Второй день Все встали, как обычно. Епископ, полностью оправившийся от эксцессов и с четырех утра уже обиженный тем, что его оставили спать одного, позвонил, чтобы Юлия и мужлан, который был предназначен для него, пришли и заняли свои посты. Они тотчас же появились, и распутник погрузился в их объятия среди новых непристойностей. Когда был готов завтрак, по обыкновению, в аппартаментах девочек, Дюрсе нанес им визит, и новые юные прелестницы принесли себя в жертву. Мишетта была повинна в одном особом грехе, а Огюстин, которой Кюрваль повелел поддерживать себя весь день в определенном состоянии, находилась в состоянии совершенно противоположном: она ничего не помнила, но просила извинить ее за это и обещала, что этого больше не произойдет; но кватрумвират был неумолим: обе были занесены в список наказуемых в первую же субботу. Поскольку все были крайне недовольны неумелостью всех маленьких девочек в искусстве мастурбации и раздосадованы тем, что не устранили дефект подобного рода накануне, Дюрсе предложил утром давать уроки по этому предмету: каждый по очереди будет вставать утром на час раньше; этот час для упражнений был установлен с девяти до десяти; итак, вставать, как я уже сказал, в девять часов, чтобы предаваться упражнению. Было решено: тот, кто будет выполнять эту задачу, должен сесть в центре сераля в кресло; каждая девочка, сопровождаемая и направляемая госпожой Дюкло, лучшей мастурбаторшей, какая только была в замке, подойдет, чтобы упражняться на нем; в то же время госпожа Дюкло будет направлять их руки, научит той или иной скорости, которую необходимо придать толчкам в зависимости от состояния клиента, объяснит, как они должны держаться, какие позы принимать во время операции; были установлены определенные наказания той, которая на исходе первых двух недель не освоит в совершенстве это искусство настолько, чтобы больше не требовалось уроков. Особо строго было рекомендовано, согласно принципам совокупления, держать головку члена открытой во время операции, и следить, чтобы вторая рука непрестанно занималась тем, что теребила бы все вокруг, следуя различным причудам тех, с кем они имели дело. Этот проект финансиста пришелся всем по душе. Госпожа Дюкло, призванная по этому поводу, согласилась выполнить поручение; в тот же день она приспособила в аппартаментах «годмише», на котором девочки могли постоянно тренировать свою кисть, чтобы развивать необходимую проворность. Эркюлю поручили вести то же самое занятие с мальчиками, которые были гораздо более ловки в этом искусстве, чем девочки, потому что нужно было всего-навсего делать другим то, что они делают сами себе; им потребовалась всего лишь неделя, чтобы стать самыми приятными мастурбаторами, каких только можно встретить. Среди них в это утро никто не дал маху, а пример Нарцисса накануне заставил отказаться почти от всех отпусков; в часовне находились лишь Дюкло, двое «работяг», Юлия, Тереза, Купидон и Зельмир. Кюрваль много мастурбировал; он удивительно распалился этим утром с Адонисом при посещении мальчиков; все думали, что он не выдержит, видя, как действуют Тереза и два содомиста, но он сдержался. Обед прошел, как обычно; только дорогой Председатель, слишком много выпив и напроказничав за трапезой, снова воспламенился за кофе, который подавали Огюстин и Мишетта, Зеламир и Купидон, руководимые старухой Фаншон, которой, в виде исключения, приказали быть голой, как и дети. От этого контраста возник новый яростный приступ желаний у Кюрваля, и он дал себе волю (несколько поколебавшись в выборе) со старухой и Зеламиром, что наконец позволило ему пролить сперму. Герцог, со стоящим торчком членом, крепко прижимал к себе Огюстин; он орал, сквернословил, нес вздор, а бедная малышка, вся дрожа, все время отступала назад, точно голубка перед хищной птицей, которая подстерегает ее и готова схватить. Все же он довольствовался лишь несколькими похотливыми поцелуями и преподал ей первый урок помимо того, который она должна была начать изучать на следующий день. Двое же других, менее оживленные, уже начали сиесту, и наши два чемпиона последовали их примеру; все проснулись лишь в шесть часов, чтобы перебраться в гостиную рассказов. Все катрены предыдущего дня были изменены как по сюжетам, так и по костюмам, и у наших друзей соседями по дивану оказались: у Герцога – Алина, дочь Епископа и, по стечению обстоятельств, как минимум, племянница Герцога; у Епископа – его невестка Констанс, жена Герцога и дочь Дюрсе; у Дюрсе – Юлия, дочь Герцога и жена Председателя; у Кюрваля (чтобы проснуться и немного расшевелить себя) – его дочь Аделаида, жена Дюрсе, одно из тех созданий этого мира, которое он больше всего на свете любил доводить из-за ее добродетельности и набожности. Он начал с ней разговор с нескольких дурных шуток и, приказав ей сохранять во время всего вечера позу, отвечавшую его вкусам, но очень неудобную для этой бедной маленькой женщины, пригрозил ей всеми последствиями своего гнева, если она изменит позу хотя бы на миг. Когда все было готово, Дюкло поднялась на свое возвышение и продолжила нить своего повествования такими словами: «Три дня моя мать не появлялась дома, и ее муж, обеспокоенный скорее за последствия и деньги, чем за ее персону, решил войти в ее комнату, где они обычно прятали все, что у них было самого ценного. Каково было его удивление, когда вместо того, что он искал, он обнаружил записку от моей матери, которая писала ему, чтобы он смирился с постигшей его потерей, потому что, решив расстаться с ним навсегда и совсем не имея денег, она вынуждена была взять с собой все, что могла унести; и что в конечном итоге он может обижаться за это лишь на себя и на плохое с ней обращение, и она оставляет ему двух девочек, которые стоят всего того, что она уносит с собой. Но малый был далек от того, чтобы считать, что одно стоило другого; он нам вежливо сказал, чтобы мы даже не приходили ночевать домой, и это было явным доказательством: он не думал так, как моя мать. Почти ничуть не обидевшись на такой прием, который давал нам, сестре и мне. полную свободу предаться в свое удовольствие той самой жизни, которая начинала нам нравиться, мы думали лишь о том, чтобы забрать той мелкие вещи и так же быстро распрощаться с дорогим отчимом, как он сам того желал. Мы перебрались с сестрой в маленькую комнатку, расположенную неподалеку, ожидая покорно, что еще преподнесет нам судьба. Наши первые мысли были об участи нашей матери. Мы ни минуты не сомневались, что она находится в монастыре, решив тайно жить у кого-нибудь из святых отцов или быть у него на содержании, устроившись в каком-нибудь уголке неподалеку; мы все еще не слишком беