было частицы? Где был герб? И что представлял из себя ее Герб? Знала лисама Эрнестина об этом отрывке и о своем благородном происхождении? Если быКюлафруа был постарше и не был таким мечтательным, он бы заметил, что уголок447-й страницы засален пальцами. Отец Эрнестины знал про эту книгу. Таким жечудесным образом она раскрылась в том же месте и показала ему это имя.Кюлафруа нравилось, что знатность была скорее достоянием Эрнестины, чем егосамого, и уже в этом штрихе мы могли бы увидеть знак его судьбы. Возможностьбыть рядом с ней, наслаждаться ее близостью, ее особыми милостями была емупо душе так же, как кому-то больше нравится быть фаворитом государя, чемсамим государем, или жрецом бога, чем самим богом, ведь таким образом онможет обрести Благодать. Кюлафруа не мог удержаться и не сообщить Эрнестинео своем открытии, и, не зная, как начать, он сказал ей напрямик: - Ты благородна. Я видел твое имя в истории Франции. Он иронично улыбался, дабы уверить ее в своем презрении к знати, отщеславии которой напыщенно говорил школьный учитель всякий раз, когда мывозвращались к событиям ночи 4 августа [37]. Кюлафруа думал, что презрениеозначает безразличие. Дети, и в первую очередь ее собственный ребенок,вызывали в Эрнестине смущение почти так же, как во мне вызывает смущениеприслуга; она краснеет и думает, что ее разгадали; или думает, что ееразгадали, и краснеет, не знаю. Она тоже хотела быть благородной. Оназадавала тот же вопрос своему отцу, который краснел точно так же. Должнобыть, "История" находилась в семье давно, играя в какой-то мере рольдворянской грамоты, и, может быть, именно Эрнестина, измученная слишкомбогатым воображением, превращавшим ее то в несчастную графиню, то в одну илисразу нескольких маркиз с тяжеловесными гербами и коронами, отправила книгуна чердак, подальше от себя, чтобы ускользнуть от ее чар; но она не знала,что, помещая ее у себя над головой, она никогда не сможет избавиться от нее,ибо единственным по-настоящему действенным средством было закопать ее вземлю, или же утопить, или сжечь. Она не ответила, но если бы он мог читатьв ее душе, Кюлафруа увидел бы там опустошения, произведенные единственноэтой непризнанной знатностью, в которой она не была уверена и которая в егоглазах возвышала ее над сельчанами и приезжими из города. Она описала герб.Ведь теперь она была знакома с геральдикой. Она добралась до Парижа, чтобыпорыться в сочинениях д'Озье [38]. Там она изучила Историю. Мы уже говорили,что ученые почти никогда не действуют иначе, из других побуждений. Филологне признается (впрочем, он об этом и не знает), что его вкус к этимологиивосходит к поэзии (верит ли он, или смог бы поверить, но его побуждает силаплоти), содержащейся в слове "клавиша", где угадываются, если ему угодно,слово "ключ" и слово "колено" [39]. Узнав однажды, что самка скорпионапожирает своего самца, молодой человек становится энтомологом, а другойделается историком, когда прочтет, что Фридрих II Прусский принуждалвоспитывать детей в изоляции. Эрнестина попыталась избежать стыда этогопризнания -вожделенного желания быть дворянкой, - быстро сознавшись в менеепозорном грехе. Это старая уловка: хитрость частичных признаний. По своейинициативе я признаюсь в немногом, чтобы надежнее утаить самое главное.Следователь сказал моему адвокату, что если я разыгрывал комедию, то делалэто блестяще: но играл я лишь время от времени. Я преумножил ошибки защиты,и это было прекрасно. Судебный секретарь, казалось, думал, что я симулировалпростодушие -- мать оплошностей. Судья вроде бы верил в мое чистосердечие.Оба они ошибались. Я действительно указывал на компрометирующие детали, окоторых они сперва не знали. (Я много раз повторял: "Это было ночью"-обстоятельство отягчающее в моем случае, как мне сказал следователь, - но ядумал также и о том, что опытный преступник не признался бы в этом: мненужно было показаться новичком. Именно в кабинете следователя мне пришло вголову сказать, что "это было ночью", потому что той самой ночью произошлинекоторые события, которые мне нужно было скрыть. Я уже намеревался отвестиобвинение в новом преступлении, совершенном той ночью, но, поскольку тогда яне оставил никаких следов, то и не придавал этому значения. Позже значениепроклюнулось и стало расти - не знаю, почему, - и я машинально сказал"ночью", машинально, но настойчиво. А на втором допросе я вдруг понял, чтонедостаточно хорошо путал события и даты. Я все просчитал и предусмотрел стакой точностью, что она сбила следователя с толку. Это было чересчур ловко.Мне нужно было заботиться только о своем деле: у него их было двадцать.Следователь же допросил меня не о том, о чем должен был бы допрашивать, еслибы был проницательнее или имел больше времени, и на что я подготовил ответы,- но о деталях довольно крупных, на которых я не останавливался, потому чтоне предполагал, что следователь может о них подумать). Эрнестине не хватиловремени, чтобы изобрести преступление: она описала герб. "Насеребряно-лазурном поле, рассеченном на десять частей, червленый с золотымикогтями и языком лев. В нашлемнике фея Мелузина". Это был герб рода Лузиньян[40]. Кюлафруа слушал сию блестящую поэму. Эрнестина досконально зналаисторию этой семьи, из которой вышли и короли Иерусалима, и государи Кипра.Их бретонский замок был якобы построен Мелузиной, но Эрнестина недовольствовалась этим: это была легенда, а ее рассудку для ирреальныхпостроений требовались более прочные материалы. Легенда -все равно чтоветер. Эрнестина не верила в фей -созданий, посланных для того, чтобысбивать с прямой дороги дерзких мечтателей; волнение охватывало все еесущество при чтении хроник: "...Заморская ветвь... Герб, который воспевает..." [41] Она знала, что лгала. Желая прославиться древним происхождением, онауступала зову ночи, земли и плоти. Она искала свои корни. Она хотела ощущатьза собой могущество оплодотворяющей династической силы. Словом,геральдические изображения впрямую прославляли ее. Говорят, что скрюченная поза "Моисея" Микеланджело была заданакомпактной формой мраморной глыбы, которую он должен был обработать. Дивинепостоянно попадаются причудливые куски мрамора, заставляющие ее создаватьшедевры. Кюлафруа представится такой случай, когда, уже после побега, онокажется в городском саду. Он брел по аллеям, пока в конце одной из них неувидел, что должен вернуться, чтобы не ступить на газон. Разворачиваясь, онподумал: "Он сделал резкий поворот", и слово "поворот", схваченное на лету,заставило его выполнить легкий полуоборот. Он вот-вот должен был начатьтанец со сдержанными, еще не продуманными до конца движениями, существующийлишь в замыслах, но подметка его дырявого башмака протащилась по песку ипроизвела постыдно вульгарный звук (ибо необходимо еще отметить: Кюлафруа, или Дивина, с присущим им утонченным вкусом, то естьпретенциозным, куртуазным -- ведь мысленно наши герои разыгрывают сценувлечения молодых девушек к чудовищам - всегда в конце концов оказывались вситуациях, которые им самим были отвратительны). Он услышал звук скребущейпо земле подметки. Этот призыв к порядку заставил его опустить голову. Онтут же принял задумчивый вид и медленным шагом возвратился назад. Гуляющиепо саду смотрели на него, и Кюлафруа знал, что они отмечали его бледность,худобу, опущенные веки, тяжелые и круглые, как шарики. Он еще ниже склонилголову, шаги его еще более замедлились - настолько, что, казалось, будто онгорячо взывал к кому-то, и он - не подумал, но проговорил кричащим шепотом: - Господи, я - среди избранных вами. За мгновения, в которые он делалэти несколько шагов, Господь подхватил его и поставил перед своим престолом. Дивина - вернемся к ней - стояла на бульваре, прислонившись к дереву.Здесь не было никого, кто не знал бы ее. Три прохвоста из местныхнаправлялись в ее сторону. Сперва они шли, посмеиваясь над чем-то, -возможно, над Дивиной, -затем поздоровались с ней и спросили про успехи.Дивина держала в руке карандаш; она машинально провела им по ногтям,нарисовав сперва какое-то неровное кружево, потом, уже более сознательно,ромб, розетку, листок падуба. Негодяи стали ей хамить. Они говорили, чтоэто, верно, очень неприятно - члены, которые старики... что в женщинахбольше очарования... что они сами сутенеры... и тому подобное; конечно, ониговорили без злобы, но их слова все же ранили Дивину. Ее смущение растет.Они совсем молоденькие, а ей уже тридцать лет, она могла бы заставить ихзамолчать одним ударом наотмашь. Но они мужчины. Еще молодые, но с крепкимимышцами и твердым взглядом. Вот они стоят, все трое безнадежно непреклонные,как Парки. Щеки у Дивины горят. Она делает вид, что всерьез увлеченарисунком на ногтях и ничем больше: "Вот какие слова, -подумала она, -заставят их поверить, что я ничуть не смущена". И, протягивая ребятам руку свыставленными ногтями, улыбаясь, говорит: - Я заведу новую моду. Да-да, новую моду. Вы увидите - это будетпремило. Женщины-мы и женщины-другие будут заказывать себе кружевные узорына ногтях. Из Персии выпишут художников, и они будут рисовать миниатюры,которые можно будет рассматривать в лупу! Ах, Боже мой! Парни пришли в замешательство, и один сказал за всех троих: - Чертова Дивина. Они удалились. Именно в этом месте и в этот день родилась мода украшать ногтиперсидскими миниатюрами. Дивина думала, что Миньон в кино, а Нотр-Дам изучает витрины вкаком-нибудь большом универмаге. Ближе к вечеру Миньон в американскихботинках, мягчайшей шляпе и с золотой цепочкой на запястье спускался полестнице. Стоило ему пересечь порог дома, как его лицо утрачивало мраморнуютвердость и голубоватый стальной отблеск. Глаза размягчались настолько, чтов них исчезал взгляд, и они превращались в два отверстия, в которыепроникало небо. Но при ходьбе он, как и прежде, продолжал раскачиваться. Оншел до Тюильри и садился там в чугунное кресло. Невесть откуда возникал Нотр-Дам; он что-то насвистывал, ветер трепалего волосы. Он устраивался в соседнем кресле. Начиналось: - Так на чем ты остановился? - Само собой, я выиграл битву. Теперь предстоят торжества. Офицерыустраивают праздник в мою честь. А я раздаю награды. А ты? - Ну, я... Я по-прежнему всего-навсего король Венгрии, но ты устроишь,чтобы меня выбрали западным императором. Просекаешь? Миньон, это же клево! Ия остаюсь с тобой. - Ну конечно, корешок. Миньон обнял Нотр-Дама за шею. Хотел было его поцеловать. Вдруг изНотр-Дама выскочили восемь молоденьких дикарей: плоские, они, казалось,отслаивались от него, как будто составляли его толщину, саму его плоть; оникинулись на Миньона, словно желая его прикончить. Это был сигнал. Онотпустил шею Нотр-Дама, а сад притих, он (сад), не храня зла, простил.Беседа императора и короля возобновилась. Нотр-Дам и Миньон накручивали Другна друга свои фантазии, которые сплетались, словно мелодии двух скрипок, -так и Дивина наматывала на ложь своих клиентов свою собственную ложь, такчто получался некий невероятный клубок, скрученный туже, чем заросли лиан вбразильской сельве, и ни один из собеседников уже не был уверен в том, чтопродолжает собственную тему, а не тему другого. Эти игры велись сознательно,не для того, чтобы обмануть, а для того, чтобы очаровать. Начинаясь в тенидеревьев парка или перед остывшим кофе со сливками, они продолжались досамого дома свиданий. Там шепотом произносят имя и тайком показываютдокументы, но клиенты неизбежно утопали в той чистой и коварной воде, какойбыла Дивина. Без усилия она распутывала ложь одним словом или однимдвижением плеча, взмахом ресниц и вызывала сладостную растерянность, чем-топодобную волнению, которое я испытываю, когда читаю книгу, смотрю накартину, слушаю мелодию, когда, наконец, ко мне приходит вдохновение. Такизящно, неожиданно, ясно и светло разрешается конфликт в моих глубинах.Доказательством тому служит душевное умиротворение, которое возникаетследом. Можно сравнить этот конфликт с теми морскими узлами, которые морякиназывают "бабскими". Как мне объяснить тот факт, что Дивине сейчас тридцать или даже больше?Ведь нужно, чтобы она была одного со мною возраста, чтобы я в конце концовунял свою потребность говорить о себе, жаловаться и стараться, чтобычитатель полюбил меня! Минуло то время между двадцатью и двадцатью семьюгодами, когда Дивина изредка появлялась среди нас, ведя сложную, зыбкую,запутанную жизнь содержанки. То было роскошное время. Она совершила круиз поСредиземноморью, затем побывала на Зондских островах: нескончаемоепутешествие на белой яхте с любовником -- молодым американцем, скромногордящимся своим богатством. Когда они возвратились, причалив яхту вВенеции, Дивиной увлекся какой-то кинорежиссер. Несколько месяцев онипрожили в огромных залах полуразрушенного замка, которые скорее сгодились быдля гигантских стражников или закованных в латы всадников. Затем - Вена, роскошный отель, свернувшийся клубочком под крыльямичерного орла. Ночи в объятиях английского лорда в кровати с пологом ибалдахином- Прогулки в лимузине. Возвращение в Париж. Монмартр и тамошние ееподружки. Визит в изящный дворец в стиле Ренессанс в обществе Ги деРобюрана. Она - владелица замка. Дивина не забывала о своей матери и оМиньоне. Миньону она посылала денежные переводы, иногда драгоценности,которые он носил один вечер и тут же продавал, чтобы оплачивать ужины своихприятелей. Возвращения в Париж, новые путешествия, и всегда жизнь средитеплой, золотистой роскоши. Роскоши такой, что мне достаточно время отвремени воскрешать в памяти образы ее нежного уюта, чтобы неприятности моейжалкой арестантской жизни исчезли, чтобы я утешился; утешился при мысли, чтоэта роскошь существует. И поскольку мне в ней отказано, я вызываю ее впамяти с таким отчаянным рвением, что иногда (и не раз) я верил, чтодовольно будет какого-нибудь пустячного, легкого, неуловимого смещенияплана, в котором я живу, и эта роскошь окружит меня, станет реальной, ипо-настоящему моей, что довольно легкого усилия моей мысли - и я отыщу теволшебные слова, которые откроют путь все затопляющему потоку. И изобретая для Дивины самые уютные апартаменты, я располагаюсь в нихсам. Наконец, возвратившись, она все глубже погружается в жизнь педерастов.Ее можно встретить повсюду, во всех крошечных барах. Она отряхивается, какптица после купания, взъерошивается и уверена, что разбрасывает вокруг себяи среди нас лепестки роз, рододендронов и пионов, как в селениях девочкиразбрасывали их на пути шествия в праздник тела Господня. Самая большая изее подруг - подруга-недруг - Мимоза II. Чтобы понять, кто это такая,необходимо привести отрывки из "Жития Мимозы". Дивине: - Мне нравится, когда у моих любовников ноги колесом, как у жокеев, -так они плотнее будут прижиматься к моим бедрам, когда оседлают меня. В Тавернакле, ее подруги-педерасты: Одна, маркиз де?... - Мимоза II попросила нарисовать герб графа де А... на своих ягодицах.Тридцать шесть поколений знатного рода на заднице; цветными чернилами. Дивина познакомила ее с Нотр-Дам-де-Флером. На другой день - добраядевочка - показала маленькую фотографию убийцы. Мимоза берет карточку, кладет ее на высунутый язык и проглатывает. - Я обожаю ее, твою Нотр-Дам, я ею причащаюсь. О Дивине, Первому Причастию: - Представляешь, Дивина ведет себя, как великие трагические актрисы,она умеет сыграть своим козырем. Если лицо дает осечку, она показываетпрофиль, если и он летит к черту, то спину. Как Мэри Гарден, она тихонькопопердывает за кулисами. Все педерасты Тавернакля и окрестных баров, о Мимозе: - Это чума. - Дрянь. - Сучка, девоньки, сучка. - Сатана. - Veneno [42]. Дивина с легкостью принимает эту жизнь пяденицы [43]. Она немногопьянеет от алкоголя и неонового света, но прежде всего от хмельных жестов иот словечек педерастов. "Меня с ума сводит эта жизнь по-сатанински", и онаговорила "по-сатанински", как говорят: "волосы по-собачьи", "мушка на лицепо-помпадурски", "чай по-русски". Отлучки Миньона из мансарды учащались.Бывало, что он не появлялся несколько ночей кряду. Вся "бабская" улица,улица де ля Шарбонньер, передавала его из рук в руки, потом он осел у однойженщины. Мы долго не увидим его. Он уже перестал воровать с витрин и теперьпозволял себя содержать. Его массивный член умел произвести впечатление, акружевные руки мигом опустошали сумку сводницы. Затем настал черед исчезнутьНотр-Даму, но его мы скоро увидим вновь. Ни гроша бы не дали ни я, ни Дивина за судьбы всех этих замечательныхМаркетти, если бы они не напоминали мне о страданиях, пережитых мною завремя моих славных похождений, и если бы они не напоминали Дивине о еебеспомощности. Прежде всего, рассказ Нотр-Дам-де-Флера словно унял нынешнеевремя, ибо даже слова в устах убийцы становятся волшебными и разлетаютсязвездными россыпями, как слова тех невероятно красивых негодяев, которыепроизносят слово "доллар" с правильным ударением. Но что сказать об одном изсамых странных поэтических феноменов: пусть весь мир -- ужасающенеприглядный, черный, как сажа, обугленный, по-янсенистски сухой, суровый иобнаженный мир заводских рабочих - обвивают чудеса, каковыми являютсянародные песни, затерянные на ветру, пропетые голосами богатейшими,золотистыми, в алмазных блестках и шелках; и в этих песнях есть такие фразы,что мне делается стыдно, поскольку я знаю, что их поют серьезные голосарабочих, фразы, в которых встречаются слова вроде "изнемогает... нежность...дурман... розовый сад... дворец... мраморные ступени... любовницы...прекрасная любовь... жемчуга... корона... о, моя королева... прекраснаянезнакомка... золотая гостиная... дама высшего света... корзина цветов...сокровище плоти... золотистый закат... мое сердце тебя боготворит...усыпанный цветами... краски заката... изысканный и розовый...", корочеговоря, те знаки жестокой роскоши, которые должны кромсать им плоть, каккинжал, инкрустированный рубинами. Они поют их, может, не очень-то изадумываясь, насвистывают их, засунув руки в карманы. И я, бедный,стыдливый, содрогаюсь, зная о том, что самый грубый из этих рабочих помногураз на дню украшает себя гирляндами цветов - резеды и роз, распустившихся ;среди великолепных, золотистых, алмазных голосов и подобных девушкам,простым или роскошным, пастушкам и принцессам. Смотрите, как прекрасны этирабочие! Их тела, искривленные машинами, наряжаются, как локомотив передпервым рейсом, как украшаются трогательными выражениями крепкие тела сотни тысяч встречных пройдох,ведь народные предания, не написанные на бумаге и потому легкие, легкие илетящие из уст в уста, на |ветру, говорят о них: "Проказник", "Разбойник","Негодник", "Паршивец" (надо отметить, что уменьшительные суффиксы, если ониотносятся ко мне или к чему-то близко меня касающемуся, волнуют меня; дажеесли мне говорят "Жан, твои волосики" или "твой пальчик", я уже потрясен).Эти выражения, несомненно, имеют мелодическую связь с молодыми людьми, иобладают сверхчеловеческой красотой, очарование которой исходит из грязнойгрезы, - такой могущественной, что она сразу же заставляет нас проникнуть внее, - и мы вдруг чувствуем, что "обладаем" ею (в двух значениях слова: бытьполным ею и перешагнуть через нее), обладаем ею в такой полноте, что в этомполном обладании не остается места ни для малейшего вопроса. Так, некоторыеживотные своим взглядом И заставляют нас тотчас же стать обладателями ихабсолютного существа: змеи, собаки. В мгновение ока мы "знаем" их до такойстепени, что думаем, будто это они - знают, и оттого испытываем какое-тобеспокойство, смешанное со страхом. Эти выражения поют. И разбойники,негодяи, паршивцы, проказники восприимчивы, как хрусталь к пальцам, к этиммелодическим извивам (чьи ноты здесь нужно было бы привести, чтобы лучшепередать их), которые (так мне кажется, когда я вижу, как они проникают впесню улиц) выйдут из них незамеченными. Но, видя их колыхающиеся илисъеживающиеся тела, я понимаю, что они ухватили извив и что все их существоуказывает на связь с ним. Вот какой страшный период детства Лу-Дивиныпредназначался для того, чтобы подсластить его горечь. После своего побегаиз дома с шиферной крышей она оказались в тюрьме. Нет нужды приводитьподробности ареста. Простого полицейского хватало, чтобы вселить в неетревогу, достойную смертника, тревогу, которую приходилось испытыватькаждому, равно как каждый человек в своей жизни познал радостноевозбуждение, сопутствующее коронованию монарха. Все дети, сбежавшие из дома,ссылаются на то, что с ними грубо обращались; им бы никто не поверил, но онитак ловко умеют расцветить этот предлог новыми обстоятельствами,подлаженными под них, под их имена и даже под их лица, словом, такимисвоеобразными, что все романы и хроники, повествующие о детях, украденных,незаконно лишенных свободы, опороченных, проданных, покинутых,изнасилованных, понуждаемых и истязаемых стремительно возникают в памяти, идаже самые недоверчивые по природе люди - следователи, священники ижандармы, - не говоря ничего вслух, думают: "А кто его знает?", и серныеиспарения, медленно поднимающиеся с отягощенных страниц дешевых романов,баюкают, хвалят, ласкают их. Кюлафруа выдумал историю о злой мачехе. Егоотвели в тюрьму; не по злобе, не по черствости сердца, а по привычке. Егокарцер был сумрачен, тесен и обитаем. В темном углу закопошилась кучагрязных одеял и высвободила небольшую головку -черноволосую, грязную,курчавую и улыбающуюся. - Ну что, приятель? Кюлафруа не видел ничего более грязного, чем этот карцер, и ничегоболее мерзкого, чем эта голова. Он не ответил, он задыхался. Только вечер,принеся успокоение, сделал его доверчивее и развязал ему язык. - Сбежал от стариков? Молчание. - Можешь рассказывать. Со мной бояться нечего. Мы же с тобой мужики. Он засмеялся и прищурил свои маленькие глазки. Когда он обернулся клежащему рядом свертку в бурых тряпках, раздался железный лязг. Что бы этозначило? Было темно. Сквозь закрытое слуховое окно сияло холодное небо свольными и подвижными звездами. И произошло чудо - как страшная катастрофа -ослепительное, словно решение математической задачи, ошеломляющее своейточностью.. Маленький злодей кокетливо приподнял покрывала и попросил: - Помоги мне отстегнуть ногу, а? У него была деревянная нога, которая крепилась к культе системой ремнейи застежек. При виде физических недостатков Кюлафруа испытывал такое жеотвращение, как и при виде пресмыкающихся. Его охватил тот же ужас, который мешал ему прикасаться к змеям; и здесьуже не было Альберто, чтобы своим присутствием, взглядом, благословениембольших рук сообщить ему заряд веры, сворачивающей горы. Мальчишкарасстегнул застежки и высвободил обрубок ноги. Величественным усилием Луодержал верх. Он поднес руку к дереву, словно к пламени, потянул на себя ибыстро прижал протез к груди. Теперь этот орган был живой плотью, как рукаили нога, отделенная от туловища хирургической операцией. Деревяшка провеланочь стоя, без сна, прислоненная в углу к стене. Маленький калека попросилтакже, чтобы Лу спел, но, вспомнив про Альберто, Лу ответил, что он втрауре, и эта причина не удивила ни одного, ни другого. Кюлафруа привел еееще и для того, чтобы она стала ему украшением и, как черная кисея, защитилабы от холода и беспомощности. - Иногда мне хочется умотать в Бразилию, но с моей недоделанной лапойеще тысячу раз подумаешь. Для хромого Бразилия была островом за морями и солнцами, гдеширокоплечие, как атлеты, люди с обветренными лицами рассаживаются повечерам вокруг огромных костров, словно людские толпы на празднике СвятогоЖана, и снимают тонкие вьющиеся ремешки кожуры с огромных апельсинов,которые они держат в одной руке, длинный нож - в другой, как императоры накартинках державу и скипетр- Это видение так настойчиво преследовало его,что с его губ слетело слово: "...солнца...". Это слово-поэма выпало из еговидения и начало превращать его образы в камень; ночной куб камеры, гдекружились, словно солнца (там же мелькали и ноги акробата в лазурном трико,исполняющего "солнышко" на перекладине), апельсины, притянутые словом"Бразилия". Тогда Лу, давая пробиться обрывку мысли, жившей в нем уженекоторое время, произнес: "Чего требует народ?" Эту фразу он мысленнопроговорил однажды вечером, предчувствуя, что окажется в тюрьме. Нопредчувствовал ли он это, глядя на красное дерево туалетного столика, или,может быть, бессознательное восприятие соединило то место (его комнату) итот момент с этим словом и с этим моментом (но что тогда вызвало в немвоспоминание о комнате?), накладывая две мысли друг на друга так, чтобызаставить его поверить в предчувствие? Дети уснули. Впоследствии они будут отданы под опеку - или в колонию -так называемого "Исправления Детства". В первый же день по прибытии висправительный дом Лу-Дивину поместили в камеру. Там он провел весь день,сидя на корточках. Он был внимателен ко всему, в чем предполагал тайнупроклятых детей (тех, что делают на руке наколку "Горемыки"). Во дворемаленькие запыленные ножки в медленном темпе поднимали и опускали тяжелыебашмаки. В этих движениях угадывался молчаливый хоровод наказанныхмальчишек. Во время паузы он услышал вот что: - ...из окна слесарки. - ... - Это Германец. - ... - Да, если увижу его вечером. - ... - А как же, работа такая. Низкий голос, который он слышал, был приглушенным, словно свет фонарейстаринных бродяг, и направлялся в одну точку рукой, сложенной, как раковина,у губ ребенка. Голос обращался со двора к приятелю в камере, ответовкоторого Кюлафруа расслышать не мог. Может быть, речь шла об арестанте,бежавшем из центральной тюрьмы, находившейся неподалеку от детской колонии.Так что колония меркла в лучах этих солнц - мужчин, - сиявших в мрачныхкамерах, и мальчишки ждали, когда возраст позволит им перебраться туда же, кмолодцам, которых они боготворили, воображая, как те, дерзкие и прекрасные,нагло задираются на тюремщиков. Мальчишки ждали, когда, наконец, у нихпоявится возможность совершить настоящее преступление, которое будетпредлогом, чтобы отправиться в преисподнюю. В этой монастырской колонии маленькие злодеи искусно играли рольшалунов-первооткрывателей. Их словарь был затемнен заговорщицкимивыражениями, их жесты были по-лесному дикими и в то же время воскрешающими впамяти узкие улочки, обрывки сумрака, куски стен и оград, через которые ониперемахивали. Среди этого мирка, управляя им ровно настолько, чтобы из негоне вырывалось наружу ничего, кроме бесстыдной ухмылки, двигались монахини всвоих пышных, как пачки балерин, юбках. Кюлафруа сразу же сочинил для нихбалет-гротеск. Согласно либретто, все эти Серые Сестры - хранительницыгиперборейских ночей -выходили на монастырский двор и, словно опьяненныешампанским, присаживались на корточки, поднимали руки вверх и тряслиголовой. В безмолвии. Затем они вставали в кружок и вращались наподобиешкольниц в хороводах, наконец, как танцующие дервиши, вертелись по кругу,пока не падали, умирая от смеха, в то время как капеллан с достоинствомпроходил в середину с дароносицей в руках. Кощунство танца - кощунство,таящееся в самом его замысле -- волновало Кюлафруа, как взволновало бы его,если бы он был мужчиной, надругательство над еврейкой. Очень быстро, несмотря на свою склонность к мечтательности, или, можетбыть, как раз по причине этой мечтательности, он внешне стал походить надругих. Тем, что одноклассники не принимали его в свои игры, он был обязандому с шиферной крышей, который выставлял его принцем. Но здесь в глазахдругих мальчишек он стал всего-навсего арестованным бродяжкой, как и онисами, преступником с той лишь особенностью - впрочем, существенной, - чтоприбыл издалека. Его утонченно жестокая наружность, преувеличеннонепристойные жесты и грубая речь создали ему такой образ, что и циничные, ипростодушные дети признали его за своего, а он, стремясь быть добросовестными до конца играть роль выдуманного персонажа, из вежливости старался емусоответствовать. Он не хотел разочаровывать. Он принимал участие в дерзкихвылазках. В компании с несколькими ребятами - компании, организованной пообразцу настоящей банды - он помог совершить небольшую кражу в колонии.Госпожа Настоятельница, по слухам, происходила из знаменитой семьи. Тому,кто выспрашивал немного ласки, она отвечала: "Я всего лишь слуга слугиБожия". Такой надменный пьедестал внушает страх. Она спросила у Лу, ; почемуон украл, он сумел ответить лишь: - Потому что другие думали, что я вор. Госпожа Настоятельница ничего не поняла в этой детской утонченности. Онбыл объявлен лицемером. Кюлафруа, впрочем, питал к этой монахине неприязнь, возникшую страннымобразом: в день его прибытия она привела его в свою маленькую гостиную,являвшую собой кокетливо украшенную келью, и заговорила с ним о христианскойжизни. Лу спокойно выслушал ее и должен был ответить фразой, начинавшейсятак: "В день моего первого причастия...", но оговорившись, произнес: "В деньмоей свадьбы...". От смущения он растерялся. У него было полное впечатление,что он совершил неловкость. Он покраснел, запнулся, сделал усилие, чтобыприйти в себя; но тщетно. Госпожа Настоятельница глядела на него с улыбкой,которую она сама называла улыбкой милосердия. Кюлафруа, напуганный тем, чтовызвал в своей душе такой водоворот (который, достигнув илистого дна, поднялего оттуда в платье с белым сатиновым шлейфом и увенчанного флердоранжем),возненавидел старуху за то, что та явилась причиной и свидетелем этогопрекраснейшего и тайного события. "Моей свадьбы!" Вот какими были ночи в этом монастыре - или колонии. Головы исчезаютпод одеялами на неподвижных койках. Начальник скрылся в своей комнатке вконце спальни. На полчаса воцаряется тишина - тишина джунглей, полныхзловония и каменных чудовищ, которая словно прислушивается к сдержаннымтигриным вздохам. Согласно ритуалу, дети возрождаются из мертвых.Приподнимаются головы, осторожные, как у змей, и такие же смышленые, хитрые,едкие и ядовитые, затем тела целиком выбираются из коек, даже не скрипнувкрюками. Общий вид спальни - если смотреть сверху - не меняется. Хитроумныеколонисты умеют уложить одеяла и взбить их так, чтобы казалось, что под нимипокоятся лежащие тела. Все происходит внизу. Быстро, ползком, приятелисобираются вместе. Висячий город опустел. Стальные кресала бьют по кремню,поджигают трут огнива и тонкие, как солома, сигареты возгораются. Они курят.Вытянувшись под койками, небольшими группами они разрабатывают подробныепланы побега, обреченные на неудачу. Колонисты живут. Они сознают, чтосвободны, и чувствуют себя властелинами ночи; они создают королевство,живущее по суровым законам, со своим деспотом, пэрством, разночинцами. Надними покоятся белые покинутые подвесные койки. Главное же ночное занятие,добавляющее ночам ощущения волшебства - это изготовление татуировок. Тысячии тысячи ударов тонкой иглы до крови прокалывают кожу - и самые невероятныедля вас фигуры красуются в самых неожиданных местах. Когда раввин медленноразматывает Тору, тайна пронизывает дрожью все тело; то же происходит привзгляде на раздевающегося колониста. Синева, кривляющаяся на белой коже,придает неясное, но могущественное очарование мальчику, которого онапокрывает, как чистая и равнодушная колонна становится священной подвысеченными на ней иероглифами. Как тотемный столб. Иногда наколки покрываютих веки, подмышки, пах, ягодицы, половой орган и даже подошвы. Знаки быливарварскими и исполненными смысла, как и полагается варварским знакам:изречения, луки, пронзенные сердца, роняющие капли крови, лица одно надругом, звезды, полумесяцы, копья, стрелы, ласточки, змеи, корабли,треугольные кинжалы, девизы и предостережения, целая пророческая и страшнаялитература. Под койками, в магии этих занятий, рождалась, разгоралась и умиралалюбовь, со всем, что обычно сопутствует любви: ненавистью, алчностью,нежностью, утешением, местью. Что отличало царство колонии от царства живых людей, так это перемены всимволах и, в некоторых случаях, в ценностях. У колонистов был свой диалект,родственный тюремному, и, следовательно, особая мораль и политика. Режимправления, замешанный на религии, был режимом силы -покровительницы Красоты.Законы их соблюдаются всерьез: они не принимают смеха с его разрушительноймощью. Они выказывают редкую склонность к трагической манере поведения.Преступление начинается с берета, надетого набекрень. Эти законы рождены неабстрактными указами: их преподал некий герой, спустившийся с небес Силы иКрасоты, плоть и дух которого суть на самом деле от божественного права.Впрочем, им и не удается избежать судьбы героев, и во дворе колонии всегдаможно, среди смертных, встретить их в чертах булочника или слесаря. Брюкиколонистов имеют только один карман: это тоже отдаляет их от мира.Один-единственный карман, слева. Вся общественная система расстраиваетсяэтой простой деталью костюма. Их брюки имеют всего один карман, как трикодьявола вовсе не имеет их, как брюки моряков не имеют ширинки, и это,несомненно, унижает их, как если бы у них отняли мужскую плоть - вот о чемречь; карманы, которые играют в детстве такую большую роль, являются для нассимволом превосходства над девочками. В колонии, как и на флоте - это брюки,и, если хочешь быть мужчиной, "береги портки". Меня восхищает смелостьвзрослых, которые предназначили семинарию детству, готовящему себя к ролигероя мечты, и так хорошо смогли распознать детали, которые сделают из детеймаленьких чудовищ -злобных или ласковых, легкомысленных, блестящих, суровых,коварных или простодушных. Идею бежать подсказал Кюлафруа вид монашеских одежд. Ему оставалосьтолько осуществить план, который задумали сами эти одежды. Монахини на всюночь развешивали свое белье в сушилке, а чулки и чепчики складывали в общейкомнате, дверь в которую и способ ее открыть Кюлафруа скоро нашел. Состорожностью шпиона он рассказал о своем плане одному расторопномупареньку. - Если бы кто-то захотел... - Так что, бежим? - ...Ага! - Думаешь, далеко уйдем? - Конечно. Дальше, чем так (он указал на свою смешную униформу), апотом можно будет собирать милостыню. Не объявляйте это неправдоподобным. То, что последует дальше, -неправда, и никто не обязан принимать это за чистую монету. Правда -- не мойслучай. Но "нужно лгать, чтобы быть правдивым". И даже идти дальше. О какойправде хочу я говорить? Если я и в самом деле арестант, который разыгрывает(разыгрывает для себя самого) сцены своей внутренней жизни, то вы не станететребовать ничего, кроме игры. Итак, наши дети дождались, когда настанет ночь, благоприятная для ихпредприятия, и стащили каждый по юбке, кофте и чепчику; вот только не найдяничего на ноги, кроме слишком тесных туфель, они остались в своих башмаках.Из окна туалета они выбрались на темную улицу. Было около полуночи. Вподворотне они быстро переоделись, помогая друг другу, тщательно наделичепчики. На несколько мгновений мрак был потревожен шуршанием шерсти,скрипом булавок в зубах, шепотом: "Затяни мне шнуровку... Подвинься." Намаленькой улочке у окна послышались вздохи. Этот постриг в монахинипревратил город в мрачный монастырь, мертвый город, долину Скорби. Судя по всему, в колонии не сразу заметили кражу одежды, потому что зацелый день никто так и не бросился "в погоню за беглецами". Шагали онибыстро. Крестьяне не особенно удивлялись; их скорее восхищал вид этих двухсестричек с серьезными лицами - одна в башмаках с деревянными подошвами,другая прихрамывающая, -спешивших по дороге, мило приподнимая двумя тонкимипальчиками три оборки тяжелых серых юбок. Через некоторое время голод свелим желудки. Они не решились попросить у кого-нибудь хлеба, но, посколькунаходились на дороге, ведущей к деревне Кюлафруа, то, конечно, скородобрались бы туда, если бы вечером к Пьеру не подбежала, принюхиваясь,пастушья собака. Пастух, молодой и воспитанный в богобоязни, посвистел былоей, но овчарка не послушалась- Пьер решил, что раскрыт, и дал деру,подгоняемый проворным страхом. Спотыкаясь, он добежал до ближайшей одинокойсосны на обочине и вскарабкался на нее. Кюлафруа забрался на другое дерево.Увидев это, собака опустилась на колени под голубым небом, в вечернемвоздухе, и произнесла молитву: "Сестры, как сороки, вьют гнезда на соснах.Так отпусти мне мои грехи, Господи!" Затем, перекрестившись, она поднялась ивозвратилась к стаду. Она пересказала чудо о соснах своему хозяину, и всеокрестные деревни были извещены о нем в тот же вечер. Я вернусь к рассказу о Дивине, но о Дивине в своей мансарде, междуНотр-Дамом, каменным сердцем, и Горги. Будь она женщиной, она не была быревнива. Не питая ни к кому злобы, она согласилась бы по вечерам в одиночкуловить клиентов среди деревьев бульвара. Какое ей было бы дело до того, чтоэти два самца проводят свои вечера вместе? Напротив, семейная обстановка,свет абажура наполняли бы все ее существо; но Дивина еще и мужчина. Преждевсего она ревнует к Нотр-Даму - простодушному, молодому и прекрасному. Онрискует поддаться очарованию своего собственного имени: Нотр-Дам,бесхитростному и жеманному, как англичанка. Он может спровоцировать Горги.Это проще простого. Вообразим их сидящими однажды днем в кино, бок о бок вомраке искусственной ночи. - Сек, у тебя есть платок? При этих словах егорука ложится на карман негра. О! Фатальный жест. Дивина ревнует к Горги.Негр - ее мужчина, а этот разбойник Нотр-Дам молод и красив. Под деревьямибульвара Дивина разыскивает старых клиентов, и ее терзает ужас двойнойревности. К тому же Дивина, будучи мужчиной, думает: "Мне нужно кормить ихдвоих вместе. Я рабыня". Она раздражается. В кино, благоразумные, какшкольники (но стоит школьникам разом наклонить головы к парте, как над ниминачинает витать готовая к броску безумная шалость), Нотр-Дам и Горги курят ивидят лишь картины на экране. Сейчас они спокойно пойдут выпить по кружечкепива и возвратятся в мансарду, причем Нотр-Дам будет разбрасывать потротуару пистоны, а Горги, забавляясь, щелкать их стальными краями своихботинок так что под ногами у него, как свистки сутенеров, звучат ивспыхивают искорки. Они спустятся с мансарды втроем. Они полностью готовы. Горги держитключ. У каждого во рту сигарета. Дивина чиркает кухонной спичкой (она каждыйраз подносит огонь к хворосту, сложенному для ее собственной казни),зажигает свою сигарету, сигарету Нотр-Дама, протягивает спичку Горги: - Нет, - говорит он, - только не третьим: плохая примета. Дивина: - Не шути с этим: неизвестно, что к чему приведет. Она кажется уставшей и роняет спичку, почерневшую и истончившуюся, какцикада. И добавляет: - Начнешь с простого суеверия, а потом окажешься у Бога в объятиях. Нотр-Дам думает: "Точно - в постели у кюре". Вверх по улице Лепик естьмаленькое кабаре, о котором я уже рассказывал: Тавернакль, где колдуют,составляют снадобья, гадают на картах, на кофейной гуще, расшифровываютлинии на левой руке (если ее расспрашивают, судьба склонна отвечать правду,говорила когда-то Дивина), где красивые молодые мясники иногда превращаютсяв принцесс, одетых в платья со шлейфом. Кабаре маленькое, с низкимипотолками. В нем заправляет Монсеньер. Там собираются: все, но прежде всегоПервое Причастие, Банджо, Королева Румынии, Жинетта, Соня, Персефесса,Хлоринда, Аббатиса, Агнесса, Мимоза, Дивина. И их кавалеры. Каждый четвергдверца со штифтиком закрывается для любопытных обывателей и случайныхпрохожих. Кабаре предоставлено "нескольким избранным". Монсеньер (однажды:"Они плачут от меня каждую ночь", говоря о взломанных сейфах, скрипевших подего ломом) играет роль тамады. Мы были как у себя дома. Фортепианная музыка.Нам прислуживали три официанта с глазами, полными лукавства, порочные ивеселые. Наши мужчины играют в кости и покер. А мы танцуем. Чтобы прийтисюда, принято одеваться, как мы. Никого, кроме безумных ряженых женщин,ластящихся к молоденьким "котам". И ни одного взрослого. Грим и освещение итак хорошо изменяют внешность, но здесь любят надеть еще черные полумаски ивзять в руки веер, чтобы доставить себе удовольствие узнавать друг друга попоходке, взгляду, голосу, удовольствие ошибаться, примерять друг к дружкеразные лица. Это место было бы идеальном для совершения убийства, такоготаинственного, что перепуганные и охваченные паникой девочки (хотя одна изних, исполнившись материнской строгости, быстро сумела бы превратиться встремительного и точного полицейского) и прижавшиеся к ним с перекошеннымиот ужаса лицами и с напряженными животами мальчики-"коты" тщетно будутпытаться понять, кто жертва, а кто убийца. Преступление в маскараде. Для той вечеринки Дивина отыскала два шелковых платья покроя 1900-хгодов, которые она хранила, как воспоминание о великопостных четвергах. Одноиз них черное, с черной оторочкой; она наденет его, а другое предлагаетНотр-Даму. - Ты что, больна? А наши друзья? Но Горги настаивает, и Нотр-Дам знает, что это развеселит всехзнакомых, и никто из них не станет насмехаться: они уважают его. Платьезаключает в оболочку тело Нотр-Дама, обнаженное под шелками. В нем ончувствует себя прекрасно. Его ноги сблизились, и покрытые пушком, даже чутьмохнатые бедра соприкоснулись. Он наклоняется, поворачивается, смотрится взеркало. Под платьем, которое как раз по фигуре, выделяется его зад,напоминая виолончель. Вставим в его растрепанные волосы бархатный цветок. Оннадевает дивинины туфли из желтой кожи, с пряжкой и на высоком каблуке, нооборки юбки полностью скрывают их. В тот вечер они собрались быстро,поскольку их ожидала масса удовольствий. Дивина надела платье из черногошелка, поверх нее - розовую жакетку, и взяла веер из тюля с блестками. НаГорги - фрак и белый галстук. Далее следует приведенная сцена со спичкой.Они спустились по лестнице. Такси. Тавернакль. Портье, совсем молоденький идо невозможности красивый, бросает на них три беглых взгляда. Нотр-Дамослепляет его. Они вступают в фейерверк, вспыхивающий в шелковых воланах икисее, сливающихся с табачным дымом. Здесь танцуют танец дыма. Курят музыку.Пьют из уст в уста. Друзья устраивают овацию в честь Нотр-Дам-де-Флера. Онне учел, что его крепкие бедра будут так сильно натягивать ткань. Вообще-тоему плевать, если кто-то видит, как набухает его член, но не до такой жестепени, не перед своими приятелями. Он хочет скрыться. Он поворачивается кГорги и, слегка розовея, показывает ему свое вздувшееся платье и шепчет: - Сек, куда мне это спрятать? Он натужно усмехается. Его глаза, кажется, полны слез, Горги не поймет,от веселья это или от огорчения; тогда он берет убийцу за плечи, прячет его,прижимает к себе, задвигает между своих огромных бедер выступающую шишку,которая вздымает шелк, и увлекает, прижав к самому сердцу, в вальсах итанго, которые будут продолжаться до самого утра. Дивине хотелосьразрыдаться от досады, ногтями и зубами разодрать батистовые платки. Потомэто состояние вдруг вызвало в ее памяти картинку: "Она, кажется, была вИспании-Мальчишки гнались за ней, крича "тапсоп [44] и бросая в нее камни.Она добежала до запасного пути и забралась в стоявший там вагон. Мальчишкиснизу продолжали ее оскорблять и швырять камнями в дверцу вагона.Скрючившись под вагонной полкой, Дивина отчаянно проклинала ораву юнцов,хрипя от ненависти. Ее грудь вздымалась; ей хотелось вздохнуть поглубже,чтобы ненависть не задушила ее. Потом она ясно почувствовала, что ей неистребить этих мальчишек, не разорвать их зубами и когтями, как ей хотелосьбы, и она полюбила их. Из избытка ярости и ненависти хлынуло прощение, и онауспокоилась. Из ярости она соглашается полюбить любовь, возникшую междунегром и Нотр-Дамом. Дивина в комнате Монсеньера. Она сидит в кресле; поковру разбросаны маски. Внизу танцуют. Дивина только что перерезала всемглотку и видит в зеркале шкафа, как ее пальцы загибаются в смертоносныекрюки, словно пальцы дюссельдорфского вампира на обложках романов. Но вальсыстихли. Нотр-Дам, Сек и Дивина покидали бал одними из последних. Дивинаоткрыла дверь, и Нотр-Дам совершенно естественным движением взял Горги заруку. Союз, на мгновение разрушенный прощаниями, восстановился так внезапно,что обнажил притворство нерешительности, и Дивина почувствовала в бокучувствительный укус выраженного ней пренебрежения. Она умела проигрывать;она осталась сзади, делая вид, что поправляет завязку на чулке. В пять часовутра улица Лепик по прямой спускалась к морю, то есть к бульвару Клиши.Рассвет был серым, немного хмельным, не слишком уверенным в себе, готовымупасть и проблеваться. Рассвет был тошнотворным, когда трио было еще вначале улицы. Они спустились. Горги очень удачно напялил на свою курчавуюголову шапокляк, чуть сдвинув его на ухо. Белая манишка еще сохранялажесткость. Крупная хризантема увядала в петлице. Вид у него был веселый.Нотр-Дам держал его за руку. Они спустились между двумя рядами урн, полныхпепла и грязных расчесок, урн. на которые каждое утро падают первые косыевзгляды гуляк, урн, наискось тянущихся вдоль тротуара. Если бы мне нужно было поставить театральную пьесу с женскимиперсонажами, я бы потребовал, чтобы их роли исполняли юноши, и предупредилбы об этом публику при помощи плакатов, висящих по обе стороны декораций втечение всего представления. Нотр-Дам в платье из бледно-голубого фая,отделанном белым валансьеном, превзошел самого себя. Он был самим собой иодновременно своим дополнением. Я без ума от травести. Порою воображаемыйлюбовник моих тюремных ночей - это принц (но я заставляю его быть в рубищенищего), а порою - хулиган, которого я облачаю в королевские одежды; самоевеликое наслаждение я, быть может, испытаю в тот момент, когда буду играть,представляя себя наследником древней итальянской фамилии, нонаследником-самозванцем, потому что моим настоящим предком будет бредущийбосиком под звездным небом прекрасный бродяга, который дерзнет занять местоэтого принца Альдини. Я люблю обман. Итак, Нотр-Дам спускался по улице, какумели спускаться только великие, самые великие куртизанки, то есть держасьне слишком напряженно и не слишком виляя бедрами, не ударяя ногой в шлейф,который бесстрастно подметал серые мостовые, увлекая за собой соломинки итравинки, поломанную расческу и пожелтевший лист аронника. Небо становилосьчище. Дивина отстала довольно далеко. Вне себя от ярости, она наблюдала заними. Ряженые негр и убийца слегка пошатывались и поддерживали друг друга.Нотр-Дам пел: - Тарабум, дье! Тарабум, дье! Тарабум, дье! Он пел и смеялся. Его ясное, безусое лицо, с линиями и чертами, смятыминочью веселья, танцев, суматохи, вина и любви (шелк платья был перепачкан),подставлялось начинающемуся дню, как леденящему поцелую покойника. Розы вего волосах были матерчатыми; несмотря на это, они завяли на латуни, хотядержались по-прежнему стойко и походили на жардиньерку, в которой забылисменить воду. Матерчатые розы были мертвы. Чтобы придать им болеепривлекательный вид, Нотр-Дам поднял свою обнаженную руку, и в этом жестеубийцы было чуть больше резкости, чем в движении, которым поправляла свойшиньон Эмильена дАлансон. Он и в самом деле был похож на Эмильену дАлансон.Тюрнюр его голубого платья (то, что называется "ложным задом") доводил долегкого обалдения большого славного негра. Дивина смотрела, как ониспускаются к пляжу. Нотр-Дам пел среди урн. Представьте себе некую белокуруюЭжени Бюффе в шелковом платье, поющую утром во дворах под ручку с негром вофраке. Удивительно, что на улице не отворилось ни единого окна с заспаннымлицом торговки маслом или ее приятеля. Эти люди никогда не знают, чтопроисходит под их окнами, и слава Богу. Иначе они умерли бы от огорчения.Белая рука (с грязными ногтями) Нотр-Дама покоилась на предплечье СекаГорги. Прикосновение рук было таким нежным (кино сделало свое дело), что егоможно было мысленно сравнить только со взглядом мадонн Рафаэля, который,быть может, кажется столь целомудренным лишь оттого, что несет в себе егочистое имя, ведь он проясняет взгляд маленького Товия [45]. Улица Лепикспускалась вниз отвесно, как пик. Негр во фраке улыбался, как улыбаютсяпосле выпитого шампанского, - с праздничным, то есть отсутствующим, видом.Нотр-Дам пел: - Тарабум, дье! Тарабум, дье! Тарабум, дье! Было прохладно. Свежесть парижского утра леденила ему плечи, и егоплатье трепетало сверху донизу. - Тебе холодно, - сказал Горги, глядя на него. - Немного. Никто не успел опомниться, как рука Сека обняла плечи Нотр-Дама. Шедшаясзади Дивина постаралась придать своему лицу и походке такой вид, чтобы,обернувшись, тот или другой подумал, что она увлечена чисто практическимосмотром своего туалета. Но никого из них, казалось, не заботило отсутствиеили присутствие Дивины. Послышался утренний звон колоколов, грохот молочногобидона. По бульвару проследовали трое рабочих на велосипедах с зажженнымифонариками, хотя было уже светло. Прошел, даже не взглянув, полицейский,возвращающийся домой, где его, возможно, ждала, как надеялась Дивина, пустаякровать, потому что он был молод. Мусорные баки источали запах кухонныхраковин и домохозяек. Этот запах цеплялся за белые валансьены платьяНотр-Дама и за гирлянды оборок розовой жакетки Дивины. Нотр-Дам продолжалпеть, а негр -улыбаться. Внезапно все трое очутились на краю отчаяния.Сказочный путь остался позади. Теперь начинался гладкий и банальныйасфальтированный бульвар, самый обычный бульвар, такой непохожий на потайнуютропинку, которую они только что проложили в хмельном рассвете - своимизапахами, шелками, смехом, пением - сквозь дома, роняющие собственныепотроха, дома, расколотые с фасада, где, продолжая свой сон, в подвешенномсостоянии остались старики, дети, альфонсы, альфонсины - девочки-цветочки,бармены; такой непохожий, как я сказал, на ту затерянную тропку, что молодыелюди направились к машине такси, дабы избежать тоскливого возвращения кобыденности. Такси их и поджидало. Водитель открыл дверцу, и первым в машинусел Нотр-Дам. Сначала должен был пройти Горги, стоявший ближе всех, но онподвинулся, пропуская Нотр-Дама. Пускай думают, что "кот" никогда не уступитдорогу женщине, тем более любовнице, которой для него в эту ночь все-такистал Нотр-Дам; должно быть, Горги ценил его очень высоко. Дивина покраснела,когда он сказал: - Проходи, Дани. И тотчас же Дивина возвратилась в Дивину, которую во время спуска поулице Лепик она покинула, чтобы проворнее мыслить, потому что если онаощущала себя "по-женски", то думала "по-мужски". Можно было бы решить, чтоесли Дивина с такой легкостью возвращается к своей настоящей природе, то онавсего лишь накрашенный самец, распаляющий себя фальшивой жестикуляцией; ноздесь .речь не идет о феномене родного языка, к которому прибегают в трудныеминуты. Чтобы четко размышлять, Дивине никогда не требовалось вслухформулировать для себя свои мысли. Конечно, ей уже случалось громкопроизносить: "Бедная я девочка!", но, почувствовав это, она уже этого нечувствовала и, говоря так, уже так не думала. В присутствии Мимозы,например, ей удавалось думать "по-женски" о вещах серьезных, но о главных-никогда. Ее женственность была только маскарадом. Но в полной мере думать"по-женски" ей мешали ее органы. Думать - значит совершать поступок. Чтобыдействовать, необходимо - освободиться от ветренности и поставить мысль напрочный фундамент. Тогда к ней на помощь приходило понятие прочности,которое она соединяла с понятием мужественности, и именно в областиграмматики оно становилось ей доступным. Потому что если для выражениясвоего состояния Дивина и решалась употреблять женский род, то для выражениясвоих поступков она этого делать не могла. И все "женские" суждения, которыеона формулировала, были на самом деле поэтическими выводами. Поэтому лишь втакие минуты Дивина бывала настоящей. Было бы любопытно узнать, чемусоответствовали женщины в сознании Дивины, и прежде всего в ее жизни. Самаона, наверное, не была женщиной (то есть самкой в юбке); она дорожила этимтолько из-за возможности подчиниться властному самцу, и Эрнестина, котораябыла ее матерью, тоже для нее не женщина. А все женское заключалось вмаленькой девочке, с которой Кюлафруа был знаком в деревне. Ее звали Соланж.Знойными днями они усаживались на белокаменной скамейке в тенистой пелене,тонкой и узкой, как подрубленный край у материи, подобрав ноги подпередники, чтобы их не омывало солнце; под сенью дерева они чувствовали иразмышляли сообща. Кюлафруа влюбился, и когда Соланж отдали в монастырь, онсовершал туда паломничества. Сходил он и к утесу Кротто. Тамошние материпользовались этой гранитной глыбой, как пугалом, и, желая навести на насстрах, населяли ее полости разными зловредными существами, торговцамипеском, продавцами тесьмы, булавок и судеб. Большинство детей не придавалозначения этим историям, продиктованным материнской осторожностью. ТолькоСоланж и Кюлафруа, направляясь на утес (и стремясь делать это как можночаще), ощущали в душе священный ужас. В один из летних вечеров, в которомвитало предчувствие затаенной грозы, они явились туда. Утес выступал вперед,как нос корабля над океаном золотой пшеницы с голубыми отсветами. Небоопускалось на землю, как синий порошок в стакане воды. Небо навещало землю.Атмосфера таинственная и мистическая, как в храме; ее до сих пор в любоевремя года умели сохранить лишь места, удаленные от человеческого жилья:населенный саламандрами пруд в обрамлении еловых рощ с растворяющимися взеленоватой воде отражениями. Ели - удивительные деревья, которые я частозамечал на картинах итальянских художников. Они идут на изготовлениерождественских яслей и, таким образом, имеют то же очарование, что и зимниеночи, волхвы, цыгане-музыканты и торговцы почтовыми открытками, гимны,поцелуи, принятые и подаренные ночью босиком на коврике. В их ветвяхКюлафруа всегда ожидал найти чудесную девственницу, которая, чтобы статьзавершенным чудом, была бы сделана из раскрашенного гипса. Эта надежда быланеобходима ему, чтобы вытерпеть природу. Ненавистную, непоэтичную природу,людоедку, пожирающую любую духовность. Такую же людоедку, как прожорливаякрасота. Поэзия - это видение мира, добываемое усилием, подчас изнуряющим,выгнутой от напряжения воли. Поэзия своевольна. Она - не раскованность, онане проникает к нам в душу с легкостью через органы чувств; она несмешивается с чувственностью, но, противясь ей, рождалась, например, посубботам, когда мы выходили на ближайший зеленый лужок, чтобы нам привели впорядок комнаты, кресла и стулья красного бархата, золоченые зеркала истолики из красного дерева. Соланж стояла на самой вершине утеса. Она немного откинулась назад, какбы для глубокого вдоха. Она открыла рот, чтобы сказать что-то, и смолчала.Она ждала громового раската или вдохновения, но те не пришли. Несколькомгновений протекло в замысловатом смешении страха и радости. Затем онавымолвила беззвучным голосом: - Через год отсюда сбросится человек. - Почему через год? Какой человек? - Идиот. Она описала человека, который якобы будет толстым, одетым в серые брюкии охотничью куртку. Кюлафруа был так потрясен, как если бы ему сказали, чтосамоубийство было совершено только что и еще теплое тело лежало под скалой вкустах ежевики. Возбуждение проникало в него легкими, стремительными,всепоглощающими волнами и выходило из ног, рук, волос, глаз, чтобызатеряться в природе - по мере того, как Соланж описывала фазы этой драмы,замысловатой, как, должно быть, замысловата японская драма. Она привносила внее оттенок самолюбования, она выбрала для нее тон трагических речитативов,в которых голос никогда не падает на тонику. - Этот человек идет издалека, никто не знает, зачем. Это, должно быть,торговец свиньями, возвращающийся с базара. - Но дорога далеко отсюда. Зачем ему сюда идти? - Чтобы умереть, глупый. Нельзя себя убить на дороге. Она пожала плечами и встряхнула головой. Прекрасные локоны, каксвинцовые плети, ударили ее по щекам. Маленькая пифия присела на корточки.Разыскивая на скале веские слова для своего пророчества, она походила накурицу, которая ворошит песок, чтобы найти зерно и показать его цыплятам.Впоследствии они часто стали ходить к утесу. Они ходили туда, как ходят намогилу. Это почитание будущего мертвеца порождало в них нечто вроде ощущенияголода или одного из тех приступов слабости, которые чередуются слихорадкой. Однажды Кюлафруа подумал: "Прошло девять месяцев, а в июне возвращаетсяСоланж. Значит, в июле она будет здесь, чтобы увидеть, как разразитсятрагедия, автором которой она была". Она возвратилась. И вдруг он понял, чтоона была частью мира, отличного от его мира. Она больше ему не принадлежала.Она завоевала свою независимость; теперь эта девочка была подобнапроизведениям, давно покинувшим своего автора: не будучи больше только чтоотделившейся плотью от его плоти, они лишаются права на его материнскуюнежность. Соланж стала похожа на один из кусочков кала, которые Кюлафруаоткладывал в смородинных кустах у подножия садовой стены. Когда они были ещетеплыми, он некоторое время находил в их запахе нежное удовольствие, но сбезразличием - а иногда с ужасом - он отталкивал их, когда они слишком долгоуже не были им самим. И если Соланж больше не была целомудренной девочкой,созданной из его ребра, девочкой, которая имела привычку покусывать своиволосы, поднеся их ко рту, то и сам он словно превратился в пепел, живявозле Альберто. В нем произошла химическая реакция, породившая новыесоединения. Прошлое обоих детей было уже далеко позади. Ни Соланж, ниКюлафруа больше не возвращались к прошлогодним играм и словам. Однажды онипришли в орешник, где год назад, летом, играли свадьбу, крестили кукол ипировали орехами. Вновь увидев место, которое сохраняло прежний видстараниями пасущихся там коз, Кюлафруа вспомнил о пророчестве на Кротто. Онхотел заговорить о нем с Соланж, но та про него забыла. Если быть точным, ожестокой смерти торговца она объявила тринадцать месяцев назад, но с тех порничего не произошло. Кюлафруа увидел, как развеивается в прах еще односверхъестественное свойство. Еще одна мера добавилась к тому отчаянию,которое должно было сопутствовать ему до самой смерти. Он еще не знал, чтозначение любого события нашей жизни заключается лишь в том резонансе,который оно в нас вызывает, в той ступеньке к аскетизму, которую онозаставляет нас преодолевать. Для него, не получающего от судьбы ничего,кроме ударов, Соланж на своем утесе была воодушевлена не больше, чем он.Чтобы выглядеть интереснее, она - играла роль; но тогда, если тайнаразрушилась от одного удара, возникала другая, еще более замысловатая:"Другие, - думает он, - могут изображать, что они не те, кто есть на самомделе. А значит, я существо не исключительное". Словом, он неожиданнооткрывал для себя одну из граней женского блеска. Он был разочарован, ноглавное, он чувствовал, что был переполнен другой любовью и - немного -жалостью к бледной, хрупкой и далекой девочке. Как шпиль притягивает молнию,все чудеса внешнего мира притянул к себе Альберто. Кюлафруа в несколькихсловах рассказал Соланж, что такое ловля змей, и сумел, как искусный актер,сделать и утаить признание. Она водила по земле веткой орешника. Некоторыедети, сами о том не подозревая, имеют в руках орудия колдовства, и, наивные,удивляются изменениям, производимым ими в законах зверей и семей. Соланжбыла когда-то феей утренних пауков - предвестников Печали, как говоритповерье. Я прервусь здесь, чтобы понаблюдать "сегодня утром" паука, которыйткет в - самом темном углу моей камеры. Судьба исподтишка навела мой взглядна него и его паутину. Предостережение является. Мне остается лишьсклониться, без проклятий: "Ты - твоя собственная судьба, ты соткал своесобственное колдовство". Со мной может случиться только одно несчастье, тоесть самое ужасное. Вот я и примирился с богами. Богословские науки невызывают во мне никаких вопросов, поскольку они божественны. Я хотел бывозвратиться к Соланж, к Дивине, Кюлафруа, к существам тусклым и грустным,которых я оставляю иногда ради прекрасных танцоров и злодеев; но даже они,прежде всего они, стали мне далеки с тех пор, как я испытал потрясение отэтого предостережения. Соланж? Она, как женщина, слушала признания Кюлафруа.На мгновение она смутилась и рассмеялась таким смехом, что, казалось, по еесжатым зубам скакал скелет с молоточком, стучащий по ним сухими ударами.Посреди деревушки она почувствовала себя узницей. Будто ее только чтосвязали. Девичья ревность. Ей едва хватило слюны, чтобы спросить: "Тыдействительно любишь его?"; она с трудом сглотнула, как если бы ее заставилипроглотить пучок булавок. Кюлафруа колебался с ответом. Фея рисковала бытьзабытой. В секунду, когда нужно было это сделать, когда ответ был нависшим"да", полным и явным, Соланж выронила ореховую палочку и, чтобы подобратьее, склонилась в смешной позе как раз в тот момент, когдавырывался фатальный крик, брачное "да", так что он смешался с шорохом песка,который она скребла; он был приглушен, и потрясение Соланж смягчено. Дивинаникогда больше не имела дела с женщинами. Возле такси, когда размышлять было больше не о чем, она стала прежнейДивиной. Вместо того, чтобы войти (она уже ухватила двумя пальцами оборкусвоего черного платья и приподняла левую ногу), поскольку Горги,устроившись, приглашал ее -- она прыснула пронзительным смехом, полнымвеселья или безумия, оборотилась к шоферу и, смеясь ему в лицо, сказала: - Нет-нет. С шофером. Я всегда сажусь с шофером, вот. Она сделалась нежной и ласковой. - Шофер не против? Шофер был веселым малым, знавшим свое дело (все таксисты везде суют носи торгуют белой пудрой). Веер в руках у Дивины не раскрылся. Дивина потому ине брала веер, чтобы сбить с толку: она была бы огорчена, если бы ее спутали с одной из этих ужасныхсисястых самок. "О, эти женщины, дрянные, дрянные, отвратительные, девочкидля матросов, оборванки, грязнули. О, эти женщины, как я их ненавижу!" -говорила она. Шофер открыл дверцу со своей стороны и, любезно улыбаясь,сказал Дивине: - Ну, садись, маленький. - О, этот шофер, он, он, он... Пулеметный треск тафты изрешетил роскошную ляжку шофера. День уже полностью пробудился, когда они добрались до мансарды, нополумрак, установившийся от задернутых штор, аромат чая, еще больше запахГорги погрузи их в волшебницу-ночь. Дивина, как обычно, прошла за ширму,чтобы снять свое траурное платье и надеть пижаму. Нотр-Дам сел на кровать,прикурил сигарету; у ног мшистая масса кружев его платья была ему подобиемтрепещущего пьедестала; опершись локтями о колени, он смотрел, как перед ним-случай принял их и мгновенно упорядочил - фрак, белый сатиновый жилет,туфли-лодочки Горги на ковре принимали форму свидетельства, котороеразорившийся джентльмен оставляет в третьем часу ночи на берегах Сены. Горгилег совершенно голым. Дивина появилась в зеленой пижаме, потому что вкомнате зеленый цвет ткани хорошо шел к ее лицу, напудренному охрой.Нотр-Дам еще не докурил | своей сигареты. - Ты ложишься, Дани? - Да-да, подожди, я сейчас закончу. По своему обыкновению, он ответил так, как отвечают со дна глубокихмыслей. Нотр-Дам ни о чем не задумывался, и именно поэтому казалось, что онзнает все с первого раза, словно по чьей-то | милости. Был ли он любимцемСоздателя? Возможно, Бог просветил его. Его взгляд был более чистым(пустым), чем взгляд Дюбарри после объяснения своего любовника-короля. (Каки Дюбарри, в тот | момент он не знал, что шел прямой дорогой на эшафот; нопоскольку литераторы объясняют, что | глаза маленьких Иисусов смертельногрустны от предвидения Страстей Христовых, то у меня есть полное правопросить вас разглядеть в глубине зрачков Нотр-Дама микроскопическуюкартинку, не заметную невооруженному глазу, гильотины. Он казалсяокаменевшим. Дивина провела рукой по белокурым волосам Нотр-Дам-де-Флера. - Хочешь, я помогу? Она собиралась расстегнуть и снять с него платье. - Давай. Нотр-Дам бросил окурок, раздавил его на ковре и, упираясь носком, снялботинок, потом второй. Дивина расшнуровывала спинку платья. Она лишилаНотр-Дам-де-Флера одной части, самой красивой части его имени. Нотр-Дам былнемного пьян. От последней сигареты его стало мутить. Голова закружилась ирезко упала на грудь - как у гипсовых пастушков, преклонивших колени передрождественскими яслями, когда в щель опускают монету. Дремота и плохоусвоенное вино вызывали в нем икоту. Не помогая ни единым движением, он далстащить с себя платье, и, когда был уже голым, Дивина за ноги опрокинула егов кровать, где он привалился к Секу. Обычно Дивина спала между ними. Онаотчетливо поняла, что сегодня ей придется лечь с краю, и ревность, владевшаяею во время спуска по улице Лепик и в Тавернакле, вновь вызвала в нейчувство досады. Она выключила свет. Сквозь плохо задернутые шторы врывалсятонкий лучик дневного света, тонувший в белой пыли. В комнате воцариласьсветотень поэтического утра. Дивина легла. Внезапно она привлекла к себеНотр-Дама, в теле которого, казалось, не было ни костей, ни нервов, толькомышцы, вскормленные молоком. На его губах блуждала неясная улыбка. Такая жеснисходительная улыбка была у него в минуты легкого веселья, но Дивиназаметила ее лишь в тот момент, когда взяла руками его голову и повернула ксебе лицо, прежде обращенное к Горги. Горги лежал на спине. Вино и напиткирасслабили его, как и Нотр-Дама. Он не спал. Дивина взяла в рот сомкнутыегубы Нотр-Дама. Как известно, его дыхание было нечистым. Так что Дивинапостаралась оборвать поцелуй на губах. Она скользнула в глубь кровати, попути полизывая покрытое пушком тело Нотр-Дама, который пробуждался отжелания-Дивина прижалась головой к ногам и животу убийцы и замерла вожидании. Каждое утро повторялась та же сцена, сперва с Нотр-Дамом, потом сГорги. Ей не пришлось долго ждать. Нотр-Дам вдруг перевернулся на живот и,помогая себе рукой, резко сунул еще гибкий член в приоткрытый рот Дивины.Она отвела голову и сжала губы. Взбесившись, член стал как будто каменным(валяйте, кондотьеры, рыцари, пажи, распутники, головорезы, - пусть у васпод вашими атласами поднимаются члены, прижатые к дивининой щеке), он хотелсилой войти в закрытый рот, но ткнулся в глаза, в нос, подбородок, скользнулпо щеке. Это была игра. Наконец он нашел губы. Горги не спал. Он ощущалдвижения по их отголоску на обнаженных ягодицах Нотр-Дама. - Вы, сволочи, почему в одиночку? Меня это возбуждает. Он двинулся. Дивина вела игру, подставляясь и уворачиваясь. Нотр-Дамнеровно дышал. Руки Дивины обхватили его бока, лаская и поглаживая их, нослегка, чтобы почувствовать их трепет кончиками пальцев, словно когда хотятпочувствовать, как закатывается под веко глазное яблоко. Ее руки спустилисьна ягодицы Нотр-Дама -- и Дивина все поняла. Горги взобрался на белокурогоубийцу и пытался проникнуть в него. Ужасное, глубокое, ни с чем не сравнимоеотчаяние вырвало ее из игры, которую вели мужчины. Нотр-Дам все еще искалрот Дивины, натыкаясь на веки, волосы, и произнес голосом, срывающимся оттяжелого дыхания, но сквозь улыбку: - Ты готов, Сек? - Да, - сказал негр. Его дыхание, должно быть, приподнимало белокурые волосы Нотр-Дама.Резкое движение прошло над Дивиной. "Такова жизнь", - успела подумать Дивина. Последовала пауза, нечтовроде вибрации. Нагромождение тел обрушилось в бездну сожаления. Дивинаподнялась головой до подушки. Она была оставлена одна, покинута. Возбуждениепрошло, и впервые она не почувствовала потребности пойти в туалет, чтобысвоей рукой покончить с означенной любовью. Дивина, несомненно, утешиласьбы, если бы обида, которую причинили ей Сек и Нотр-Дам, не была нанесена ейу нее дома. Она забыла бы о ней. Но оскорбление могло стать хроническим,ведь все трое, казалось, прочно обосновались в мансарде. Она одинаковоненавидела и Сека, и Нотр-Дама, но ясно чувствовала, что ненависть исчезлабы, если бы эти двое расстались. Итак, она ни за что не оставит их вмансарде. "Я не желаю выкармливать этих двух хорьков". Нотр-Дам стал ейненавистен, как соперница. Вечером, когда все они встали, Горги взялНотр-Дама за плечи и, смеясь, поцеловал в затылок. Дивина, готовившая чай,приняла рассеянный вид, но не смогла помешать себе бросить взгляд на ширинкуНотр-Дама. Новый приступ ярости охватил ее: его член поднимался. Она думала,что ее взгляд остался незамеченным, но, подняв голову, глаза, она успелаперехватить лукавый взор Нотр-Дама, указывавшего на нее негру. - По крайней мере, можно было бы соблюдать приличия, - сказала она. - Мы не делаем ничего дурного, - ответил Нотр-Дам. - Да, ты думаешь? Но она не хотела, чтобы казалось, будто она делает влюбленнымзамечание, ни даже что она раскрыла их любовный сговор. Она добавила: - Ни минуты не можете не бузить. - Мы не бузим, дурашка. Смотри. Он показал, забрав в горсть, шишку подтрепещущей тканью. - Это всерьез, - сказал он, рассмеявшись. Горги отпустил Нотр-Дама. Он начищал свои ботинки. Они выпили чаю.Никогда прежде Дивина не думала, что станет завидовать внешностиНотр-Дам-де-Флера. Однако есть все основания считать, что эта зависть жилатайно, скрыто. Вспомним лишь пару фактов: отказ Дивины дать Нотр-Даму своютушь для ресниц; ее радость (быстро скрытая) в тот момент, когда она впервыеи с ужасом почувствовала зловонное дыхание, исходящее из его рта. И, сама неотдавая себе отчета, она приколола к стене, среди прочих, самую неудачнуюфотографию Нотр-Дама. На этот раз зависть к его внешности (известно,насколько она горька) стала ей очевидна. Она замыслила и мысленноосуществила планы ужасной мести. Она царапала, рвала, рассекала, кромсала,обдирала, поливала кислотой. "Чтоб он стал чудовищным калекой", - думалаона. Вытирая чашки, она жестоко расправлялась с ним. Бросив полотенце, онавновь становилась чиста, но все равно возвращалась к смертным с рассчитаннойпостепенностью. Это налагало отпечаток на ее действия. Мстясопернику-педерасту, Дивина, несомненно, преуспела бы в чуде мученичествасвятого Себастьяна. Она выпустила бы несколько стрел, - но с той присущей ейграцией, с какой она говорила: "Я стреляю в тебя глазками" или даже "Язапускаю в тебя автобусом". Несколько единичных стрел. Потом залп.Обрисовала бы стрелами контуры девчонки. Заключила бы ее в клетку из стрели, в конце концов, пригвоздила бы ее намертво. Она хотела использовать этотметод против Нотр-Дама. Но такое должно исполняться на публике. ЕслиНотр-Дам мог позволить все что угодно в мансарде, то не снес бы насмешки вприсутствии своих приятелей. Он был обидчив. Стрелы Дивины наткнулись награнит. Она искала ссор и, естественно, нашла их. Однажды она застала его наместе преступления худшего, чем эгоизм. Они были в мансарде. Дивина еще невставала. Накануне Нотр-Дам купил пачку "Кравен". Проснувшись, он поискалпачку: в ней оставались только две сигареты. Одну он протянул Горги, вторуюоставил себе и прикурил. Дивина не спала, но не открывала глаз, притворяясьспящей. "Посмотрим, что они будут делать", - подумала она. Лгунья прекраснознала, что это было предлогом, который послужит ей, чтобы не показатьсязадетой, если при распределении про нее забудут, и который позволит ейсохранить достоинство. Ее шокировала любая мелочь: она, в молодостиобладавшая наглостью, от которой содрогались бармены, краснела - ичувствовала, что краснеет - из-за сущего пустяка, напоминавшего, самойхрупкостью символа, те состояния, в которых она действительно моглапочувствовать себя униженной. Легкое потрясение -и чем легче, тем ужаснее -отбрасывало ее во времена нищеты. Удивительно, что с возрастомчувствительность Дивины возрастала, тогда как принято считать, что стечением жизни кожа грубеет. Ей в самом деле больше не стыдно было бытьпидовкой, торгующей собой. В случае надобности она гордилась бы тем, что она- та самая пидовка, в девять отверстий которой вытекает сперма. Оскорбленияженщин и мужчин тоже были ей безразличны. (До каких пор?) Но она потерялаконтроль над собой, густо покраснела и, чтобы прийти в себя, чуть было неустроила скандал. Она цеплялась за свое достоинство. Закрыв глаза, онапредставляла, как Сек и Нотр-Дам корчат гримасы, извиняясь за то, что неучли ее, когда Нотр-Дам имел неосторожность вслух высказать это соображение(которое привело в отчаяние Дивину, скрывшуюся в темной норе закрытых глаз),соображение, которое подчеркивало и доказывало, что произошел долгий исложный обмен знаками по ее поводу: "Здесь только две сигареты". Она этохорошо знала. Она услышала, как чиркнула спичка. "Все-таки они не собиралисьделить одну на двоих". И ответила себе: "Ну да, он должен был поделиться (он- это Нотр-Дам) или даже не брать сигарету себе, а оставить ее мне". С этойсцены начался период, когда она стала отказываться от того, что ейпредлагали Сек и Нотр-Дам. Однажды Нотр-Дам притащил коробку конфет. Вотсцена. Нотр-Дам -Дивине: - Хочешь конфетку? (Дивина заметила, что он уже закрывал коробку. Онасказала: - Нет, спасибо. Через несколько секунд Дивина добавила: - Ты ничего не даешь от чистого сердца. - Нет, я от сердца; если бы я не хотел, я бы не предлагал. Я никогда непредлагаю дважды, если не хочу. Дивина подумала с еще большим стыдом: "Никогда и ничего он не предлагал мне дважды". Теперь она сталавыходить из дома только одна. Эта привычка имела лишь одно следствие: ещеболее тесное сближение негра и убийцы. Следующей была фаза бурных упреков.Дивина больше не могла сдерживать себя. Гнев, словно скорость, придавал ееуму обостренную ясность. Она во всем находила умысел. Или, может, Нотр-Дамподчинялся, сам того не зная, игре, которую она заказывала и вела ее кодиночеству и, еще дальше, к отчаянию? Она поносила Нотр-Дама на чем светстоит. Он был скрытен, как глупцы, не умеющие лгать. Пойманный в ловушку, ониногда краснел, его лицо вытягивалось в буквальном смысле слова, потому чтоскладки у рта напрягали его и тянули вниз. Он выглядел жалким. Он не знал,что ответить, и мог только улыбаться. Эта улыбка, при всей еенеестественности, расправляла его черты, поднимала настроение. В каком-тосмысле можно сказать, что он проходил, раздираясь, как солнечный луч сквозьтерновник, сквозь куст ругательств, но, выходя из них, умел показатьсяневредимым, даже без единой царапины. Тогда Дивина, разъяренная, сталапреследовать его своими колкостями. Она становилась безжалостной, какойумела быть, когда преследовала. В конечном счете ее стрелы причиняли маловреда Нотр-Даму - мы сказали, почему, - и если иногда, находя более уязвимоеместо, острие входило в него, то Дивина загоняла стрелу до самого оперения,которое она покрывала заживляющим бальзамом. В то же время она опасаласьярости раненого Нотр-Дама и упрекала себя в том, что выказала слишком многогоречи, так как думала, (впрочем, напрасно), что Нотр-Дам будет этому рад. Ккаждому своему отравленному замечанию она добавляла мягкого целебногосредства. Поскольку Нотр-Дама всегда занимало только добро, которого емужелали - потому он и слыл доверчивым и беззлобным, - или, может быть, ещеиз-за того, что, ухватывая лишь окончание каждой фразы, он судил по этомуокончанию и Думал, что оно венчало длинный комплимент. Нотр-Дам словнозачаровывал усилия, которые прилагала Дивина, чтобы поиздеваться над ним,но, сам того не подозревая, он оказывался пронзен вредоносными стрелами.Нотр-Дам был счастлив, вопреки Дивине и благодаря ей. Когда однажды онсделал это унизительное признание (что его обобрал и бросил Маркетти),Дивина держала руку Нотр-Дам-де-Флера. Хотя она была взволнована до такойстепени, что у нее перехватывало горло, она продолжала мило улыбаться, чтобыони оба не растрогались до отчаяния, которое продлилось бы, конечно, лишьнесколько минут, но оставило бы в них отпечаток на всю жизнь, и чтобыНотр-Дам не растворился в этом унижении. Та же сладкая нежность тронула менядо слез, когда: - Как тебя зовут? - спросил меня метрдотель. - Жан, и когда он должен был в первый раз позвать меня в контору, онзакричал: "Жан!" Так приятно было услышать свое имя. И я почувствовал себя влоне семьи, вновь обретенной благодаря нежности слуг и хозяев. Сегодня япризнаюсь вам: я никогда не ощущал ничего, кроме видимости горячих ласк,нечто вроде глубоко нежного взгляда, который, будучи адресован какому-нибудькрасивому молодому существу, стоящему позади меня, проходил сквозь меня именя потрясал. Горги почти никогда не думал, или скрывал, что думает. Онспокойно прогуливался под выкриками Дивины, заботясь только о своем белье.Однажды все-таки эта близость с Нотр-Дамом, порожденная ревностью Дивины,заставила негра сказать: - Идем в кино, у меня есть билеты. Потом он спохватился: - Какой же я дурак, мне всегда кажется, что нас только двое. Для Дивины это было уже слишком, и она решила покончить с этим. Но скем? Она знала, что Секу нравилось такая счастливая жизнь, у него был кров,пища, дружба, и боязливая Дивина опасалась его гнева: он, конечно, не ушелбы из мансарды, не отомстив. К тому же она снова - после некоторой паузы -стала предпочитать безмерную мужественность, и в этом отношении Сек ееудовлетворял. Пожертвовать Нотр-Дамом? Но как? И что скажет Горги? Ейпоможет Мимоза, которую она встретила на улице. Мимоза, старая дама: - Я видела ее! Ба-Бе-Би-Бо-Бу, я люблю твою Нотр-Дам. Всегда такаясвежая, всегда такая Божественная. Это она настоящая Дивина. - Она тебе нравится? (Между собой педики говорили о своих друзьях вженском роде). Ты хочешь ее? - Что я слышу! Она больше тебя не хочет, моя милая старушка? - Нотр-Дам мне осточертела. Во-первых, она глупа, к тому же она мнекажется размазней- - Тебе больше не удается даже возбудить ее! Дивина подумала: "Я тебяпроучу, шлюха". - Ну что, ты и вправду оставляешь ее мне? - Тебе нужно только взять ее. Если сможешь. Одновременно она надеялась,что Нотр-Дам не поддастся: - Ты знаешь, что она тебя ненавидит. - Да-да-да. Да-да-да. Сначала меня ненавидят, а потом меня обожают. Нопослушай, Дивина, мы можем быть подругами. Я хотела бы позволить себеНотр-Дам. Оставь ее мне. Услуга за услугу, моя миленькая. Можешь во мне несомневаться. - О, Мимо, ты не представляешь, как я тебя знаю. Я доверяю тебе,моя-Вея. - Вот именно. Послушай-ка, я тебя уверяю, я, в сущности, хорошаядевочка. Приведи ее с собой как-нибудь вечерком. - А Роже, твой мужчина? - Она отправляется в армию. Что ты! Там, с офицершами, она забудетменя. Ах! Я буду Вся-Вдовушка! И вот я беру Нотр-Дам и оставляю ее при себе.У тебя есть две. У тебя есть все!.. - Ну, хорошо, я поговорю с ней об этом. Заходи к нам часов в пять,выпьешь чаю. - Какая же ты добрая девочка, Дивина, как же я тебя обнимаю. Ты же ещетакая миленькая, знаешь. Немножечко помятая, очень миленько помятая, и такаядобрая. Было около двух часов дня; они шли, сцепившись мизинцами, согнутыми вкрючок. Чуть позже Дивина встретила Горги и Нотр-Дама вместе. Она дождалась,когда негр, уже не отходивший от Нотр-Дама ни на шаг, пошел в туалет. Воткак Дивина подготовила Нотр-Дама: - Слушай, Дани, хочешь заработать сто монет? - А в чем дело? - Вот в чем. Мимоза хотела бы поспать с тобой часок-другой. Роже идет вармию, она остается одна. - Ну, сотни мало. Если цену назначала ты, то плохо старалась. Он ухмыльнулся. А Дивина: - Цену назначала не я. Послушай-ка, иди с ней, и все устроится, Мимозане жмотиться, если мальчик ей нравится. Ты, конечно, поступай, как хочешь. Ятебе говорю, а ты как хочешь. Во всяком случае она зайдет к нам часов впять. Нужно только избавиться от Горги, понимаешь, чтобы чувствовать себясвободнее. - Мы будем трахаться в мансарде вместе с тобой? - О, да нет же, ты пойдешь к ней. У тебя будет время поговорить. Нотолько не прихвати у нее ничего, прошу тебя, не надо: могут возникнутьсложности. - А! Там есть, что стащить? Можешь успокоиться: я не беру у приятелей. - Постарайся протянуть подольше, будь мужчиной. Дивина умышленно и ловко навела на мысль о воровстве. Это был надежныйспособ раздразнить Дани. А Горги? Когда он вернулся, Нотр-Дам поставил егообо всем в известность. - Нужно сходить, Дани. Негр не видел ничего, кроме сотни франков. Неожиданно в его головевозникло подозрение; до сих пор он считал, что деньги, которые водились уНотр-Дама, тот имел от своих клиентов; разборчивость, которую он обнаружил в нем сегодня, заставила егозаподозрить что-то другое. Он хотел узнать, что именно, но убийцавыскальзывал, как уж. Нотр-Дам вернулся к торговле кокаином. В маленькомбаре на улице Элизе-де-Бо-Зар, исполненном в стиле тюремной камеры, он раз вчетыре дня встречался с Маркетти, который без гроша вернулся в Париж итеперь снабжал его наркотиками. Они были упакованы в маленькие пакетики изшелковой бумаги, которые помещались в другой, побольше, из коричневой ткани.Вот что он придумал: он засовывал левую руку в "Продырявленный карман брюк,чтобы усмирить или поласкать свой неудержимый член. Этой рукой он удерживалдлинный шнурок, на котором висел, покачиваясь в штанине, мешочек изкоричневой ткани. - Если заявляется полиция, я отпускаю В веревочку и пакетик бесшумнопадает на землю. Очень удобно. Эта ниточка связывала его с одной тайной организацией. Всякий раз,когда Маркетти передавал ему наркотик, он говорил: "Ладно, малыш",сопровождая эти слова беглым взглядом, который Нотр-Дам отмечал укорсиканцев, когда те, столкнувшись на тротуаре, бормотали друг другу: - Слао К [46]. Маркетти спрашивает у Нотр-Дама, хватит ли у | того смелости:: - У меня ее полные карманы! - О! барси [47] - отвечает кто-то. Здесь я не могу не возвратиться к тем словам арго, которые вырываютсяиз уст "котов" подобно тому, как пуки (жемчужины) вырываются из нежного задаМиньона. Одно из них, которое, кажется, больше других волнует меня - или,как любит выражаться Миньон, терзает, потому что оно жестоко - я услышал водной из камер Сурисьер, которую мы называем "Тридцать шесть плиток", камеретакой узкой, что ее можно считать корабельным коридором. Я услышал, каккто-то проговорил об одном крепком охраннике: "Да я его на палубе имел!",затем, немного спустя, "Да я его на рею насадил!". И сразу стало ясно, чточеловек, произносивший эти слога, проплавал лет семь. Великолепие такоговыражения - рея вместо кола -заставляет меня трепетать с головы до ног. Итот же человек сказал позже: "Или же, если ты гомик, ты спускаешь штаны, иследователь простреливает тебе мишень..." Но это выражение было уже чересчурвольной шуткой; неуместное, оно разрушило очарование предыдущего, и я вновьоказывался на том твердом основании, которым является шутка, тогда как поэмавсегда уводит почву из-под ваших ног и всасывает вас в лоно колдовской ночи.Он сказал еще: "Копенгаген!", но это было не лучше. Иногда, в самыегорестные мои минуты, когда меня окончательно допекут надзиратели, я пою просебя эту поэму: "Я его на рею насадил!", которую я, пожалуй, никому непосвящаю, но которая утешает меня, осушает непролитые слезы, ведет меня поуспокоенным морям - матроса той команды, которую мы видели в 17-м году нафрегате Кюлафруа. Миньон слонялся от одного универмага к другому. Они были единственнойроскошью, к которой он мог подойти вплотную и которая могла лизнуть его. Егопритягивали лифты, зеркала, ковры (прежде всего ковры, приглушающиевнутреннюю работу органов его тела; тишина входила в него через ноги,обволакивала изнутри и вносила в его душу такое спокойствие, что онпереставал ощущать себя); продавщицы не слишком его привлекали, потому чтоиз него нечаянно, хотя и очень сдержанно, вырывались жесты и привычкиДивины. Сперва он осмелился лишь на некоторые из них -ради смеха; но они,притворные, мало-помалу завоевывали крепость, а Миньон даже не замечалсвоего превращения. Это чуть позже - и мы скажем, как - он понял всю фальшьсвоего восклицания, прозвучавшего как-то вечером: "Мужик, который трахнетдругого мужика, - вдвойне мужик". Перед тем, как войти в Галери Лафайет[48], он отстегнул золотую цепочку, ударявшую ему по ширинке. Пока оннаходился на улице, борьба была еще возможна, но в петлях приземистыхпереулков, которые прилавки и витрины сплетают в подвижную сеть, онпотерялся. Он был во власти "другой" воли, набивавшей его карманыпредметами, которые он не мог узнать, расставляя их на столе в своейкомнате, - настолько знак, продиктовавший их выбор в момент кражи, имел малообщего с Божеством и Миньоном. В миг, когда Другое вступало во владение им,из глаз, ушей, из приоткрытых и даже сомкнутых уст Миньона убегали, проворнопорхая крылышками, маленькие серые или красные Меркурии с крылатымилодыжками. Миньон -суровый, хладнокровный, непоколебимый, "кот" Миньон -оживлялся, как отвесная скала, из которой выскакивает, из каждой ее влажноймшистой впадины, живой воробушек, порхающий вокруг самого себя, словно стаякрылатых членов. Словом, ему нужно было уступить, то есть с-вор-овать. Онуже неоднократно предавался этой игре: на витрине, среди выставленныхпредметов и в самом труднодоступном месте он выкладывал, как бы пооплошности, какую-нибудь мелочь, заранее купленную и по правилам оплаченнуюв отдаленной кассе. Он оставлял ее полежать там на несколько минут, отводилот нее взгляд и рассматривал окружающие товары. Когда предмет растворялсясреди остальных товаров на витрине, он воровал его. Дважды инспекторзадерживал его, и дважды дирекции приходилось извиняться, поскольку Миньонпредъявлял чек, выданный кассиршей. Кража с витрин производится несколькими способами, и, наверное, каждыйтип витрины требует предпочесть какой-то один. Например, можно ухватитьрукой два небольших предмета (бумажника), держать их так, как если бы он былодин, не спеша рассмотреть их, уронить один в рукав, и наконец, возвратитьдругой на место, будто бы он не подошел. Перед кипами отрезов шелка нужнонебрежно сунуть руку в продырявленный карман своего пальто. Подходишь кприлавку, пока не упрешься в него животом, и, пока свободная рука ощупываети разбрасывает ткань, приводит шелка в беспорядок, рука в карманеподнимается к плоскости прилавка (на уровне пупка), тащит на себя самыйнижний отрез в кипе и затягивает его (он же гибкий) под пальто, которое егои скрывает. Но я привожу здесь рецепты, известные всем домохозяйкам, всемпокупательницам. Миньон предпочитал схватить предмет и описать имстремительную параболу с витрины в свой карман. Это было дерзко, но красиво.Флаконы духов, трубки, зажигалки, как падающие звезды, скатывались поправильной короткой кривой и раздували его бедра. Игра была опасной. Стоилали она свеч, мог судить только сам Миньон. Эта игра была наукой, котораятребовала подготовки и упражнения, .как военная наука. Прежде всего нужнобыло изучить расположение зеркал и направление их граней, не забыв про те,что подвешены к потолку под углом и показывают вас в толпе вниз головой, асыщики с помощью набора ползунов, действующих у них в мозгу, ставят, какположено, и ориентируют в пространстве. Нужно было улучить момент, когдаглаза продавщицы отведены в сторону и когда на вас не смотрят покупатели -вечные предатели. Наконец, нужно отыскать, как утерянную вещь, - или, лучшесказать, как персонажа загадок, спрятанного в силуэтах деревьев и облаков надесертных тарелках, - сыщика. Найдите сыщика. Это женщина. Кино - средипрочих игр - обучает естественности, но естественности, полностьюсоставленной из искусственности и в тысячу раз более обманчивой, чем правда.Настойчиво пытаясь добиться сходства с конгрессменом или акушеркой, сыщик изфильмов придал лицу настоящих конгрессменов и настоящих акушерок лицосыщика, а настоящие сыщики, обезумев среди этого беспорядка, перемешивающеголица, вконец измучившись, выбрали для себя вид сыщиков, что ничего неупрощает... "Шпион, похожий на шпиона, был бы плохим шпионом", - сказала мнекак-то одна танцовщица. (Обычно говорят: "Одна танцовщица, однаждывечером".) Я этому не верю. Миньон собирался выйти из магазина. От нечего делать и чтобы выглядетьестественным, и еще потому, что трудно было выпутаться из этого вихря, изэтого броуновского движения, такого же многонаселенного, хаотичного иволнующего, как утренний покой, - он неторопливо разглядывал на ходу витриныс рубашками, баночками с клеем, молотками, кольцами, резиновыми губками. Унего в кармане были две серебряные зажигалки и портсигар. Его преследовали.Когда он был уже совсем рядом с дверью, охраняемой гигантским унтером,маленькая старушка спокойно сказала ему: - Что вы украли, молодой человек? Миньона очаровали слова "молодой человек". Если бы не они, он быбросился бежать. Самые невинные слова как раз и являются самыми опасными,именно их нужно остерегаться. Через мгновение гигант был уже над ним исхватил его за запястье. Он нахлынул на него, как великолепнейшая волна накупальщика, задремавшего на пляже. Со словами старушки и движением мужчиныновая вселенная внезапно открылась Миньону: вселенная непоправимого. Она -та же самая, в которой мы находились, но вот с какой особенностью: вместотого, чтобы действовать и ощущать себя действующими, мы сознаем себяподвергающимися действию. Взгляд - возможно, это смотрим мы сами -приобретает неожиданную остроту и точность ясновидящего, и порядок этогомира - увиденного . наизнанку - является в неизбежности таким совершенным,что этому миру остается только исчезнуть. Он это и делает в мгновение ока.Мир выворачивается, как перчатка. Оказывается, что перчатка - это я, и янаконец понимаю, что в судный день Бог позовет меня моим собственнымголосом: "Жан! Жан!" Миньон, как и я, слишком хорошо знал толк в концах света, чтобы,приходя в себя после очередного такого конца, стал бы горевать илибунтовать. Бунт завершился бы вздрагиваниями карпа на половичке, и выставилбы его в смешном виде. Покорно, как на поводке или во сне, он позволилпортье и сыщику-женщине увести себя в контору особого полицейского комиссарапри магазине, в подвал. Он влип, залетел. В тот же вечер полицейский фургонувез его в камеру предварительного заключения, где он провел ночь средитолпы бродяг, нищих, воров, жуликов, сутенеров, чернушников [49], людей,вышедших из проемов между камнями зданий, воздвигнутых один напротив другогов самых темных тупиках. На следующий день Миньона вместе со всемипрепроводили во Френскую тюрьму. Он должен был назвать свою фамилию, фамилиюсвоей матери и имя своего отца, до поры тайное. (Он придумал: Ромуальд!). Онназвал также свой возраст и профессию. - Ваша профессия? - спросил секретарь суда. - Моя? - Да-да, ваша. Миньон почти увидел, как из его губ бантиком выходит: "Сиделка", но онответил: - У меня нет профессии. Я не привык ишачить. Однако эти слова имели дляМиньона цену и значение слова "сиделка". Наконец, он был раздет, а его одежда исследована вплоть до подшивки.Полицейский заставил его открыть рот, осмотрел его, запустил руку в густыеволосы Миньона и украдкой, рассыпав их по лбу, слегка провел по его затылку,еще впалому, теплому и трепещущему, чувствительному и готовому причинить присамой легкой ласке ужасающие повреждения. Именно по этому затылку мы узнаем,что Миньон мог бы быть отменным моряком. Наконец, он сказал ему: - Наклонитесь вперед. Он наклонился. Полицейский посмотрел на анус и увидел черное пятнышко. - ...дальше! - вскричал он. Миньон покашлял. Но он ошибся. Полицейский крикнул "А ну-ка дальше!".Черное пятно было довольно большим куском кала, который нарастал с каждымднем и который Миньон уже много раз пытался вырвать, но при этом емупришлось бы или выдернуть волоски, или принять теплую ванну - - Ты наделал в штаны, - сказал полицейский. (А ведь "наделать в штаны"означает еще перепугаться, но полицейский этого не знал). Миньон с его благородными манерами, красивыми бедрами, неподвижнымиплечами! В колонии надзиратель (ему было двадцать пять лет, он носил сапогирыжеватой кожи, доходившие ему до самых ляжек, наверняка мохнатых) заметил,что полы рубашек у колонистов были перемазаны дерьмом. Каждое воскресноеутро при смене белья он заставлял нас показывать наши грязные рубашки,которые мы держали перед собой за два растянутых рукава. Он виртуознохлестал плетью по лицу колониста, - уже и так искаженному унижением, -полырубашки которого внушали подозрение. Мы не решались ходить в уборную, нокогда нас гнали туда внезапные колики, то, за отсутствием там бумаги,обтерев палец об известковую стену, уже, пожелтевшую от мочи, мыприподнимали полы рубашки (сейчас я говорю "мы", но тогда каждый колонистдумал, что это делает только он), - и тогда пачкалась белая мотня брюк.Каждое воскресное утро мы ощущали в себе лицемерную чистоту девственниц.Один Ларошдье к концу недели всегда запутывался в полах своей рубашки имарал их. В этом не было, однако, ничего страшного, хотя три года,проведенные им в исправительной тюрьме, были отравлены этими хлопотамивоскресных утренников - которые видятся, мне теперь украшенными гирляндамималеньких рубашек, расцвеченных легкими мазками желтого кала, всегда передтем, как идти на мессу - так что субботними вечерами он тер своей рубашкойоб известковую стену, стараясь выбелить ее. Проходя перед ним, ужечетвертованным, уже пригвожденным к позорному столбу на кресте в пятнадцатьлет, надзиратель в кожаных сапогах и со сверкающим хищным взглядом резкоостанавливался. Внезапно он напускал на свои грубые черты (чувства, окоторых мы скажем, по причине этой грубости рисовались у него на лице, какшарж) гримасу отвращения, презрения и ужаса. Чопорный, он плевал в самуюсередину каменного лица Ларошдье, который и . не ждал ничего, кроме плевка.Что же касается нас, читающих это, то мы прекрасно догадываемся, что полырубашки самого надзирателя и изнанка его трусов были перемазаны говном.Таким образом, Миньон-Маленькая-Ножка почувствовал, что может представлятьиз себя душа бедняги Ларошдье, которому плюют в зад. Но он почти не обращалвнимания на эти мимолетные перемены в душе. Он никогда не знал, почему посленекоторых ударов судьбы с удивлением обнаруживаешь себя как ни в чем нибывало. Он не сказал ни слова. Они с полицейским были в раздевалке одни. Егогрудь разрывалась от ярости. Стыда и ярости. Он вышел из комнаты, волоча засобой свой благородный зад, - и именно по этому заду было видно, что из негополучился бы блестящий тореадор. Его заперли в камере. Наконец, в тюрьме онпочувствовал себя свободным и чисто вымытым, его обломки вновь склеились вединое целое, в прежнего Миньона, нежного Миньона. Его камера могла бынаходиться где угодно. Белые стены, белый потолок, но пол ее покрыт чернойгрязью, и это обстоятельство опускает ее на землю и оставляет именно там, тоесть среди тысячи других камер, которые, хотя и кажутся легкими,раздавливают ее на четвертом этаже Френской тюрьмы. Вот мы и там. Самыедлинные окольные пути в конце концов приводят меня туда, в мою тюрьму, в моюкамеру. Теперь я мог бы почти без прикрас, без искажений, без посредникарассказать, как я жил здесь. Как я живу. Вдоль всего ряда камер тянется внутренняя галерея, на которую выходиткаждая дверь. Напротив двери мы и стоим, ожидая, когда надзиратель ееоткроет, в позах, характерных для каждого из нас; например, поза этогофрайера с протянутой фуражкой в руке указывает, что обычно он проситмилостыню на паперти. Возвращаясь с прогулки и ожидая надзирателя, арестантыне могут не услышать гитару, исполняющую серенаду, или не почувствовать,лежа на сетчатой койке, как огромный подлунный корабль резкопереворачивается вверх дном и начинает тонуть. Моя камера имеет правильнуюкубическую форму. По вечерам, как только Миньон растягивается на своейкровати, окно уносит его к западу, отделяет от кирпичного блока и убегаетвместе с ним, волоча его за собой, как челн. Утром, как только дверьоткрывается, - а все они закрыты, и это глубокая тайна, как тайна гармонииМоцарта или, в трагедии, тайна выхода на сцену хора (в тюрьме больше дверейзапирают, чем открывают) - упругая сила вытягивает его из пространства, вкотором он покачивался, и возвращает на место: тогда заключенный долженвставать. Он мочится, прямой и крепкий, как вяз, в унитаз, слегкавстряхивает свой размягченный член; облегчение от мочи, вытекающей из него,возвращает его к активной жизни, ставит на землю (но осторожно, нежно),распутывает шнурки ночи, и он одевается. Он собирает метелкой частичкипепла, пыли. Проходит надзиратель, на пять секунд отпирая двери, чтобы можнобыло вынести мусор. Потом снова запирает их. Заключенный еще не до концаизбавился от тошноты, возникшей от резкого пробуждения. Во рту у негоощущение сухости. Постель еще теплая. Но он не ложится. Нужно сражаться сбудничной тайной. Железная кровать, прикрепленная к стене, полочка,прикрепленная к стене, стул из крепкого дерева, прикрепленный к стене цепью,- эта цепь, отголосок древнего порядка, когда тюрьмы назывались острогамиили темницами, когда узники, как моряки, были каторжниками на галерах,увлажняет современную камеру романтическим брестским или тулонским туманом,отдаляет ее во времени и умело заставляет Миньона вздрагивать от подозрения,что он сидит в крепости (цепь - символ чудовищной мощи; утяжеленная ядром, ,она удерживала окоченевшие ноги каторжников на королевских галерах) -матрац, набитый морскими водорослями, сухой, узкий, как саркофаг восточнойцарицы, лампочка без плафона, свисающая с потолка, тверды, словно завет,словно оголившиеся кости и шатающиеся зубы. Возвратившись к себе в мансарду,Миньон, когда он будет сидеть, лежать или пить чай, уже не сможет забыть,что отдыхает или спит на каркасе кресла или дивана. Железная рука подбархатной перчаткой призывает его к порядку. Пусть поднимут этот покров.Одинокие в камере, в почти грудном ритме (словно дышащие рты), белыефаянсовые унитазы испускают свое утешающее дыхание. Они человечны. Узник-Миньон расхаживает коротким шагом вразвалку. Он один в своейкамере. Он выдергивает у себя из носа лепестки акаций и фиалок; потом,повернувшись спиной к двери, за которой постоянно поглядывает безымянныйглаз, съедает их, вывернув большой палец, на котором отрастил длинный ноготькнигочеев, ищет еще. Миньон - не настоящий "кот". Планы, которые онзамышляет, внезапно срываются в поэтический бред. Поступь его почти всегдаравномерна и бессознательна: его беспокоит навязчивая идея. Сегодня он ходитвзад и вперед по камере. Он ничем не занят, что бывает редко, потому что онработает почти постоянно, тайно, но храня верность своему горю. Он подходитк полочке и поднимает руку до уровня, на котором в мансарде на шкафчикележит револьвер. Дверь открывается с громким, словно при ковке, скрежетомзамка, и надзиратель кричит: - Быстро, полотенца! Миньон остается стоять с чистыми полотенцами в руках, полученными вобмен на грязные. После чего он рывками продолжает движения драмы, которуюиграет, сам того не подозревая. Садится на кровать; проводит рукой по лбу.Наконец, с минуту поколебавшись, идет к грошовому зеркальцу, прибитому кстене, убирает с виска пряди светлых волос и бессознательно ищет на нем следот пули. Ночь расшнуровывает на Миньоне жесткий корсет своевольного "кота". Восне он смягчается, но может схватить лишь валик подушки, вцепиться в него,нежно прижаться щекой к шершавой холстине - щекой мальчишки, готовогоразрыдаться - и сказать: "Останься, прошу тебя, любовь, останься". В глубинесердца каждого "мужчины" разыгрывается пятисекундная трагедия в стихах.Ссоры, крики, блеск кинжалов или тюрьма, которая приводит к развязке,освобожденный человек только что. был свидетелем и темой поэтическогопроизведения. Я долгое время думал, что поэтическое произведение создаетконфликты: оно их уничтожает. У подножия тюремных стен преклоняет колени ветер. Тюрьма увлекает засобой камеры, в которых спят арестанты, становится легкой и убегает.Торопитесь, критики, воры - далеко. Взломщики поднимаются. По лестницам илина лифте. Они проворно воруют. Скрывают. Срывают платья. На лестничнойплощадке обыватель-полуночник, дрожащий от осознания ужасной тайнымалолетнего воришки, юноши, отмыкающего двери, обобранный обыватель неотваживается крикнуть: "Держи вора!" Он лишь едва поворачивает голову. Ворвынуждает головы поворачиваться, дома - покачиваться, замки - танцевать,тюрьмы - летать. Миньон спит у подножия стены. Спи, Миньон, похититель безделиц,похититель книг, колокольных канатов, конских грив и хвостов, велосипедов,роскошных собачонок. Миньон, коварный Миньон, умеющий украсть у женщиныпудреницу; у священника (при помощи палочки и клея) - деньги из кружки дляпожертвований; у богомолок, причащающихся на нижней мессе, - сумку, которуюони оставили на скамеечке для молитвы; у "котов" их клиентов, у полицейских- ксивы, дающие поблажки стукачам, у консьержей - их дочерей или сыновей,спи, спи, утро едва брезжит, когда луч восходящего солнца опускается на твоибелокурые волосы и снова заключает тебя в твою тюрьму. И дни, следующие одинза другим, делают твою жизнь скорее длинней, чем шире. После подъема дежурный арестант обегает этаж по галерее и стучиткулаком в каждую дверь. Один за другим, с одинаковыми жестами, три тысячиузников встряхивают тяжелую атмосферу камер, встают и исполняют мелкиеутренние надобности. Позднее надзиратель откроет окошко камеры 329, чтобыпередать суп. Он смотрит, не произнося ни слова. В этой истории надзирателитакже играют свою роль. Не все они дураки, но все полностью безразличны ктому, что играют. Они совершенно не сознают красоты своей роли. С недавнихпор они носят темно-синюю униформу - точную копию костюма летчиков, и ядумаю, что если у них благородная душа, то им стыдно быть карикатурой нагероев. Они - летчики, упавшие с неба в тюрьму, разбив стеклянную крышу. Онисбежали в тюрьму. У них на воротничке еще держатся звезды, которые вблизикажутся белыми и вышитыми, потому что мы видим их при свете дня. Нетруднодогадаться, что они в ужасе выбросились из своего самолета (раненый мальчикГюинме падал, съежившись от страха; он падал с крылом, переломленным потокомжесткого воздуха, который приходилось рассекать, тело кровоточило радужнымкеросином, и именно это означало упасть посреди самой славы); наконец, ониоказались среди тех, кто не вызывает в них удивления. Они могут, они имеютправо проходить перед камерами, не открывая их, смотреть на преступников -нежных и смиренных сердцем. Нет. Они не думают о них, потому что не желаютих. Они летали в небе: и теперь они не желают открывать окошки с глазком ввиде бубнового туза, не желают подмечать простых жестов убийц и воров,застигать их, когда те стирают белье, стелят на ночь кровати, завешиваютокно, и, из экономии, с помощью своих толстых пальцев и булавки расщепляютспичку на две или на четыре, и не желают сказать им банальное - то естьчеловеческое - слово, чтобы посмотреть, не превратятся ли они вдруг в рысьили лисицу. Они - стражи могил. Они отпирают и вновь запирают двери, непроявляя интереса к сокровищам, которые за ними таятся. Их честное(осторожно со словом "благородный" и со словом "честный", которые я толькочто употребил), их честное лицо, вытянутое книзу, отполированное отвеснымпадением без парашюта, не исказилось от прикосновений жуликов, воров,"котов", скупщиков краденого, чернушников, убийц, фальшивомонетчиков. Ниодин цветок не запачкал их униформы, ни одна складка сомнительнойэлегантности, и если я смог сказать об одном из них несколько дней спустя,что он шел на "бархатных" ногах, то это потому, что он должен был совершитьпредательство, переметнуться в противоположный лагерь, летающий лагерь,вновь подняться прямо на небо, с сундуком под мышкой. Я заметил его вчасовне во время мессы. В момент причащения священник спустился с алтаря иподошел к одной из ближайших камер (часовня тоже разделена на пятьсот ячеек,стоящих гробов), неся облатку арестанту, который на коленях ожидал его.Итак, этот надзиратель в фуражке -находившийся возле угла алтарноговозвышения, руки в карманах, ноги расставлены, словом, в той позе, которую яс таким удовольствием отмечал у Альберто, улыбнулся, но какой-то радостномилой улыбкой, которой я не мог бы предположить у охранника. Его улыбкасопровождала святое причастие и возвращение пустой дароносицы, и я подумал,что он, наверное, потешался над богомольцем, левой рукой потирая себе яйца.Я уже спрашивал себя, что произойдет при встрече молодого и красивогонадзирателя с молодым и красивым преступником. Я с наслаждением воображалсебе эти две картины: кровавый и смертельный удар или сверкающее объятие вокеане спермы и прерывистого дыхания; но прежде я этого надзирателя незамечал, и вот, наконец, увидел его. Из моей камеры, находившейся впоследнем ряду, я слишком плохо различал его лицо, чтобы наделить егочертами молодого и трусливого мексиканца-метиса, изображение которого явырезал из обложки приключенческого романа. Я думал: "Ну, скотина, уж язаставлю тебя причаститься!" Моя ненависть и мой ужас при виде этогоотродья, должно быть, еще , сильнее заставили меня возбудиться, и япочувствовал, как под пальцами у меня набухает член, - и я тряс им до техпор, пока наконец... - не отрывая взгляда от надзирателя, еще милоулыбавшегося. Теперь я могу честно сказать себе, что улыбнулся он другомунадзирателю или убийце, и, поскольку я находился между ними, эта светлаяулыбка прошла сквозь меня и расчленила меня. Мне показалось, я вправе таксчитать, что надзиратель был повержен и исполнен благодарности. Перед тюремщиками Миньон чувствовал себя мальчишкой. Он ненавидел иуважал их. Он курит весь день напролет, пока не опрокинется на кровать. Вего рвоте светлые пятна образуют островки: это жест любовницы, это безусоегладкое лицо, как у боксера или у молоденькой девушки. Он швыряет окурки,получая удовольствие от самого жеста. (Можно всего ожидать от "кота",который сам сворачивает сигареты, потому что это придает пальцам известноеизящество, который носит обувь на каучуковой подошве, чтобы беззвучнымишагами поразить встречных прохожих, которые изумленно будут глядеть на него,оценят его галстук, позавидуют его' бедрам, плечам, затылку, и, сами того неподозревая и несмотря на то, что не знают его, по цепочке от одного кдругому образуют его пеструю свиту, время от времени оказывающую ему знакипочтения, придавая некую прерывистую, мимолетную царственность этомунезнакомцу, все атрибуты царственности которого неизбежно приведут к тому,что в конце своих дней он почувствует себя монархом.) По вечерам он собираетрассыпавшийся табак и закуривает. Вытянувшись на спине на кровати ираздвинув ноги, правой рукой он стряхивает пепел со своей сигареты. Леваярука заведена за голову. Мгновение счастья, оно соткано из восхитительнойлегкости, с которой Миньон в этой позе обретает свою самую сокровеннуюсущность, заставляющую его жить настоящей жизнью. Лежа на жесткой кровати,затягиваясь сигаретой, кем он мог бы быть? Миньон никогда не будет страдать,он всегда сумеет выпутаться из затруднения с той же легкостью, с какойнапяливает на себя жесты какого-нибудь обожаемого типа, оказавшегося в такомже положении, и если из книг или анекдотов он не мог почерпнуть материаладля его создания, - его желания (но он заметил это слишком поздно, когда ужене было времени отступить) не были желанием стать контрабандистом, королем,менестрелем, путешественником, работорговцем, а желанием стать одним изконтрабандистов, одним из королей, менестрелей и т.д., то есть, как...Находясь в самом жалком положении, Миньон всегда сумеет вспомнить, что в таком же оказывался кто-то из егокумиров (а если нет, то он бы вынудил их к этому), и его положение станетсвященным, и тем самым более чем сносным. (Он, таким образом, похож на меня,воскрешающего этих людей - Вейдманна, Пилоржа, Соклея - в моем желании бытьими; но он отличается от меня своей верностью этим персонажам, поскольку ядавно смирился с тем, что я - это лишь я сам. Но именно моя вожделеннаямечта о блестящей судьбе спрессовала, если можно так сказать, во что-товроде уменьшенной копии -компактной, прочной и ослепительно сверкающей-трагические, окрашенные в багровые цвета элементы прожитой мною жизни, имне порой доводится быть обладателем того многосложного облика Дивины,которая прежде всего есть сама она, и в то же время - в чертах лица и жестах- иногда еще и такие реальные, хотя и воображаемые, избранные существа, скоторыми, в самой ее глубине, у нее происходят ссоры, которые мучат иливозбуждают ее, но никогда не оставляют в покое, придают ей, благодаря едвауловимому движению морщин и дрожанию пальцев, тревожащий видмножественности, потому что она остается немой и закрытой, как могила,исполненная гнусности). Лежа на жесткой кровати и затягиваясь сигаретой, кемон мог бы быть? "Тем, кто в этой позе обретает свою самую сокровеннуюсущность, то есть арестованным "котом", курящим сигарету, то есть самимсобой". Так что можно понять, до какой степени внутренняя жизнь Дивиныотличалась от внутренней жизни Миньона. Миньон написал Дивине письмо, на конверте которого был обязан пометить"Месье такому-то", и Нотр-Дам-де-Флеру тоже. Дивина в клинике. Она посылаетперевод на пятьсот франков. Его письмо мы прочтем позже. Нотр-Дам неответил. Надзиратель отпирает дверь и вталкивает в камеру новенького. Кто будетпринимать его - я или Миньон? Он несет с собой одеяло, котелок, кружку,деревянную ложку и свою историю. На первых же словах я прерываю его. Онпродолжает говорить, но я уже далеко. - Как тебя зовут? -Жан. Этого довольно. Его зовут Жан - как меня и как того мертвого ребенка,для которого я пишу. Какая разница, впрочем, если бы он был менее красив,,но мне не везет. Жан там. Жан здесь. Когда я говорю одному из них, что люблюего, я сомневаюсь, не я ли это. Я уже далеко, потому что снова стараюсьпережить то, что испытал, когда он несколько раз позволял мне ласкать его. Ярешался на все, и, чтобы приручить его, соглашался с тем, чтобы он имел надомной превосходство самца; его член был крепким, как у мужчины, а юношескоелицо - сама нежность, так что когда он, растянувшись на моей кровати в моейкомнате, прямой и неподвижный, кончал мне в рот, он ни на йоту не терялдевственного целомудрия. Здесь свою историю рассказывает мне другой Жан.Теперь я не один, но потому-то я и одинок, как никогда. Я имею в виду, чтоодиночество тюрьмы давало мне свободу быть с сотней Жанов Жене, виденныхмельком в моменты, когда я воровал их черты у сотни прохожих, ведь я похожна Миньона, тоже воровавшего Миньонов, необдуманный жест которого выхватывалих из всех незнакомцев, им задетых; но новый Жан возвращает в меня - каксложенный веер рисунки на газе -возвращает, сам не знаю что. Я далек,однако, от неприязни к нему. К тому же он довольно глуповат, чтобы яиспытывал к нему какую-то нежность. Небольшие черные глаза, смугловатаякожа, всклокоченные волосы и настороженный вид... Нечто вроде греческогомальчишки-прохвоста, которого можно заметить присевшим у подножия невидимойстатуи Меркурия; он прикидывается дурачком, но следит взглядом за богом,чтобы стащить у него сандалии. - Тебя за...? - Я - "кот". Меня зовут Пролаза с Пигаль. - Что-то не сходится. Ты не так одет. На Пигаль только девочки.Рассказывай. Греческий мальчик рассказывает, что его взяли как раз в тот момент,когда он вытаскивал из выдвижной кассы бистро руку, набитую банкнотами. - Но я отомщу. Как только выйду, я разобью камнями все стекла, ночью.Но перед тем, как собирать камни, надену перчатки. Чтоб без отпечатков. Янехороший. Я продолжаю чтение своих дешевых романов. В них моя любовь находитудовлетворение в негодяях, переодетых в дворян. А также мое пристрастие кобману, пристрастие к подделке, которое заставило бы меня написать на своихвизитных карточках: "Жан Жене. лже-граф де Тийанкур". Со страниц этих внушительных книг сприплюснутым шрифтом мне являются чудеса. Прямые, как лилии, возникаютмолодые люди, они, отчасти благодаря мне, - принцы и нищие одновременно.Если из себя я делаю Дивину, из них я делаю ее любовников: Нотр-Дама,Миньона, Габриэля, Альберто, парней, которые умеют классно свистеть и наголове которых, если приглядеться, в ореоле можно заметить королевскуюкорону. Я не сумел бы сделать так, чтобы они испытывали тоску по дешевымроманам со страницами серой, как небо Венеции и Лондона, бумаги,испещренными рисунками и зловещими знаками заключенных: глаза анфас напрофилях, окровавленные сердца. Я читаю эти тексты, нелепые для рассудка, номоему рассудку не интересны книги, из которых на меня обрушиваютсяотравленные и оперенные, точно стрелы, фразы. Рука, выпускающая их,обрисовывает, пригвождая, в некоторых местах, неясный силуэт Жана, которыйузнает себя и не решается двинуться с места, ожидая той, которая, метя всамое сердце, заставит его содрогаться в агонии. Я до безумия люблю, каклюблю тюрьму, эти сжатые строчки, компактные, как кучка нечистот, полные,как простыни, кровавых , следов, мертвых кошачьих зародышей, и я не знаю,фаллосы ли это, жестко воздвигнутые, превращаются в суровых рыцарей, илирыцари -- в вертикальные фаллосы. И потом, в сущности, нужно ли так прямо говорить о себе? Мне гораздобольше нравится описывать себя в ласках, которые я приберегаю для своихлюбовников. Еще немного, и этот новый Жан . стал бы Миньоном. Чего емунедоставало? Когда он с сухим звуком выпускает газы, он делает полуприсед,не вынимая рук из карманов и немного поворачивая туловище, как бы завинчиваяего. Это движение моряка за штурвалом. Он воссоздает Миньона, в котором мнесреди прочего нравилось вот что: когда он напевал мелодию явы, он делалтанцевальное па и поднимал руки перед собой, как бы обнимая талию партнерши(по желанию он делал эту талию тоньше или толще, разводя или сводя своивсегда подвижные руки); казалось еще, что он сжимает чувствительный рульвелосипеда на почти прямой трассе; а еще он казался возбужденным боксером,отражающим ловкими и уверенными движениями рук удары в печень; это движениебыло свойственно также многочисленным героям, которыми вдруг становилсяМиньон, и всегда оказывалось, что его жест наиболее точно символизировалсамого изящного самца. Он делал те волшебные жесты, благодаря которым мыоказываемся у них на коленях. Крутые жесты, которые пришпоривают нас изаставляют стонать, как тот виденный мною город, чьи бока кровоточили жидкоймассой движущихся статуй, приподнятых дремотой, статуй, марширующих в единомритме. Батальоны-сомнамбулы продвигаются по улицам, как ковер-самолет иликолесо, проваливающееся и подскакивающее в согласии с медленным тяжелымритмом. Их ноги спотыкаются об облака: тогда они пробуждаются, но офицерпроизносит слово: они засыпают вновь и во сне отбывают, а на их сапогах,тяжелых, как пьедестал, переливается пыль. Подобные Миньонам, прошедшимсквозь нас, далеким на своих облаках. Единственное их отличие - это стальныебедра, которые никогда не позволят им превратиться в гибких и изворотливых"котов". Я восхищен тем, что сутенер Хорст Вессель, говорят, дал жизньлегенде и народному плачу. Невежественные, оплодотворяющие, как золотой дождь, они обрушились наПариж, который всю ночь унимал биение своего сердца. Мы же дрожим у себя камерах, поющих и стенающих от навязанного имнаслаждения, потому что при одной только мысли об этом гульбище самцов мыкончаем, как если бы нам было дано увидеть гиганта с раздвинутыми ногами инапряженным членом. Миньон около трех месяцев находился в тюрьме, когда - в то время ячасто встречал малолеток с лицами, казавшимися мне, несмотря на ихмолодость, волевыми, суровыми, резче оттеняющими дряблость моих бедных белыхтелес, которые уже ничем не напоминают мне беспощадного колониста изМеттрей, хотя я без труда узнаю их, и боюсь их -он спустился в комнатусвиданий. Там молодой человек рассказал ему про Нотр-Дам-де-Флера. То, о чемя поведаю вам от начала и до конца, Миньон собирал по разным источникам,узнавал из слов, -тайком произнесенных за сложенной веером ладонью, втечение целого ряда свиданий. За всю свою удивительную жизнь Миньон, знаяобо всем, никогда ни о чем не узнает. Поскольку ему останется неизвестным,что Нотр-Дам - это его сын, он не узнает, что в той истории, которуюрассказывает ему паренек, Пьерро Корсиканец, - это Нотр-Дам, взявший себепрозвище, чтобы торговать, наркотиками. Итак, Нотр-Дам находился у паренька,который будет рассказчиком, когда на лестничной площадке остановился лифт.Звук его остановки обозначил мгновение, начиная с которого нужно былосмириться с неизбежным. Шум останавливающегося лифта заставляет учащенноколотиться сердца тех, кто слышит его, словно звук, забиваемых вдалекегвоздей- Он делает жизнь бьющейся, как стекло. В дверь позвонили. Звонокзвучит не столь фатально, как лифт; отчасти он возвратил чувство уверенностив себе, ощущение обыденности. Если бы после шума лифта ничего больше непослышалось, то парнишка и Нотр-Дам умерли бы от страха. Дверь открылпаренек. - Полиция! - сказал один из двух мужчин, отворачивая известным вамжестом лацкан пиджака. Образ фатального для меня теперь - это треугольник, который составляюттри человека с повадками слишком банальными, чтобы не внушать опасений.Предположим, я поднимаюсь по улице. Все трое находятся на тротуаре слева,где я пока что их не видел. Но они меня уже заметили: один переходит направый тротуар, второй остается на левом, а последний слегка замедляет шаг иобразует вершину треугольника, в котором я вот-вот окажусь: это Полиция. - Полиция. Он прошел в прихожую. Пол был полностью укрыт ковром. Чтобы согласитьсяпривнести в свою будничную жизнь - где шнуруют башмаки, пришивают пуговицы,удаляют угри с лица -- приключения в духе детективного романа, в каком-тосмысле нужно самому обладать душой, свойственной феям. Полицейские шагали,сжимая в карманах пиджаков револьверы со взведенными курками. В глубинеквартиры, над камином, возвышалось огромное зеркало, обрамленное хрустальнымрокайлем со сложным рисунком граней; несколько кресел, обитых желтым шелком,располагались без всякой системы. Шторы были задернуты. Свет падал отнебольшой люстры: был полдень. Полицейские чуяли криминал - и были правы,поскольку квартира воспроизводила спертую атмосферу комнаты, в которойНотр-Дам, задыхаясь, со скованными учтивостью и страхом движениями, удавилстарика. На камине напротив них стояли розы и аронники. Так же, как и устарика, полированная мебель являла лишь изгибы, из которых свет, казалось,скорее исходил, чем опускался на них, - словно на ягодах винограда.Полицейские продвигались вперед, и Нотр-Дам наблюдал, как они движутся вжуткое безмолвие, подобное вечному безмолвию неведомых пространств. Онидвигались, как и сам он, в вечность. Они попали в самую точку. Посреди комнаты на большом столе, прямо накрасном бархатном ковре, было распластано большое обнаженное тело.Нотр-Дам-де-Флер, стоя подле стола, внимательно смотрел на подходившихполицейских. Одновременно с тем, как их посетила тяжеловесная мысль обубийстве, мысль о том, что это убийство было ненастоящим, уничтожалаубийство; чувство досады от такой посылки, досады от ее абсурдности ивозможности -ненастоящее убийство - привело полицейских в замешательство.Было совершенно ясно, что труп здесь никто не расчленял. Печатки уполицейских были из настоящего золота, узлы на галстуках -подлинные. Кактолько - и перед тем, как - они очутились у края стола, они ясно увидели,что труп был восковым манекеном, какие используют портные. Однако мысль обубийстве спутала простые условия задачи. "Я по твоей роже вижу, на что тыспособен". Это сказал Нотр-Даму полицейский постарше, потому что лицоНотр-Дам-де-Флера - это лицо такое лучезарно чистое, что у всякого сразу жевозникала мысль, будто оно фальшиво, что этот ангел должен быть двуликим,состоящим из пламени и дыма, потому что каждый хоть раз в жизни имел случайсказать "В тихом омуте черти водятся" и желает любой ценой оказаться хитрее,чем судьба. Итак, поддельное убийство подчиняло себе все происходящее. Полицейскиеискали только кокаин, который разнюхал у парня какой-то стукач. - Выкладывайте наркотики, быстро. - У нас нет наркотиков, начальник. - Давайте быстрее, мальчики; иначе мы вас задерживаем и производимобыск. Вам же будет хуже. Парнишка поколебался секунду, три секунды. Он знал методы полицейских изнал, что попался. Он решился. - Вот. Больше у нас нет. И он протянул крошечный мешочек - сложенный, как аптекарский пакетик спорошками, - который достал из-под крышки наручных часов- Полицейскийположил его в карман жилетки. - А он? - У него нет. Точно, начальник, можете обыскать. - А это откуда? Манекен. Здесь, наверное, нужно признать влияние Дивины. Она - повсюду,где возникает необъяснимое. Она, Безумная, раскидывает за собой сети,скрытые ловушки, помойные ямы, при резком повороте рискуя оказаться в нихсама, и благодаря ей, в голове у Миньона, Нотр-Дама и их приятелей роятсясовершенно бессмысленные поступки. Эти ротозеи постоянно проваливаются,обрекая себя на худшую участь. Тот парень - друг Нотр-Дама - тоже былграбителем, и как-то ночью они с Нотр-Дам-де-Флером украли в оставленномавтомобиле картонную коробку, распаковав которую, нашли жуткие кускиразобранного воскового манекена. Легавые надевали пальто. Они не ответили. Розы на камине былипрекрасны, тяжелы и щедро благоухали. Полицейским это лишь убавлялосамоуверенности. Убийство было ложным или неоконченным. Они пришли искатьнаркотики. Наркотики... лаборатории, устроенные в комнате прислуги...которые взрываются... и взрывают все вокруг... Так это опасно, кокаин? Ониотвели двух молодых людей в участок и в тот же вечер возвратились скомиссаром, чтобы сделать обыск, который принес им триста граммов кокаина.После этого парнишку и Нотр-Дама в покое уже не оставили. Полицейские делаливсе, что могли, чтобы вытянуть из них как можно больше сведений. Онинаседали, давили, чтобы размотать какие-нибудь ниточки, ведущие к новымдобычам. Они подвергли их современным пыткам - удары ногами в живот,пощечины, линейки в ребра и прочие игрушки, -переходя от одного к другому. - Признавайся! - орали они. Под конец Нотр-Дам закатился под стол. Вне себя от ярости, один изполицейских кинулся на него, но другой ухватил его за руку, пробормотавчто-то и произнеся затем во весь голос: - Оставь его, Гобер. Он все же не сделал ничего противозаконного. - Вот этот, с кукольным личиком? Как раз этот и смог бы. Трясясь от страха, Нотр-Дам вылез из-под стола. Его усадили на стул. Вконце концов, дело ведь было только в кокаине, и в соседней комнате совторым парнем обращались куда более сносно. Начальник участка, остановивший избиение, остался с Нотр-Дамом наедине.Он сел и протянул ему сигарету. - Расскажи, что тебе известно. Ничего страшного тут нет. Из-за горсткикокаина на гильотину не посылают. Мне будет трудно точно объяснить и подробно описать то, что происходилов душе Нотр-Дам-де-Флера. Вряд ли здесь можно говорить о признательности кболее ласковому полицейскому. Разрядка, которую испытал Нотр-Дам при фразе"Ничего страшного тут нет", тоже не то. Полицейский сказал: - Это ваш манекен вывел его из себя. Он посмеялся и затянулсясигаретой. Проникся. Страшился ли Нотр-Дам малейшего наказания? Сперва отпечени к самым губам подступило признание в убийстве старика. Он непризнался. Но признание поднималось все выше, выше. Если только он откроетрот, он все выронит. Он почувствовал, что пропадает. У него вдругзакружилась голова. Он отчетливо видит себя на фронтоне высокого храма. "Мневосемнадцать лет. Меня могут приговорить к смерти", - быстро проносится унего в мозгу. Стоит ему разжать пальцы - и он сорвется. Да ладно, он взялсебя в руки. Нет, он ничего не скажет. Сказать было бы замечательно, славно.Нет, нет, нет! Господи, нет! Ах! Он спасен. Признание отступает - отступает, так и не пробившись. - Я убил старика. Нотр-Дам сорвался с фронтона храма, и спокойное отчаяние мгновенноубаюкивает его. Он немного передохнул. Полицейский почти не шевелился. - Кто это, что за старик? Нотр-Дам передумал. Он засмеялся: - Да я шучу, просто прикалываюсь. С головокружительной быстротой онготовит себе алиби: убийца признается по собственной инициативе ипо-идиотски, с невозможными подробностями, в убийстве, чтобы его приняли засумасшедшего и сняли с него подозрения. Бесполезный труд. Нотр-Дама вновьистязают. Напрасно он кричит, что только хотел разыграть: полицейские желают знать все. Нотр-Дам знает, что они будут знать, аотбивается, потому что молод. Это утопающий, который борется со своимисобственными движениями, и в которого все же медленно опускается покой -знаете, .покой утопленников. Теперь полицейские называют имена убитых запоследние пять или десять лет и чьи убийцы не найдены. Список растет;Нотр-Дам делает бесполезное открытие о крайней неосведомленности полиции.Вереница кровавых смертей проходит у него перед глазами. Полицейскиеназывают имена, имена, и бьют. Они собираются, наконец, сказать |.Нотр-Даму: "Может, ты не знаешь его имени?". Еще нет. Они называют имена ипристально вглядываются в багровое лицо ребенка. Это игра. Игра в загадки.Сейчас теплее? Рагон?... Лицо слишком распухло, чтобы по нему можно былочто-то понять. Все на нем смешалось. Нотр-Дам кричит: - Да, да, он! Отпустите. Волосы падают ему на глаза, он откидывает их рывком головы, и этопростое движение - его коронное кокетство - означает для него суетностьмира. Он едва утирает слюну, стекающую изо рта. Воцаряется такое спокойствие, что никто не знает, что делать дальше. Имя Нотр-Дам-де-Флера вдруг стало известно всей Франции, а Францияпривыкла к путаницам. Те, кто лишь пролистывает журналы, не задержалисьвзглядом на имени Нотр-Дам-де-Флера- Те же, кто проникает в самую глубьстатей, почуяв необычное и всякий раз нападая на его след, выудили чудесныйулов: этими читателями были школьники, а также старушки, живущие в глубинепровинций и похожие на Эрнестину, родившуюся старой, как еврейские дети, вчетыре года имеющие то же лицо и те же жесты, что и в пятьдесят. Это как разради нее, ради того, чтобы привнести очарования в ее закат, Нотр-Дам убилстарика. С тех самых пор, как она стала сочинять свои роковые сказки илиистории с вялым, банальным действием, в которых, однако, некоторые фразы,словно взрыв, раздирали занавес, показывая сквозь прорехи, если можно таксказать, часть кулис, все с изумлением поняли, почему она так разговаривала.У нее был полон рот сказок, и любопытно, как они могли родиться у нее,читавшей по вечерам лишь пресную газетенку: ее сказки возникали из газетныхстатей, как мои - из дешевых романов. Сидя, словно в засаде, за оконнымстеклом, она дожидалась почтальона. По мере того, как приближалось времяпочты, ее все больше охватывало мучительное волнение, и когда она наконецприкасалась к страницам -- серым, пористым и сочащимся кровью разыгравшихсядрам (кровью, запах которой она путала с запахом бумаги и типографскойкраски), когда она разворачивала их на коленях, как салфетку, она визнеможении опускалась в глубь старенького красного кресла. Сельский священник, услышав, что вокруг него витает имяНотр-Дам-де-Флера, не дожидаясь указаний епархии, на воскресной проповедивелел прихожанам молиться и рекомендовал новый культ к особому поклонению.Верующие на скамьях, потрясенные до глубины души, не смогли вымолвить нислова, не помыслили ни мысли. На одном из хуторов имя цветка, называемого "королевой лугов" [50],вызвало вопрос у маленькой девочки, которую не покидала мысль оБогоматери-Цветов: - Скажи, мама, это чудом спасенный? Происходили и другие чудеса, привести которые здесь мне не хватаетвремени. Молчаливый и возбужденный путешественник, приехав в город, не преминетпойти прямо в трущобы, притоны, кварталы, пользующиеся дурной славой. Онведом таинственным чувством, говорящим ему о зове скрытой любви; или, можетбыть, повадками, маршрутом тамошних завсегдатаев, которых он узнает по милымзнакам и паролям, брошенным друг другу на уровне подсознании, и за которымидоверчиво следует. Так Эрнестина сразу обращалась к крохотным строчкампроисшествий - убийств, краж, изнасилований, вооруженных нападений -газетному Barrios Chin [51]. Она спала и видела их. Их лаконичная жестокостьи точность не оставляла ни пространства, ни времени на то, чтобы сквозь нихмогла просочиться какая-либо греза: они сражали ее наповал. Они являлисьгрубо, звучно, в живых красках: багровые руки на лице танцовщицы, зеленогоцвета лица, синие веки. Когда это цунами угасало, она вычитывала врадиорубрике названия всех музыкальных отрывков, но того, чтобы звуки музыкипроникли к ней в комнату, она бы не потерпела - до такой степени самаялегкая мелодия уродует поэзию. Газеты тревожили так, словно их заполнялиисключительно колонки происшествий, колонки кровавые и искалеченные, какпыточные столбы. И хотя процессу, о котором мы прочтем завтра, пресса скупоуделила лишь десять строк, расставленных пошире, чтобы между чересчуржестокими словами мог циркулировать воздух, эти десять строк, -гипнотизирующие сильнее, чем ширинка повешенного, чем слово "виселица", чемслова "штрафная рота", - эти десять строк заставили учащенно биться сердцастарушек и завистливых детей. Париж не спал. Он надеялся, что завтраНотр-Дам будет приговорен к смерти; он желал этого. Утром метельщики, народ нечувствительный к нежному и скорбномуотсутствию смертников, мертвых или живых, которым Палата Присяжныхпредоставляет приют, подняли едкую пыль, полили паркет, поплевали,побогохульствовали, посмеялись с судебными исполнителями, раскладывавшимидела. Слушание начнется ровно в двенадцать сорок пять, и в полденьпривратник распахнул двери. Зал нельзя назвать величественным, но он высок, так что в немдоминируют вертикальные линии, словно линии спокойного дождя. При входе настене видна большая картина, изображающая правосудие в образе женщины,облаченной в красную ткань со спадающими складками. Всем своим весом онаопирается на негнущуюся саблю, называемую здесь "мечом". Под ней находятсявозвышение и стол, за который присяжные и Председатель, в мантиях и вкрасных одеждах, усядутся, чтобы судить ребенка. Председателя зовут "г-нПредседатель Ваз де Сент-Мари". Вновь, чтобы достичь своей цели, судьбапользуется грязными методами. . Двенадцать присяжных - это двенадцатьмолодцов, неожиданно ставших верховными судьями. Итак, с полудня залзаполнился. Банкетный зал. Стол накрыт. Мне бы хотелось говорить об этойтолпе присяжных с симпатией; не потому, что она не была враждебнаНотр-Дам-де-Флеру, - это мне безразлично, - но потому, что она искритсятысячью поэтических жестов. Она трепетна, как тафта. Нотр-Дам танцует накраю пропасти, ощетинившейся штыками, гибельный танец. Толпе не весело, вдуше ее смертельная грусть. Она тесно уселась на скамьях, сжала колени,ягодицы, высморкалась, исполнила, наконец, сотню надобностей толпы, подтяжестью которых проседает величественность. Публика приходит сюда лишьпостольку, поскольку здесь одно-единственное слово способно привести кобезглавливанию, и тогда она удалится, как святой Дени, несущий в руках своюотсеченную голову. Иногда говорят, что смерть нависает над людьми. Помнитевысохшую чахоточную итальянку, чем она была для Кюлафруа, чем онавпоследствии станет Для Дивины? Здесь смерть - это всего лишь черное крылобез тела, крыло, сотканное из кусочков черной кисеи, натянутых на тонкийкаркас зонтовых спиц, пиратское знамя, без древка. Это кисейное крылоплавало над Дворцом, который невозможно спутать ни с каким другим, потомучто это Дворец Правосудия. Оно окутывало его своими складками, указав залуна зеленый шелковый галстук - Ее представителя- На столе у Председателягалстук был единственным вещественным доказательством. Видимая здесь Смертьбыла галстуком, и мне нравится, что это так: это была легкая Смерть. Толпе было стыдно, что она не убийца. Черные адвокаты зажимали подмышками папки с делами и, улыбаясь, подходили друг к другу. Иногда онидерзко приближались вплотную к Маленькой Смерти. Адвокаты были женщинами.Журналисты стояли рядом с адвокатами. Представители опекунства негромкопереговаривались между собой. Они оспаривали друг у друга человеческую душу.Может, ее следовало разыграть в кости, чтобы отправить в Вогезы? [52]Адвокаты, не имеющие, несмотря на то, что были одеты в длинные шелковистыеплатья, той кроткой, устремленной к смерти осанки, которая присуща духовнымлицам, собирались в группы и разбредались вновь. Они находились возле самоговозвышения, на котором восседали судьи, и толпа слышала, как они сыгрываютсвои инструменты для похоронного марша. Толпе было стыдно, что она неумирала. Это было религией момента - ждать молодого убийцу и завидовать ему.Убийца вошел. Но публика увидела лишь караул, состоящий из огромныхгвардейцев. Мальчик показался со стороны одного из них, а другой снял с егорук цепи. Волнение толпы при появлении знаменитого преступника описаножурналистами; так что я, если угодно, отошлю читателей к их статьям,поскольку моя роль и мое искусство состоят не в том, чтобы описывать сильныепереживания толпы. Тем не менее я отважусь сказать, что глаза всехприсутствующих могли прочесть отпечатавшиеся в ауре Нотр-Дам-де-Флера слова:"Я - Непорочное Зачатие". Несмотря на недостаток воздуха и света в камере,его лицо не выглядело ни чересчур бледным, ни слишком опухшим; рисунок егосжатых губ был рисунком суровой улыбки; его светлые глаза не знали об Аде;его лицо (но, быть может, оно было для вас чем-то вроде тюрьмы, котораяоставалась лишь зловещей стеной для проходившей мимо женщины, певшей в ночи,тогда как все ее камеры незаметно поднимались в воздух, несомые бьющимися,словно крылья, руками узников, захваченных этим пением), его облик и жестыосвобождали пленных демонов или на несколько оборотов ключа запирали ангеловсвета. Он был одет в мягкий костюм из серой фланели; воротник его рубашкибыл распахнут. Его белокурые волосы все время норовили упасть на глаза, - вызнаете, каким движением он откидывал их. Итак, представ перед залом,Нотр-Дам, этот убийца, который вот-вот умрет, убитый в свою очередь, сделал,подмигнув, легкий взмах головой и откинул назад вьющуюся прядь, спадавшуюему почти на нос. Эта простая сцена уносит нас ввысь, то есть она вознеслаэто мгновение, подобно тому, как возносится и застывает в воздухе отрешенныйот мира факир. Мгновение было уже не земным, а небесным. Все вокруг внушалоопасение, что заседание будет прервано этими жестокими мгновениями, которыераспахнут люки под ногами судей, адвокатов, Нотр-Дама, гвардейцев и навечные времена оставят их застывшими в воздухе факирами, пока слишкомглубокое дыхание не приподнимет к ним саму жизнь. Громко стуча коваными сапогами и звякая штыками, вошел взвод почетногокараула (солдаты колониальных войск). Нотр-Дам решил, что это и был отряд,назначенный для исполнения приговора. Не забыл ли я сказать? Публика состояла, в основном, из мужчин; но этимужчины, все в темной одежде, с зонтиками в руках или газетами в карманах,трепетали сильнее, чем аллея глициний, чем кружевной полог колыбели. ЭтоНотр-Дам был причиной того, что зал суда, наводненный празднично наряженнойпричудливой толпой, стал майской изгородью. Убийца сидел на скамьеподсудимых. Он сунул освобожденные от цепей руки в карманы; казалось, он былне здесь, а скорее где-нибудь в приемной конторы по найму, на скамейкегородского сада, разглядывая издали фигурку полишинеля в киоске, или, можетбыть, в церкви, на четверговом катехизисе. Клянусь, он ожидал чего угодно.Он вдруг вытащил руку из кармана и, как минуту назад, откинул ею, помогаярезким движением своей хорошенькой головки, светлую вьющуюся прядь. Толпазатаила дыхание. Он окончил свое движение, пригладив волосы назад к затылку,и снова я испытываю странное впечатление: когда у персонажа, обожествленногославой, вдруг отмечаешь привычный жест, какую-нибудь заурядную черту (вот,скажем: резким движением головы откинуть волосы), разбивающие окаменевшуюкорку, то сквозь прелестную щель, -такую, как, например, улыбка илизаблуждение -становится виден кусочек неба. Я уже замечал нечто подобное у одного из тысяч предшественниковНотр-Дама, ангела-провозвестника этой девственницы, молодого белокурогомальчика ("Белокурые, словно юноши, девушки..." Я никогда не смогупресытиться этой фразой, соблазнительной, как выражение"кавалерист-девица"), исполнявшего вольные гимнастические упражнения. Егодвижения были заданы фигурами, которые он должен был изображать, и потому онбыл всего лишь знаком. Но всякий раз, когда он должен был поставить коленона пол и, как рыцарь на посвящении, по команде простереть руки, волосыпадали ему на глаза, и он разрушал гармонию гимнастической фигуры, откидываяих назад к вискам, потом за свои небольшие уши жестом, описывавшим кривую,обеими руками, которые на секунду охватывали и сжимали, как диадема, егопродолговатый череп. Это могло бы быть жестом монашки, приподнимающей вуаль,если бы при этом он не встряхивал головой, как птица после питья. Такое же открытие человека в боге заставило в одночасье Кюлафруаполюбить Альберто за его трусость. У Альберто выкололи левый глаз. В деревнетакое событие - дело непустячное; словом, из поэмы (или басни), которой онодало жизнь (обновленное чудо Анны де Болейн [53]: из дымящейся кровивозникает розовый куст, быть может, куст белых роз, но, несомненно,благоухающих), было взято только основное - чтобы добраться до правды, вбеспорядке разбросанной под мрамором. Из нее следовало, что Альберто не могизбежать ссоры с соперником из-за своей подружки. Он всегда был трусом, чтобыло известно всему селению, и это дало его противнику победоносноепреимущество в быстроте. Ударом ножа тот выколол ему глаз. И любовь Кюлафруанабухла, если можно так сказать, когда он узнал о происшедшем. Она набухлаот страдания, героизма и материнской нежности. Он полюбил Альберто за еготрусость. В сравнении с этим чудовищным изъяном все остальные выгляделибледными и безобидными, их могла уравновесить любая добродетель, и преждевсего самая прекрасная. (Я употребляю обычное слово в обычном смысле, такхорошо ему подходящем, лучше всего выражающем признательность силе плоти:храбрость.) О человеке, испорченном пороками, можно сказать: не всепотеряно, пока у него нет "того" порока- А у Альберто был тот. Поэтому былобезразлично, имел ли он все другие; они не прибавили бы ему позора. Не всепотеряно, пока остается решительность, а Альберто не доставалорешительности. Уничтожить этот порок - например, начисто его отрицая, - идумать не имело смысла, но разрушить его умаляющее действие было просто,любя Альберто за его трусость. Поскольку признаки его вырождения былиявными, они, если и не украшали Альберто, то поэтизировали его. Может быть,это и привлекало к нему Кюлафруа. Смелость Альберто не удивила бы его и неоставила бы равнодушным, но вот вместо этого он открывал для себя другогоАльберто, более человека, нежели бога. Он открывал плоть. Статуя плакала.Слово "трусость" не имеет здесь морального - или аморального - смысла,который ему обыкновенно придают, и влечение Кюлафруа к красивому молодомучеловеку, сильному и трусливому, не является странностью, извращением.Кюлафруа теперь видел Альберто искалеченным, с кинжалом, воткнутым прямо вглаз. Он умрет? Эта мысль заставила его размышлять о декоративной роли вдов,тянущих за собой длинный креп и промакивающих глаза белыми платочками,собранными в комочек, стиснутыми, слепленными, как снежки. Его теперьзанимало лишь наблюдение за внешними признаками своего страдания, но так какон не мог сделать его заметным людям, то вынужден был перенести его внутрьсебя, как Святая Катерина - свою келью. Крестьяне увидели ребенка,волочившего позади себя церемониальный траур; они не узнали его. Они непоняли смысла его медленной походки, наклона головы, его блуждающеговзгляда. Для них все это было лишь позами, продиктованными надменностьюребенка, родившегося в доме под шиферной крышей- Альберто отвезли в больницу, где он скончался: злой дух был изгнан изселения. Нотр-Дам-де-Флер. Его рот был приоткрыт. Иногда его взгляд опускалсявниз, на ноги, обутые, как надеялась толпа, в балетные туфли. Безо всякогона то основания от него ждали движения танцовщика. Служащие непрерывноперетряхивали папки с делами. Маленькая гибкая Смерть на столе быланеподвижна и казалась бездыханной. Штыки и каблуки сверкнули. - Суд идет! Суд вышел из потайной двери, проделанной в настенном гобелене позадистола присяжных. Нотр-Дам, наслышанный в тюрьме о пышности судов,представлял себе, что сегодня по какой-то грандиозной ошибке он войдет черезраспахнутый настежь главный вход, как в Вербное Воскресеньесвященнослужители, обычно выходящие из ризницы через дверь сбоку от хоров,приводят верующих в изумление, появляясь у них за спиной. Суд вошел, сфамильярной величественностью принцев, через служебную дверь. У Нотр-Дамавозникло предчувствие, что заседание будет сфальсифицировано и что к вечеруего голова окажется отсеченной, как в трюке с зеркалами. Один из гвардейцевпотряс его за плечо и сказал: - Встань. Он хотел сказать: "Встаньте", но не решился. Зал стоял безмолвно. Затемшумно опустился на скамьи. Г-н Ваз де Сент-Мари носил монокль. Он искосавзглянул на галстук и обеими руками принялся копаться в деле. Дело былонапичкано деталями, как кабинет следователя был напичкан делами. Заместительпрокурора, сидевший напротив Нотр-Дама, молчал, как могила. Он чувствовал,что одно его слово, чересчур обыденный жест тут же превратят его в адвокатадьявола и подтвердят канонизацию убийцы. Это был труднопереносимый момент;он рисковал своей репутацией. Нотр-Дам сел. Легкое движение тонкой руки г-наВаз де Сент-Мари заставило его встать. Допрос начался: - Ваше имя Адриан Байон? - Да, месье. - Вы родились 19 декабря 1920 года? - Да, месье. -В...? - В Париже. - Так. В каком округе? - В Восемнадцатом, месье. - Так. Вы... В вашем кругу вы имели прозвище... (Он поколебался,затем:) - Назовите его суду. Убийца ничего не ответил, но имя, даже не будучи произнесенным,вырвалось на крыльях через лоб из головы толпы. Оно поплыло над залом,незримое, благоухающее, тайное и таинственное. Председатель ответил вслух: - Да, именно так. И вы являетесь сыном..? - Люси Байон. - Отец неизвестен. Так. Обвинение... (Тут присяжные - их былодвенадцать - приняли удобные позы, которые, благоприятствуя их склонностям,в то же время позволяли им сохранять достоинство. Нотр-Дам по-прежнемустоял, его руки свисали вдоль туловища, как у скучающего и зачарованногокоролевича, глядящего со ступеней дворцовой лестницы на военный парад). Председатель продолжал: - ...в ночь с 7 на 8 июля 1937 года, не оставив видимых следов взлома,проник в квартиру, расположенную на пятом этаже здания по улице Вожирар, 12и занимаемую господином Рагоном Полем, шестидесяти семи лет. Он поднял голову и взглянул на Нотр-Дама: - Вы признаете эти факты? - Да, месье. - Следствие уточняет, что вам открыл сам господин Рагон. Так, покрайней мере, вы заявили, не представив тому доказательств. Вы подтверждаетеэто? - Да, месье. - Далее, господин Рагон, который был знаком с вами, якобы обрадовалсявашему приходу и предложил вам выпить. Затем, неожиданно для него, припомощи... (он поколебался) ...этого галстука вы его задушили. Председатель взял галстук. - Вы признаете, что этот галстук принадлежал вам и явился орудиемпреступления? - Да, месье. Председатель держал в руке этот гибкий галстук, похожий на вызванногодуха, галстук, на который нужно было смотреть, пока еще было время, потомучто он мог с минуты на минуту исчезнуть или, как половой орган, жестконапрячься в сухой руке Председателя, почувствовавшего, что если эта эрекцияили исчезновение произойдут, то он будет выставлен на посмешище. Поэтому онпоторопился вручить орудие преступления первому присяжному, а тот передалего своему соседу, и так далее, причем ни один не решился задержаться с егопризнанием, потому что, казалось, рисковал у себя же на глазах превратитьсяв испанскую танцовщицу. Но предосторожности этих господ оказались тщетными,и, сами того не заметив, они полностью переменились. Стыдливые жестыприсяжных, казавшихся заодно с судьбой, управлявшей убийством старика,неподвижный убийца, похожий на духа, которого вопрошает медиум, и благодаряэтой неподвижности отсутствующий, и само место этого отсутствия -- все этопогружало зал во мрак, а толпа хотела видеть все четко. Председатель говорили говорил. Вот он дошел до вопроса: - Кто навел вас на мысль воспользоваться этим способом убийства? - Он. И весь мир понял, что Он - это мертвый старик, который теперь, ужепогребенный и пожираемый червями и личинками, вновь играл свою роль. - Убитый! Крик, который вырвался у Председателя, был ужасен: - Сам убитый указал вам, каким способом его нужно было умертвить?Ну-ка, ну-ка, поясните. Нотр-Дам, казалось, смутился. Нежная стыдливость мешала ему говорить. Атакже робость. - Да. Это... - сказал он, - на господине Рагоне был галстук, которыйсдавливал ему шею. Он весь побагровел. И он снял его. И убийца, тихо-тихо, как если бы он шел на нечестную сделку илимилосердный поступок, признался: - Тогда я подумал, что если бы жал я, то было бы хуже. И еще немного тише, чтобы было слышно только гвардейцам и Председателю(а толпа не услышала): - Потому что у меня хорошие руки. Председатель, подавленный, опустилголову: - Несчастный! - сказал он. - Но зачем? - Я был сказочно беден. Поскольку слово "сказочное" используют, как определение богатства,казалось возможным применить его и к бедности. Эта сказочная бедностьсоорудила Нотр-Даму облачный пьедестал: он был так же волшебно славен, кактело Христа, возносящегося, чтобы остаться одиноким и неподвижным в залитомполуденным солнцем небе. Председатель ломал свои красивые руки. Толпахмурила лица. Секретари комкали листы копирки. Адвокаты внезапно приобреливзгляд ясновидящих кур. Гвардейцы священнодействовали. Поэзия работала надсвоим материалом. Один Нотр-Дам был в одиночестве и сохранял своедостоинство, то есть он еще оставался персонажем древнего мифа и не ведал нио своей божественности, ни о своем обожествлении. Остальные не знали, что идумать, и предпринимали сверхчеловеческие усилия, чтобы оставаться наберегу. Руки с вырванными ногтями цеплялись за любую спасительную досточку:закидывать ногу на ногу и обратно, уставиться на пятнышко на пиджаке, думатьо семье задушенного, ковырять в зубах. - Расскажите суду, как вы действовали. Это было жестоко.. Нотр-Дамуснова нужно было объяснять. Полицейские требовали подробностей, следовательтоже, теперь была очередь суда. Нотр-Даму стало стыдно, не за свой поступок"(это было невозможно), но за то, что придется снова пережевывать ту жеисторию. Ему пришла в голову дерзкая мысль изложить новую версию, настолькоон устал заканчивать свой рассказ словами: "Пока он не выдохся". Он решилрассказать что-нибудь другое. Однако в то же время он рассказывал в точноститу историю, которую он теми же словами поведал полицейским, следователю,адвокату, психиатрам. Ведь для Нотр-Дама любой жест - это поэма и может бытьвыражен всегда, всегда одним и тем же символом. А от его поступковдвухлетней давности ему не осталось ничего, кроме казенных фраз. Онперечитывал свое преступление, как перечитывают летопись, но теперь онговорил не совсем о преступлении. При этом часы, висевшие перед ним настене, методично тикали; но время вышло из строя, так что на каждой секундестрелки отсчитывали интервалы и длинные и короткие. Из двенадцати почтенных стариков-присяжных четверо носили очки. Ихстеклышками - скверными проводниками, скорее изоляторами - они были отделеныот зала и следили за происходящим по-своему. На самом деле никого из них,казалось, не занимало дело об убийстве. Один из стариков постояннопоглаживал себе бороду; он единственный казался внимательным, но,приглядываясь к нему, мы видим, что глаза его пусты, как у статуи. Другойдремал. Третий рисовал на зеленом сукне стола круги и звезды; в обычнойжизни он был художником, и, обладая чувством юмора, иногда раскрашивал вразные цвета лукавых воробушков, примостившихся на огородном чучеле.Четвертый время от времени выплевывал зубной протез в бледно-синий(французской голубизны) носовой платок. Они поднялись и последовали заПредседателем в маленькую потайную дверь. Совещание - такая же тайна, какизбрание главаря в бандитской шайке, как расправа над предателем внутрибратства. Толпа вздохнула, зевая, потягиваясь и отрыгивая. Адвокат Нотр-Дамавстал со своей скамьи и подошел к подзащитному: - Бодрее, малыш, бодрее! - сказал он, пожимая тому руки. - Вы прекрасноответили, вы были искренни, и, я думаю, суд с нами. При этих словах он пожимал руки Нотр-Дама, держа его или держась занего. На губах Нотр-Дама возникла улыбка, которая запросто разъярила бысудей. Улыбка такая лазурная, что даже гвардейцы интуитивно поверили всуществование Бога и начал геометрии. Представьте себе словно сотканную излунного света трель, которую выводят по ночам жабы: она так чиста, чтобродяга замирает на дороге и не двигается с места, пока не услышит ее снова. - Они просекли? - сказал он, подмигнув. - Да-да, все в порядке, - сказал адвокат. Почетный конвой взял накараул, и судьи с обнаженными головами появились из стены. В безмолвии селгосподин Ваз де Сент-Мари, затем шумно расселись остальные. Председательобхватил голову своими красивыми белыми руками и сказал: -- Приступаем к опросу свидетелей. Ах, да, прежде сообщение полиции.Представители комиссариата в зале? Удивительная вещь: Председатель Суда присяжных был так рассеян, чтозабыл про столь важную вещь. Эта ошибка шокировала Нотр-Дама, как шокировалабы его орфографическая ошибка (если бы он знал орфографию) в тюремномраспорядке. Судебный исполнитель впустил двух полицейских, арестовавшихНотр-Дама. Тот, что вел расследование два года назад, умер. Они краткоизложили факты: сногсшибательную историю о том, как ложное убийство помоглораскрыть настоящее. Это невозможно, думаю я. "Из-за пустяка!". Но, впринципе, я уже могу допустить возможность этого нелепого происшествия сосмертельным исходом, после того, как надзиратель забрал у меня мою рукопись,которую я носил при себе во время прогулок. Я чувствую, что это катастрофа,и не решаюсь предположить, что такая катастрофа могла бы быть логическимследствием столь ничтожной неосмотрительности. Потом я думаю, чтопреступники теряют голову из-за такой ничтожной неосмотрительности, такойничтожной, что они должны были бы иметь право исправить ее, вернув всеназад, что судья уважил бы подобную просьбу -ведь это так просто - и чтосделать это невозможно. Несмотря на свое образование, которое они называюткартезианским, присяжные будут стараться зря, когда через несколько часовприговорят Нотр-Дама к смерти, они усомнятся - за то ли, что он задушилкуклу, или за то, что разрезал на куски какого-то старика. Полицейские, этиподстрекатели-анархисты, удалились, расшаркавшись перед Председателем. Заокнами падал снег. Это угадывалось по движениям рук в зале, приподнимавшихворотники пальто. Погода была пасмурная. Смерть волчьим шагом продвигаласьпо снегу. Судебный исполнитель вызвал свидетелей. Они ожидали в маленькойкомнате в кулисах боковой части зала; ее дверь находилась как раз напротивскамьи подсудимых. Дверь каждый раз приотворялась ровно настолько, чтобыдать им проскользнуть наискосок, и одного за другим, каплю по капле, ихвпускали в зал. Они подходили к барьеру, поднимали правую руку и отвечали"клянусь" на вопрос, который никто не задавал. Нотр-Дам увидел, как входитМимоза II. Судебный исполнитель прокричал, однако, "Хирш Рене", затем навызов "Бертолле Антуан" появилась Первое Причастие, на вызов "Марсо Эжен"появилась Райское Яблочко. Таким образом, в глазах изумленного Нотр-Дама вседевочки от Бланш до Пигаль лишались лучшего своего украшения: их именатеряли лепестки, - словно бумажный цветок, который держит в пальцахтанцовщик и который по окончании спектакля становится всего-навсего железнымпрутиком. Не лучше ли ему было танцевать весь танец с обыкновенной железнойпроволокой? Вопрос заслуживает изучения. Педерасты показывали тот самыйкаркас, который распознавал Миньон под шелком и бархатом каждого кресла. Онибыли низведены до ничтожества, и это еще самое лучшее, что было сделано досих пор. Они входили - с видом вызывающим или робким, надушенные,накрашенные - и начинали изысканно выражаться. Они больше не казалисьрощицами завитой бумаги, расцветающими на террасах кафе. Они былиразмалеванными убожествами. (Откуда берутся клички у педерастов? Сперваотметим, что ни одна из них не была выбрана ее обладательницей. Что касаетсяменя, это другое дело. Я вряд ли смогу объяснить причины, по которым выбиралте или эти имена: Дивина, Первое Причастие, Мимоза, Нотр-Дам-де-Флер,Монсеньер появились не случайно. Между ними есть сродство, как в запахеладана и оплывающей свечи, и иногда у меня рождается впечатление, что ясобрал их среди искусственных или живых цветов в часовне Девы Марии, в мае,у подножия той гипсовой статуи, в которую был влюблен Альберто и за которойв детстве я прятал склянку со своей спермой.) Некоторые произносили какие-тожуткие уточняющие слова, как-то: "Он жил в доме 8 по улице Берт" или "Впоследний раз мы виделись 17 октября. Это было у Граффа". Мизинец,отставленный так, словно другие два пальца, указательный и большой, держаличайную чашечку, нарушал тягостную серьезность судебного заседания, и по этойнепослушной соломинке распознавалась его трагическая тяжеловесность.Судебный исполнитель прокричал: "Господин Кюлафруа Луи". ПоддерживаемаяЭрнестиной, невероятно прямой и одетой в черное, единственной настоящейженщиной, появившейся на процессе, вошла Дивина. Все, что еще оставалось отее красоты, исчезало на глазах. Тени и линии в панике покидали свои посты.Ее прекрасное лицо издавало душераздирающие призывы и вопли, трагические,словно крик покойницы. На Дивине было широкое пальто из верблюжьей шерсти,коричневое, с шелковистым отливом. Она тоже сказала: - Клянусь. - Что вы можете сказать об обвиняемом? -произнес Председатель. - Мы знакомы давно, господин Председатель, и я считаю его оченьнаивным, просто ребенком. Я не могу отметить в нем ничего, кроме учтивости.Он мог бы быть моим сыном. Она рассказала также, в выражениях очень тактичных, о том, как онистоль долгое время жили вместе. О Миньоне речь не заходила. Дивина наконецстала взрослым человеком, в чем ей отказывали в любом другом месте. Еще бы,вот же он, свидетель, вылупившийся наконец из ребенка Кюлафруа, которым оноставался до этих самых пор. Если за всю свою жизнь он не сделал ничегопростого, так это потому, что лишь некоторым старикам назначено бытьпростыми, то есть чистыми, очищенными и упрощенными, как чертеж, и это,возможно, и есть то самое состояние, о котором Иисус говорил: "...будьте какдети", но ни один ребенок на самом деле не таков - этого не всегда можнодостичь даже изнуряющим трудом в "течение всей жизни. Он не сделал ничегопростого, даже не улыбнулся; свою улыбку он, забавляясь, показывал правымуголком рта или широко вытягивал на лице, сжав зубы. Величие человека зависит не только от его способностей, ума,одаренности, какими бы они ни были: оно слагается также из обстоятельств,выбравших его, чтобы служить им опорой. Человек велик, если у него великаясудьба; но такое величие принадлежит к разряду видимых, измеримых величий.Оно - великолепие, увиденное извне. Жалкое, быть может, при взгляде изнутри,оно в то же время становится поэтическим, если вы согласны с тем, что поэзия- это разрыв (или, скорее, встреча в точке разрыва) видимого и невидимого.Судьба Кюлафруа была жалкой, и именно поэтому его жизнь была составлена изтайных поступков, каждый из которых по сути является поэмой, как самоенеуловимое движение пальца балийской танцовщицы является знаком, способнымпривести мир в движение, потому что он исходит из мира, множественный смыслкоторого невозможно осознать. Кюлафруа стал Дивиной; он стал поэмой,написанной только для него,, и недоступной для тех, кто не имеет от нееключа. В сущности, в этом и заключалась его тайная слава, подобная той,которой я наградил себя, чтобы достичь, наконец, успокоения. И я обладаю ею,потому что цыганка на ярмарке нагадала мне по руке, что однажды япрославлюсь. Но чем? Трепет пронизывает меня. И все же этого пророчествадостаточно, чтобы унять мою давнюю потребность считать себя гением. Ябережно несу в себе фразу гадалки: "Однажды ты прославишься". Она тайноживет во мне - и в этом я подобен семьям, которые по вечерам у зажженнойлампы предаются сверкающим воспоминаниям о своем осужденном на смерть, еслитаковой у них есть. Она озаряет и ужасает меня. Эта потенциальнаяизвестность облагораживает меня, как запись на пергаменте, которую никто несможет разобрать, как знатное происхождение, хранимое в секрете, каквнебрачное королевское рождение, как маска или, возможно, божественноеродство - в общем, что-то похожее на то, что испытала Жозефина, всегдапомнившая, что родила ту, которая станет прелестнейшей женщиной селения, -Марию, мать Соланж -- богиню, рожденную в хижине, с телом, гуще покрытымгербами, чем ягодицы и жесты Мимозы, и знатностью, чем Шамбюр. Этот родпосвящения отдалил Жозефину от других женщин (других матерей) ее возраста.Ее положение в селении было близко к положению матери Иисуса среди женщинГалилеи. Красота Марии несла городку славу. Быть человеческой матерьюбожества - положение более любопытное, чем положение божества. Мать Иисусадолжна была испытывать ни с чем не сравнимые переживания, когда носиласвоего сына, а затем жила, спала бок о бок с сыном, который был Богом - тоесть всем вокруг, вместе с нею - который мог сделать так, чтобы мирпрекратил свое существование, чтобы его мать, чтобы он сам прекратили своесуществование, Богом, для которого нужно было готовить, как Жозефина дляМарии, желтую кукурузную похлебку. Впрочем, не то, чтобы Кюлафруа - ребенок и Дивина - был существомисключительно тонкой организации, но обстоятельства исключительнойстранности без его ведома избрали его и скрепили свой выбор таинственнымиписьменами. Он служил поэме, по прихоти рифмы лишенной всякого смысла. Этопозже, в час своей кончины, он смог одним изумленным взглядом перечитатьжизнь, с закрытыми глазами написанную им на собственной плоти. А теперьДивина выходит наружу из своей внутренней драмы, из того трагического зерна,которое несет она в себе, и впервые в жизни ее воспринимают всерьез вбалагане смертных. Помощник прокурора прекратил балаган. Из приоткрытойдвери вновь вышли свидетели. Появляясь лишь на секунду, они сгорали на ходу:неведомое поглощало их. Подлинными средоточиями жизни были комната длясвидетелей - Двор чудес -и совещательная комната, ибо в них во всех деталяхреконструировалась комната преднамеренного убийства. Удивительная вещь,галстук все еще находился там, притаившись на зеленом столе; он выгляделбледнее, чем обычно, обмякший, но готовый к прыжку, как хулиган,развалившийся на скамье в комиссариате. Толпа была беспокойна, словнособака. Было объявлено, что Смерть запаздывала: сошла с рельсов. Сразу сталотемно. Наконец, Председатель произнес имя эксперта-психиатра. Вот уж этотдействительно выскочил из-под незримой крышки незримой коробки. Он сиделсреди ничего не подозревавшей публики. Поднялся и подошел к барьеру. Онзачитал присяжным свой доклад. Из этого крылатого доклада на землю выпадалитакие слова, как: "Неуравновешенность... психопатия... нездоровыефантазии... соматическая нервная система... шизофрения... возбудимость...возбудимость... возбудимость... возбудимость... будильник", и вдруг,душераздирающее, кровоточащее: "Большая симпатическая". Но на этом он неостановился: "...Неуравновешенность... невменяемость... секреция... Фрейд...Юнг... Адлер... секреция..." Коварный голос этого человека ласкал некоторыеслоги, а своими жестами он словно бы сражался с неприятелем: "Отче,берегитесь слева, берегитесь справа"; некоторые слова рикошетом отскакивалиот его коварного голоса (как в тех жаргонных словечках, в которых средислогов нужно распознать другие слова, наивные или омерзительные). Понятнобыло следующее: "Что есть злоумышленник? Галстук, танцующий в лунном свете,припадочный ковер, лестница, по-пластунски ползущая вверх, кинжал, которымпользуются с начала мира, обезумевшая склянка с ядом, руки в перчатках вомраке ночи, голубой воротничок моряка, открытая последовательность, чередапростых и безобидных жестов, молчаливый шпингалет". Великий психиатр наконецзачитал свое заключение: "Что он (Нотр-Дам-де-Флер) психическинеуравновешен, легковозбудим, аморален. Вместе с тем в любом преступномдействии, как и вообще в любом действии, содержится волевая часть, неявляющаяся следствием раздражающего пособничества предметов. Словом, Байончастично несет ответственность за убийство". Падал снег. Вокруг зала царило молчание. Палата присяжных была затерянав пространстве, в совершенном одиночестве. Она уже не подчинялась земнымзаконам. Она стремительно неслась среди звезд и планет. Там, в пространстве,она была каменным домом Пресвятой Девы. Пассажиры больше не ждали никакойпомощи извне. Швартовы были обрублены. Именно в этот момент растерявшаясячасть зала (толпа, присяжные, адвокаты, гвардейцы) должна была преклонитьколени и запевать гимны, тогда как другая его часть (Нотр-Дам),освобожденная от тяжести плотских деяний (умерщвление - это плотскоедеяние), составила пару, чтобы пропеть: "Жизнь - это сон... прекрасныйсон...". Но толпе чуждо чувство величия. Она не подчинилась этомудраматическому велению, и мир не ведал ничего менее серьезного, чем то, чтопоследовало. Сам Нотр-Дам почувствовал, как мягчает его надменность. Онвпервые человеческими глазами посмотрел на Председателя Ваз де Сент-Мари.Любовное чувство так сладостно, что он не смог не раствориться в сладкой,доверчивой нежности к Председателю. "А может, и не такая уж он скотина!" -подумал он. Внезапно его сладкое бесчувствие кануло в небытие, и облегчение,которое он при этом испытал, было подобно избавлению от мочи после ночноговоздержания. Вспомните, что Миньон при пробуждении вновь ощущал себя наземле только после того, как мочился. Нотр-Дам полюбил своего палача, своегопервого палача. Это было нечто вроде неустоявшегося, недозревшего прощения,которое он даровал ледяному моноклю, металлическим волосам, земным устам,грядущему приговору, произнесенному в соответствии со страшным Писанием. Чтов действительности есть палач? Ребенок в одеждах Парки, некто невинный,отделенный от мира великолепием своих пурпурных лохмотьев, некто бедный,некто смиренный. Зажглись люстры и бра. Слово взял общественный обвинитель.Против юноши убийцы, высеченного из глыбы прозрачной воды, он не сказалничего, кроме самых справедливых слов, под стать Председателю и присяжным.Ведь нужно же было защитить рантье, живущих иногда чуть ли не под самойкрышей, и заставить умереть мальчиков, убивающих их... Все это было толковои произнесено весьма изящным, а временами весьма благородным тоном. Помогаясебе головой: - ...Достойно сожаления (в миноре, потом начинает снова - в мажоре)...достойно сожаления... От его руки, вытянутой к убийце, веяло непристойностью. - Карайте строго! - кричал он. - Карайте строго! Заключенные междусобой звали его "пижон". На этом торжественном заседании он точноиллюстрировал табличку, прибитую к массивной двери. Затерянная в чернотетолпы, старая маркиза подумала: "Республика гильотинировала уже пятерых изнас...", но ее мысль не пошла глубже. Галстук по-прежнему лежал на столе.Присяжные не прекращали. попыток преодолеть страх. Примерно тогда часыпробили пять. Во время обвинительной речи Нотр-Дам сел. Он представлял себе,что Дворец Правосудия находится между зданиями, в глубине одного издворов-колодцев, куда выходят окна кухонь и туалетов и куда склоняютсярастрепанные горничные, которые, приставив ладонь к уху, слушают, стараясьне упустить ни слова. Шесть этажей с четырех сторон. Горничные беззубы; онипоглядывают назад; взгляд, пересекая мглу кухни, может различить несколькозолотых или плюшевых блесток в тайне роскошных квартир, где старики сголовой из слоновой кости спокойными глазами смотрят, как к ним приближаютсяубийцы в домашних тапочках. Нотр-Даму кажется, что Дворец Правосудиярасполагается на дне этого колодца. Он маленький и легкий, как греческийхрам, который Минерва несет на своей открытой ладони. Гвардеец, находившийсяпо левую руку от него, заставил его встать, ибо Председатель спрашивал: "Чтовы имеете сказать в свою защиту?" Старый бродяга, сокамерник по Санте,подготовил для него несколько подходящих слов, которые можно было бы сказатьна суде. Он попытался вспомнить их и не сумел. Фраза "Я не нарочно"сложилась у него на губах. Если бы он произнес ее, она бы никого не удивила.Все ожидали худшего. Ответы, которые напрашивались на язык, приходили наарго, а чувство приличия требовало от него говорить по-французски, но каждыйзнает, что в ответственные моменты родной язык одерживает верх над другими.Он чуть было не обрел естественность. Хотя быть естественным в тот мигозначало быть актером, но неловкость уберегла его от нелепости и отрубилаему голову. Он был поистине велик. Он сказал: - Старик был обречен. У него уже ни на кого не вставал. Последнее слово так и не вышло из маленьких дерзких уст; тем не менеедвенадцать стариков быстро и разом выставили ладони перед ушами, чтобы невпускать туда слово крепкое, как половой орган; и оно, не найдя другогоотверстия, вошло, напряженное и теплое, в их разинутые рты. Мужественностьдвенадцати стариков и Председателя была высмеяна славным бесстыдством юноши.Все мигом переменилось. Те, что были испанскими танцовщиками с кастаньетамина пальцах, вновь стали присяжными, вновь стал присяжным утонченныйхудожник, вновь стал присяжным дремавший старик, и нелюдим тоже, и тот, чтобыл Римским Папой, и тот, что был Вестрисом [54]. Не верите? Из залавырвался яростный вздох. Председатель своими красивыми руками сделал жест,который своими красивыми руками делают трагические актрисы. Его красноеплатье трижды мелко вздрогнуло, как театральный занавес, как если бы в егополы, ближе к икрам, вцепились отчаянные когти агонизирующей кошки, мышцылап которой были сведены тремя смертными содроганиями. Он нервно призвалНотр-Дама к приличию, и слово взял адвокат защиты. Делая (он в самом деледелал их, как будто негромко попердывал) под платьем мелкие шажки, онподошел к барьеру и обратился к суду. Суд улыбнулся. Той самой улыбкой,которую рождает на лице суровый, уже сделанный выбор между справедливостью инесправедливостью (по-королевски строгая складка на лбу служит имразграничением) - выбор того, кто понял, рассудил и выносит приговор. Судулыбался. С лиц спало напряжение, тела вновь обретали свою мягкость; кое-ктоотваживался на недовольные гримаски, но, испугавшись, быстро возвращался всвою скорлупу. Суд был доволен, даже очень доволен. Адвокат старался изовсех сил. Он говорил обильно, поток его фраз не иссякал. Чувствовалось, что,рожденные из молнии, они должны были вытягиваться в хвосты комет. К понятиямчистого права он пристегивал и то, что, по его словам, было воспоминаниямидетства (его собственного детства, в котором он, якобы, сам был искушаемДьяволом). Несмотря на такое сочетание, чистое право оставалось чистым и всерой пене речи сохраняло блеск твердого кристалла. Адвокат сперва говорил овоспитании неудачами, примере улицы, голоде, жажде (не собирался ли он, мойБоже, сделать из ребенка Отца де Фуко, Мишеля Вьешанжа [55]?), он говорилтакже о почти плотском искушении, которое вызывает шея, словно нарочносозданная так, чтобы ее удобно было сдавливать. Короче, он спятил. Нотр-Дамоценил это красноречие- Он все еще не верил словам адвоката, но готов былчто угодно предпринять, что угодно взять на себя. Однако тревожное чувство,смысл которого он понял только потом, каким-то неясным образом указывало емуна то, что адвокат его губил. Суд проклинал столь посредственного адвоката,не дававшего ему даже получить удовольствие от преодоления жалости, котороеон, должно быть, привык испытывать, слушая защитительную речь. Какую игрувел этот глупый адвокат? Пусть он произнесет слово, нежное или грубое,которое, по крайней мере, заставило бы пространство и время, подмигнув,сразить юношу, присяжных, воспылать страстью к его трупу и, отомстив такимобразом за задушенного старика, ощутить в себе душу убийцы - в себе,спокойных, сидящих в тепле, не подверженных никакому риску, разве чтокрошечного Вечного Проклятия. Их довольство улетучивалось. Нужно ли быловыносить оправдательный приговор только потому, что адвокат был болваном? Нопришло ли кому-нибудь в голову, что эта речь могла быть искуснейшиммошенничеством адвоката-поэта? Говорят же, что Наполеон проиграл Ватерлоо,потому что Веллингтон совершил грубый промах. Суд почувствовал, что нужнобыло благословить этого парня. Адвокат исходил слюной. В тот момент онговорил о возможности перевоспитания -- и четыре представителя от опекиДетства и Юношества на отведенной им скамье поставили на кон в кости судьбудуши Нотр-Дам-де-Флера. Адвокат просил оправдать. Он умолял. Его больше неслышали. Наконец, будто бы с ловкостью распознав среди тысячи момент дляпроизнесения самого главного слова, Нотр-Дам, как всегда мягко, сделалпечальную гримасу и сказал не думая: - Ах! Коррида! Да нет, не стоит, я предпочел бы сдохнуть сразу. Адвокат сперва ошалел, потом живо щелчком языка собрал свойразрозненный рассудок и пролепетал: - Дитя мое, ну же, дитя мое! Дайте мне вас защитить. Господа, - сказалон суду (он мог бы с тем же успехом, как королеве, сказать ему "Мадам"), --это ребенок. В то время, как Председатель спрашивал у Нотр-Дама: - Ну, что же вы говорите? Не будем забегать вперед! Резкость произнесенного слова обнажила судей и оставила на них изодежды только величественность. Толпа прокашлялась. Председатель не знал,что "Коррида" на арго - это исправительный дом. Степенный, массивный,неподвижно сидящий на деревянной скамье между гвардейцами, перетянутымижелтыми кожаными ремнями, в сапогах и касках, Нотр-Дам-де-Флер чувствовалсебя танцующим легкую жигу. Отчаяние пронзило его, словно стрела, словноклоун - шелковую бумагу на обруче, отчаяние прошло сквозь него, не оставивему ничего, кроме дыры, облачившей его в белые лохмотья. Несмотря наповреждения, он держался стойко. Мира уже не было в этом зале. По заслугам.Нужно, чтобы все закончилось. Суд возвращался. Приклады почетного отрядаударили тревогу. Стоя с непокрытой головой, монокль зачитал приговор. Онвпервые произнес вслед за именем Байона: "по прозвищу Нотр-Дам-де-Флер".Нотр-Дама приговорили к смертной казни. Присяжные стояли-Это был апофеоз.Кончено. Когда Нотр-Дам-де-Флер был передан в руки охранников, импоказалось, что он обрел священное свойство, близкое к тому, которым некогдаобладали искупительные жертвы, будь то козел, бык или ребенок, и которым досих пор обладают короли и евреи. Надзиратели говорили с ним и служили емутак, как если бы знали, что он несет на себе тяжесть грехов всего мира, ихотели снискать себе благословение Искупителя. Спустя сорок дней весеннейночью в тюремном дворе была сооружена машина. На рассвете она была готова кработе. Голова Нотр-Дам-де-Флера была отсечена самым настоящим ножом. Иничего не произошло. Чего ради? Покрову храма не нужно разрываться снизу доверху, если богиспускает дух. Это ничего не докажет, кроме того, что ткань плохого качестваи изрядно обветшала. Хотя к этому следовало бы отнестись безразлично, я быеще согласился, чтобы дерзкий пострел продырявил его ударом ноги и убежалпрочь, вопя о чуде. Это пикантно и весьма подходяще для того, чтобы лечь воснову Легенды. Я перечитал написанные главы. Они теперь завершены окончательно, иприходится признать, что ни одной радостной улыбкой не наделил я ниКюлафруа, ни Дивину, ни Эрнестину, ни кого-либо еще. Лицо мальчишки,которого я заметил в комнате свиданий, наводит меня на эти размышления изаставляет вспомнить о детстве, о воланах белых юбок моей матери. В каждомребенке, которого я вижу, - а я вижу их так редко - я пытаюсь отыскать того,кем был я, полюбить его за то, чем был я. Но, встретившись с малолетками вкомнате свиданий, я поглядел на две эти мордашки и вышел в крайнем волнении,потому что сам я был другим - ребенком бледным, как недопеченый хлеб; ялюблю в них мужчин, которыми они станут. Когда они прошли передо мной,покачивая бедрами и широко расправив плечи, я увидел у них на лопаткахгорбики мышц, прикрывающие корни крыльев. И все же мне хотелось бы думать, что я был похож вот на этого. Увидевсебя в его лице, прежде всего в линии лба и в глазах, я вот-вот узнал бысебя окончательно, когда - хлоп! -- он улыбнулся. Это был уже не я, потомучто в детстве, как и во все другие периоды моей жизни, я не умел нисмеяться, ни даже улыбаться. Если можно так сказать, стоило ребенкузасмеяться, как я рассыпался в крошки у себя на глазах. Как и все дети, подростки или взрослые, я охотно улыбался, иногда могдаже похохотать; но по мере того, как моя жизнь проходила, я еедраматизировал. Устраняя шалости, проявления легкомыслия или ребячества, яоставлял в ней лишь элементы собственно драмы: Страх, Отчаяние, печальнуюЛюбовь... и, чтобы освободиться от них, я декламирую все эти поэмы,сведенные судорогой, как лица сивилл,, Они проясняют мне душу. Но еслиребенок, в котором, как мне кажется, я вижу себя, засмеется или улыбнется,он ломает . строй разработанной драмы, которой становится моя жизнь, когда яразмышляю о ней; он разрушает, искажает ее уже потому, что привносит в неепоступок, который персонаж совершить не мог; он разрывает на частивоспоминание о гармоничной (хотя и горестной) жизни, заставляет меня видеть,как я становлюсь другим, и к одной драме прививает другу. Дивинариана (продолжение и окончание) Итак, вот последние части Дивинарианы. Я тороплюсь отделаться отДивины. Навалом, беспорядочно я набрасываю эти заметки, разбирая которые выпопытаетесь отыскать непреходящую сущность Пресвятой. В мимикрии Дивина мысленно доходит до того, чтобы точно приниматьположение, которое имел Миньон в этом же самом месте. Так, ее голованаходится на месте головы Миньона, ее рот -- на месте его рта, ее член -- наместе его и т.д., затем она повторяет - с предельно возможной точностью --не без колебаний,, потому что это должно быть поиском (только поиск, трудныйпоиск делает игру осознанной), -жесты Миньона. Она последовательно занимаетвсе пространство, которое занимал он. Она следует за ним, непрерывнозаполняя все, что его содержало. Дивина: -- Моя жизнь? Мне ужасно горько, я вся -- Долина Горечи. И эта долина подобна -- с ее черными соснами под грозой -- темкартинам, что открывались мне во время моих воображаемых путешествий, вкоторые я пускался из-под бурых вшивых тюремных одеял; я называл их ДолинойУныния, Утешения, Долиной Ангелов. Она (Дивина), возможно, поступала не по-христиански. Ей ставили это вупрек. А она: "А Лифарь разве танцует по пути из Опе [56] домой?" Она настолько безразлично относится к миру, что говорит: "Какое мнедело до того, что думает К... о той Дивине, которой я была? Какое мне делодо воспоминания, которое он хранит обо мне. Я другая. Я каждый раз будудругая". Таким образом, она боролась с тщеславием. Таким образом, она всегдаоказывалась готова к любой новой гнусности, не опасаясь бесчестия. Она обрезала себе ресницы, чтобы казаться еще отвратительней. И думалапри этом, что так сжигает свои корабли. У нее пропал тик. Ей удавалось сделать так, что все замечали ее посдержанности. Сделать лицо ледяным. Когда-то при оскорблении она во что быто ни стало должна была подвигать мускулами. Тоска принуждала ее к этомуроду самообмана; мышцы лица сокращались и рождали гримасу в виде улыбки. Еелицо окоченело. Дивина, о себе самой: -- Дама Верховной Педерастии. Дивина не смогла слушать по радио марш из "Волшебной флейты", невынесла. Она целует свои пальцы, а затем, измученная, поворачивает ручкуприемника. Ее бесцветный голос, (голос, который я мечтал бы слышать у киноактеров,приплюснутый голос, голос, в котором нет глубины), небесный голос, когда,обращаясь ко мне, она указывает пальцем на мое ухо: -- Жан, у тебя еще и там есть дырочка. Она движется по улице, словно призрак. Мимо следует молодойвелосипедист -- пешком, держа свою машину за руль. Приблизившись к нему вплотную, Дивина немного сгибает руку, как быжелая обнять его за талию. Велосипедист неожиданно поворачивается к Дивине ина самом деле оказывается в ее объятиях. Он ошеломленно смотрит на неекакое-то мгновение, не произнося ни слова, вскакивает на велосипед иудирает. Дивина возвращается в свою скорлупу и поднимается на свое внутреннеенебо. В присутствии красивого парня, мимолетное желание: -- Это Еще схватило меня за горло. Теперь она будет жить только радитого, чтобы спешить к Смерти. Лебедь, которого поддерживает масса его белых перьев, не может нырнутьна дно за тиной; Иисус не может согрешить. Для Дивины совершить преступление ради того, чтобы избавиться от гнетаморали, еще означает быть тесно связанной с моралью. Она не желает красивыхпреступлений. Она трезвонит повсюду, что подчиняется чувству вкуса. Она ворует и предает своих друзей. Все способствует тому, чтобы вокругнее - вопреки ей -- воцарилось одиночество. Она просто живет в уюте своейславы, славы, которую она сделала маленькой и драгоценной. -- Я, -- говорит она, - Бернадетта Субиру в монастыре Шарите много днейспустя после видения. Как и я, она жила обычной жизнью, не забывая о том,что была на "ты" с Пресвятой Девой. Бывает так, что по пустыне движется войско, и от него - по тактическимсоображениям - отделяется небольшая колонна и берет другое направление.Какое-то время эта колонна может следовать рядом с войском, в течение часаили дольше. Люди из обеих частей могли бы разговаривать, видеть друг друга,но они не разговаривают и не видят: как только отряд сделал шаг в новомнаправлении, он почувствовал, что в нем рождается личность. Он понял, что онодин и что его действия - это только его действия. Чтобы оторваться от мира, Дивина сотни раз начинала делать этотмаленький маневр. Но как бы далеко она ни удалялась, мир призывает ее ксебе. Свою жизнь она провела, вновь и вновь бросаясь с вершины утеса. Теперь, когда у нее нет тела (или остается его так мало - белого,бледного, костлявого и в то же время мягкого), она устремляется к небу. Дивина о себе самой: -- Мадам урожденная Тайна. Святость Дивины. В противоположность большинству святых, она знала о ней. В этом нетничего удивительного, ведь святость была ее видением Бога и, более того, -ее союзом с Ним. Этот союз возник не без зла и страдания и с той, и с другойстороны. Со стороны Дивины зло состояло в том, что она была вынужденаоставить свое надежное, привычное и уютное положение ради чудеснейшей славы.Чтобы сохранить свое положение, она делала то, что считала разумным делать:жестикулировала. И всем ее телом завладела страсть остаться. У нее былижесты жестокого отчаяния, жесты несмелых попыток, жесты колебаний перед тем,как отыскать зацепку, ухватиться за землю и не подняться к небесам. Можетпоказаться, что последняя фраза подразумевает, будто Дивина якобывознеслась. Ничего подобного. Подняться к небесам здесь означает: не сделавни единого движения, покинуть Дивину ради Божества. Если бы чудо произошло вглубине души, оно было бы непередаваемо жестоким. Нужно было держаться вочто бы то ни стало. Сопротивляться Богу, который в молчании призывал ее. Неотвечать. Но примерять на себе те жесты, которые удержат ее на земле,которые приклеят ее к материи. В пространстве она принимала все новые иновые варварские формы: потому что интуитивно догадывалась, чтонеподвижность позволит Богу слишком легко удачным приемом американскойборьбы унести вас с собой. И она танцевала. На прогулке. Повсюду. Ее телопроявляло себя каждую секунду. Проявляло себя в тысяче тел. Никто не знал,что происходило, и не ведал о трагических мгновениях Дивины, сражающейся сБогом. Она принимала удивительные позы, подобные тем, что принимают японскиеакробаты. Она казалась потерявшей рассудок трагической актрисой, котораябольше не может вернуться в свой собственный образ и ищет, ищет... И воткак-то раз, когда она застыла на кровати, неожиданно для нее самой Богпринял ее за святую. Здесь следует напомнить один характерный случай. Оназахотела убить себя. Убить себя. Убить мою доброту. Итак, к ней пришлаблестящая идея, и она ее осуществила: некогда ее балкон на восьмом этажебольшого дома выходил на замощенный двор. В железных перилах имелись широкиепросветы, затянутые проволочной сеткой. У одной из соседок был двухлетнийребенок, маленькая девочка, которую Дивина часто приглашала к себе и угощалаконфетами. Ребенок любил бегать на балкон и смотреть через сетку на улицу.Однажды Дивина решилась: она отцепила сетку, оставив ее прислоненной кперилам. Когда девочка пришла к ней, она заперла ее в комнате и бегомскатилась по лестнице. Очутившись во дворе, она дождалась, пока ребеноквыйдет поиграть на балкон и обопрется о сетку. Вес тела опрокинул девочку впустоту. Дивина наблюдала снизу. Она не упустила ни одного пируэта малышки.В ней было что-то сверхчеловеческое -- до такой степени, что без слез, безкрика, без трепета, надев перчатки, она собрала то, что осталось от ребенка.Она провела три месяца в камере по подозрению в непреднамеренном убийстве,но доброта ее умерла. Ведь "К чему мне быть теперь тысячу раз доброй? Чтобызагладить вину за это неискупимое преступление? Так что будем скверной". Безразличная, как нам казалось, к остальному миру, Дивина умирала. Эрнестина долгое время была в неведении относительно того, чем стал еесын, которого она потеряла из виду во время его второго побега. Когда донее, наконец, дошли о нем вести, тот был в армии. Она получила от негонесколько стыдливое послание с требованием небольшой суммы денег. Но увиделаона своего сына, ставшего Дивиной, лишь много позже, в Париже, куда попримеру всех провинциалок приехала оперироваться. Дивина в то время жила вотносительном довольстве. Эрнестина, ничего не знавшая о его пороке,догадалась о нем почти мгновенно и подумала: "У Лу между ягодицамисберегательный банк". Она не сделала никакого другого замечания. Мнению,которое она о себе имела, едва ли вредила мысль о том, что она отелиласьчудовищным существом, ни самцом, ни самкой, наследником или наследницейсемьи Пикиньи, двусмысленным завершением знатной фамилии, матерью которойбыла сирена Мелузина. Мать и сын были так далеки друг от друга, словнонаходились на расстоянии, приникая к пустоте: соприкосновение бесчувственныхкож. Эрнестина никогда не говорила себе: "Это плоть от моей плоти". Дивинаникогда не говорила себе: "Однако вот эта меня высрала". Как мы показали этов начале, Дивина была для своей матери лишь предлогом для театральныхжестов. Дивина же, из ненависти к этой шлюхе Мимозе, питавшей отвращение ксобственной матери, делала вид, что почтительно любит свою. Этапочтительность нравилась Миньону, который, будучи нормальным "котом",настоящим блатным, в глубине сердца хранил, что называется, "чистый уголок,предназначенный старушке матери", которую он, впрочем, не знал. Онподчинялся земным законам, властвующим над "котами". Будучи католиком ипатриотом, он любил мать. Эрнестина навестила умирающую Дивину. Она принеслакое-какие сладости, но по признакам, заметным лишь деревенским жителям -признакам, более красноречивым, чем креп - она узнала, что Дивина умирает. "Он уходит", - сказала она себе. Священник - тот самый, странную службу которого мы видели - принесоблатку. На чайном столике, подле черного распятия и чаши со святой водой, вкоторой мокла сухая и пыльная самшитовая ветвь, горела свеча. Из религии Эрнестина обычно принимала лишь чисто волшебное (а не тайну,наложенную на тайну и скрывающую ее); то волшебное, которое она находила вней, было подлинным, как золото. Судите сами: в ненастные дни, зная, чтомолнии приходит фантазия влетать через каминную трубу и вылетать из окна,она, сидя в кресле, видела себя проходящей сквозь оконное стекло (причембюст, шея, ноги, юбки сохраняли свою жесткость, словно складкинакрахмаленной материи), падающей на траву или взмывающей в небо сосведенными вместе пятками, как если бы она была статуей: так онапроваливалась вниз или вверх, будто ангелы и святые, летающие на полотнахстарых мастеров, так же просто, как поднимается на небо Иисус, без несущихего облаков. Это и было ее религией. Как и прежде, в дни великой суеты, в днимистического разгула: "А не повеселиться ли, поверив в Бога?", - говорилаона себе. И трепетала от предвкушения. В час кончины Дивины она повеселилась, поверив в Бога так глубоко, чтостала свидетельницей восхитительной сцены. Она увидела Бога, глотающего яйцо. Слово "видеть" использовано здесьтолько для удобства изложения. Об откровении я не могу сказать почти ничего,потому что, в сущности, знаю о нем лишь то, что было мне дано узнать,благодарение Богу, в югославской тюрьме. Меня перевозили из города в город,по прихоти этапов тюремного вагона. В тюрьме каждого из городов я оставалсяна день, на два или дольше. Как-то раз меня поместили в довольно большуюкамеру, заполненную двумя десятками арестантов. Три цыгана организовали вней школу воров-карманников. Вот как все происходило: пока один из узниковспал, растянувшись на нарах, нам нужно было по очереди вытаскивать из егокарманов -- и класть обратно, - не разбудив его, предметы, которые тамнаходились. Дело довольно тонкое, ведь нередко спящего приходилось так илииначе щекотать, чтобы ом перевернулся во сне и освободил карман, на которыйналегал всем весом своих бедер. Когда настал мой черед, цыган, который был за главного, подозвал меня ивелел работать. Через ткань пиджака я ощутил, как бьется сердце, -- ипотерял сознание. Меня перенесли на нары, где я и оставался, пока не пришелв себя. Я сохранил точное воспоминание об обстановке места действия. Камерапредставляла собой нечто вроде кишки, оставляющей ровно столько места, чтобыпо всей длине протянулись наклонные деревянные нары. В одном из концов,напротив входной двери, из слухового окна, слегка выгнутого и снабженногорешетками, косо падал желтый свет, сходивший с невидимого для нас неба -- вточности, как это изображают на гравюрах и в романах. Очнувшись, я увидел, что нахожусь в углу, ближайшем к окну. Я присел наманер берберов или маленьких детей, обернув ноги покрывалом. В другом углустояли, сбившись в кучу, остальные. Взглянув на меня, они разразились смехом. Поскольку я не знал их языка,один из них, указывая в мою сторону, производит такой жест: чешет у себя вволосах и, будто отыскав там вошь, делает вид, что жует ее, - с обезьяньимигримасами. Я не помню, были ли у меня вши. Во всяком случае, я никогда их не ел.Моя голова была покрыта белой перхотью, образовавшей на коже корку, которуюя отколупывал ногтем и затем счищал с ногтя зубами, а иногда проглатывал. Именно в этот момент я постиг, что такое эта камера. Я познал - закакое-то неощутимое время -- ее сущность. Оставаясь одной камерой, она сталамировой тюрьмой. Своим чудовищным страхом я был изгнан на край несусветноймерзости (присущей не-свету), прямо к грациозным ученикам школы карманников:я ясно увидел ("видеть" - как в случае с Эрнестиной), чем была эта камера иэти люди, какую роль они играли: а это была самая первая роль в движениимира. Эта роль была началом мира и в начале мира. Мне вдруг показалось,благодаря некоей чрезвычайной ясности взгляда, что я понимал эту систему.Мир ужался, и ужалась его тайна, как только я был от него отрезан. Это былодействительно сверхъестественное мгновение, подобное, в смысле отрыва отвсего человеческого, тому, что подарил мне в тюрьме Шерш-Миди старшийнадзиратель Сезари, который должен был подать рапорт о моих нравах. Онспросил меня: "Вот это слово (он не решился произнести "гомосексуалист"),оно пишется в два слова?" И указал мне на листок бумаги кончиком вытянутогопальца... не прикасавшимся к написанному слову. Я был восхищен. Как и меня, Эрнестину восхищали Божьи Ангелы, которые суть детали,встречи, совпадения такого порядка: биение пуанта или, быть может,пересечение бедер той балерины, что вырастает, как цветок, в пустоте моейгруди от улыбки возлюбленного солдата. Она мгновение подержала мир в своихпальцах и поглядела на него со строгостью школьной учительницы. Когда началась подготовка к соборованию, Дивина вышла из комы. Увидевсвечу - маяк ее последней гавани, - она перепугалась. Она почувствовала, чтосмерть всегда была частью жизни, но ее символическое лицо было прикрыточем-то вроде усов, которые приноравливали устрашающую действительность ковкусам дня, -- тех франкских усов солдата, что, упав под ножницами,заставили его смутиться, как оскопленного, ибо лицо его стало вдруг нежным,хрупким, бледным, с маленьким подбородком, выпуклым лбом, подобным ликусвятой на романском витраже или лицу византийской императрицы, лицу, котороепривычно видеть увенчанным высокой тиарой с вуалью. Смерть была так близка,что могла прикоснуться к Дивине, постучать в нее сухим перстом, как в дверь.Она согнула свои одеревеневшие пальцы и натянула простыню, которая тожеутратила гибкость, окоченела. - Но, - сказала она священнику, - я ведь не умерла еще, я слышала, какна потолке пердят ангелы. "...Умерла еще", -- повторила она себе, и в грозовых тучах,сладострастно стройных, тошнотворных и, в общем-то, райских, Дивина вновьувидела умершую - и смерть умершей -- старую Аделину из деревни, котораярассказывала ей-- и Соланж -- истории из жизни чернокожих. Когда старушка (его кузина) умерла, он не смог заплакать и, чтобы темне менее уверить окружающих в своей скорби, надумал смочить сухие глазаслюной. Дымный клубок переворачивается у Дивины в животе. Потом оначувствует, что ее одолевает, как морская болезнь, душа старушки Аделины, чьиботинки на пуговицах и высоком каблуке после ее смерти Эрнестина заставлялаКюлафруа надевать в школу. В вечер траурного бдения любопытство подняло его с кровати. Он нацыпочках вышел из комнаты, где из каждого угла вылетали мириады душ,создавая препятствие, которое он должен был преодолеть. Он входил в их гущу,сильный своей священной миссией, испуганный, восхищенный, скорее мертвый,чем живой. Души, тени выстраивались в многочисленный, громадный кортеж, онивыскакивали из начал мира - до самого погребального ложа он тащил за собойцелые поколения теней. Это был страх. Он шел босиком и как можно менееторжественно. Теперь он двигался так, как, принято думать, ходит ночной вор, как,может быть, много раз по ночам он подбирался к шкафу, чтобы стащить оттудадраже, подаренное Эрнестине в день крестин или свадьбы; он разгрызал его сособым почтением, - не как обычное лакомство, но как священную пищу, символчистоты, ставя его в ряд с флердоранжем из белого воска, помещенным встеклянный шар: едва уловимые запахи ладана, призраки белых вуалей. И этотмотив: Vini Creator... - А если у тела плакальщица, что он скажет?... Но та пила кофе накухне. Комната была пустой. Опустошенной. Смерть создает пустоту иначе илучше, чем компрессор. Простыня на кровати намечала рельеф лица, как глина,едва тронутая скульптором. Кюлафруа, вытянув напряженную руку, приподнимает ее. Покойницапо-прежнему здесь. Он подошел ближе, чтобы меньше бояться. Он решилсяпотрогать лицо и даже поцеловать веки, круглые и ледяные, как шарики агата.Тело казалось оплодотворенным действительностью. Оно изрекало истину. В этот момент ребенок был словно охвачен роем беспорядочныхвоспоминаний о прежде прочитанных и услышанных историях, а именно: о том,что комната Бернадетты Субиру в час ее кончины была наполнена ароматомнезримых фиалок. Он инстинктивно принюхался и не ощутил запаха, которым, каксчитается, обладает святость. Бог забыл о своей рабе. И прекрасно.Во-первых, не следует расточать цветочные ароматы над кроватью только чтопочившей старой девы; а во вторых следует опасаться посеять панику в детскихдушах. Но, кажется, именно из этого мгновения протянулась нить, которая должнабыла привести Кюлафруа-Дивину, с неизбежностью, устроенной высшей силой, ксмерти. Слепые попытки начались гораздо раньше. Изучение -расследование, -которое велось вначале с восхищением, нахлынувшим при первых ответах,возвращало его к тем отдаленным, туманным, непроницаемым эпохам, когда онпринадлежал народу богов, подобных пещерным людям, которые еще пеленаются всвои пропахшие мочой лохмотья и хранят это достоинство, деля его с детьми инекоторыми животными: степенность и благородство, справедливо называемоеантичным. Теперь -- все больше и больше, и так до чисто поэтическоговосприятия мира с приобретением Знания пеленки разворачивались. Каждыйдопрос или опрос, рождая все более пустой отзвук, указывали ему на смерть --единственную реальность, переполняющую нас. Пропала радость от столкновений с действительностью. При каждой попыткеприкоснуться к ней испытующий пальчик слепца погружался в пустоту. Дверивращались сами собой и никуда больше не вели. Он поцеловал старуху в глаза,и змеиный холод сковал его. Он уже готов был пошатнуться, даже упасть, когдана помощь выступило Воспоминание: воспоминание о бархатных брюках Альберто;как человек, которому неожиданно дается привилегия бросить взгляд в глубьсамой сокровенной тайны, торопится отвернуться, чтобы ощутить под ногамиземную твердь, Кюлафруа в ужасе отпрянул, втянув голову в плечи, в теплое иобволакивающее воспоминание о брюках Альберто, в которых его взглядупредстал успокаивающий, утешающий выводок синиц. Потом он вернулся, несомый спустившимся с неба Альберто, в своюкомнату, в кровать, и заплакал. Но -пусть вас это не удивляет - он заплакалоттого, что не может заплакать. Вот как умерла наша Великая Дивина. Поискав свои золотые часики, она нашла их меж бедер и, зажав в кулаке,протянула Эрнестине, сидевшей у изголовья. Их руки соединились, сложивраковину с часами в середине. Глубочайший физический покой ослабил Дивину;почти жидкие нечистоты растеклись под ней тепловатым озерцом, в котороенежно и очень медленно -- как корабль, еще хранящий тепло императора,потерявшего свою последнюю надежду, опускается в воды озера Не [57] - онапогрузилась, и это облегчение вырвало из нее вздох, наполнивший рот кровью,и затем еще один вздох -- последний. Так она скончалась, можно сказать, затонула. Эрнестина ждала. Не знаю, каким чудом, она вдруг ясно поняла, чтобиение, исходившее из их соединенных рук, было тиканьем часов. Живя среди знамений и примет, она не была суеверной. Так что, в полномодиночестве, приступила к подготовке погребального туалета и надела наДивину вполне благопристойный, английского покроя костюм из синего шевиота. Вот она и покойна. Вся-Покойна. Тело ее завернуто в простыню. Это, сголовы до ног, как и прежде, корабль в ледоходе, скованный припаем,неподвижный, застывший и плывущий к бесконечности: ты, милый сердцу Жан, какя уже говорил, неподвижный и застывший, плывущий на моей кровати ксчастливой Вечности. Теперь, когда Дивина мертва, что мне остается делать? О чем говорить? Сегодня вечером разгневанный ветер яростно сшибает друг с другомтополя, от которых мне видны лишь верхушки. Моя камера, убаюканная этойспокойной смертью, так ласкова сегодня! А если завтра я буду свободен? (Завтра суд.) Свободен, то есть сослан к живым. Я создал себе душу соразмерно сосвоим жилищем. Свободен -пить вино, курить, глядеть на обывателей. Каким жебудет завтрашний суд? Я представил самый суровый приговор, которым он мог быменя покарать. Я тщательно к нему подготовился и подобрал себе гороскоп (наоснове того, что я мог вычитать о нем в собственном прошлом) - лицо судьбы.Теперь, когда я уже умею ему следовать, печаль моя не так велика. Онаисчезла перед лицом непоправимого. Это мое отчаяние и то, что еще будет,будет. Я отказался от своих желаний. Я тоже "уже прошел через это"(Вейдманн). Так пусть на всю человеческую жизнь останусь я среди этих стен.Кого будут судить завтра? Какого-то незнакомца, носящего имя, которое преждебыло моим. Я могу продолжать умирать до самой своей смерти посреди всех этихвдовцов. Лампа, миска, распорядок дня, метла. И соломенный тюфяк, моясупруга. - Мне не хочется ложиться. Завтрашнее слушание это торжество, которомунеобходим сочельник. Именно в этот вечер я хотел бы оплакать - как тот, ктоостается, - мои расставания. Но ясность моего ума - все равно что нагота.Ветер за окнами все свирепеет и перемешивается с дождем. Так стихияпредваряет завтрашнюю церемонию. Сегодня, кажется, 12-е? Так на чем же мнестановиться? Говорят, предостережения исходят от Бога. Они мне не интересны.Я уже чувствую, что не принадлежу тюрьме. Разорвалось утомительное братство,соединявшее меня с людьми из могилы. Быть может, я буду жить... Иногда взрыв дикого хохота, возникшего неизвестно отчего, сотрясаетменя. Он звенит во мне, как радостный крик в тумане, стремящийся, кажется,рассеять его, но не оставляющий после себя никакого следа, кроме тоски посолнцу и празднику. А если меня приговорят? Я вновь облачусь в грубую шерсть, и эти одеянияс цветом ржавчины вынудят меня сделать монашеский жест - запрятать руки врукава, - и вслед за этим явится соответствующий образ мыслей: я почувствую,что становлюсь славным и смиренным, а затем, зарывшись в одеяла, - это в"Дон Жуане" персонажи драмы оживают на сцене и обнимают друг друга - я, каки прежде, стану создавать, зачаровывая свою камеру, Миньону, Дивине,Нотр-Даму и Габриэлю новые восхитительные жизни. Я читал трогательные письма, переполненные чудесными находками,отчаянием, надеждами, песнями; и другие, более сдержанные. Я выбрал из ниходно - то, которое Миньон написал Дивине, из тюрьмы: "Милая, Посылаю тебе это короткое письмо, чтобы сообщить, что новости у меняневеселые. Меня. взяли за кражу. Так что постарайся встретиться с адвокатоми договориться о моей защите. Позаботься также о том, чтобы он получилденьги. И еще вышли не перевод, потому что, как ты догадываешься, здесьможно подохнуть с голоду. Постарайся еще добиться со мной свидания и принесибелье. Надень пижаму из бело-голубого шелка. И трико. Милая, я страшно злюсьиз-за того, что со мной произошло. Согласись, мне просто не везет. Поэтому ярассчитываю на твою помощь. Я бы очень хотел обнять тебя, приласкать икрепко прижать к себе. Вспомни о наших наслаждениях. Постарайся узнатьпунктир. И поцелуй его. Прими, милая, тысячу крепких поцелуев от твоегоМиньона." Пунктир, о котором говорит Миньон, - это силуэт его члена. Я видел, каксутенер, который чересчур возбудился, сочиняя девчонке письмо, положил настол на бумагу свой тяжелый член и пометил его контуры. Я хочу, чтобы этичерточки добавились к нарисованному мной Миньону. Френская тюрьма, 1942Примечания [1] Notre Dame des Fleurs - Богоматерь Цветов (фр.). [2] mac - "кот", сутенер (фр.). [3] Divine -- Божественная (фр.). [4] Mignon - голубчик, лапочка (фр.). [5] Нижинский Вацлав Фомич (1889-1950) - русский танцовщик ибалетмейстер. [6] сильнодействующее снотворное. [7] ..."сие творите в Мое воспоминание" - от Луки, 22, 19. [8] длинное широкое одеяние типа пальто [9] мастурбировать (арго). [10] Petit-Pres - Полиция по борьбе с наркотиками (фр.). [11] член (арго). [12] церковь в Париже. [13] игра слов: "играть в паровоз" -- гомосексуальный акт. [14] солдат частей французской армии, формировавшихся в СевернойАфрике. [15] Павлова Анна Павловна (1881-1931) - выдающаяся балерина. [16] Приди, Создатель (католическое свадебное песнопение). [17] изнасиловали (арго). [18] игра слов, "muet" - немой (фр.) [19] месса без песнопений. [20] гостиничная крыса -- вор-домушник (арго). [21] десять лет. [22] волчий корень. [23] Игра слов Culasse -- Culafroy. [24] буквально "золотое пламя", старинное знамя французских королей. Наего красном полотнище были вышиты языки золотого пламени. В битве это знамядолжно было находиться впереди армии. [25] игра слов: violon (скрипка) - violer (насиловать). [26] фермата -- нотный знак. [27] поцелуй в ж... [28] пошел на х.. [29] mulier (лат.) - женщина. [30] по обычаю, после венчания молодых осыпают драже. [31] парижское кабаре. [32] игра слов - La Belle -- красавица и побег (арго). [33] Искорка. [34] Поль Феваль (1817-1887) - французский писатель, автор рядамелодрам и приключенческих романов. [35] тюрьма во Франции. [36] Кукла заговорила - (нем.). [37] 4 августа 1789 года Учредительное собрание Французской республикиприняло закон, упраздняющий некоторые дворянский привилегии [38] Пьер д'Озье (1592-1660) -- французский генеалогист. [39] игра слов -- clavus (лат.) -- лысый. [40] Лузиньян -- старинная французская феодальная фамилия, которая,согласно семейному преданию, ведет родословную от волшебницы-феи Мелузины. [41] Один из Лузиньянов в XII веке основал ветвь т.н. заморскихЛузиньянов, женившись на королеве. Иерусалимской. Заморские Лузиньяны носилитакже титулы королей Кипра и Армении. [42] ядовитая змея (лат.). [43] ночная бабочка. [44] педик (исп.). [45] Товий - библейский персонаж, сын Товита. Книга Товита не входит вканонический текст Ветхого Завета. [46] Чао, приятель (итал.). [47] ласковая кличка педераста (арго.). [48] дорогой магазин в Париже. [49] изготовители фальшивых документов. [50] таволга, спирея. [51] китайский квартал. [52] горы на северо-востоке Франции. [53] Анна де Болейн (1507-1536) - вторая жена английского короляГенриха VIII. Обвиненная в супружеской измене, по приказу Генриха былапредана суду и казнена. [54] Гатэано Вестрис (1729-1808) - итальянский танцовщик ибалетмейстер. Работал в "Гранд-Опера". [55] французские миссионеры. Были убиты в Габоне. [56] Гранд-Опера - театр оперы и балета в Париже. [57] озеро вблизи итальянского города Ареццо (в эпоху римской империи -Ариция). В 1930 - 31 годах из озера были извлечены два корабля, построенныев эпоху Империи (предположительно при Каллигуле).
![](https://img.wattpad.com/cover/125673723-288-k994691.jpg)
YOU ARE READING
Богоматерь цветов (Жан Жене)
General Fiction«Богоматерь цветов» - дебютный роман французского писателя Жана Жене.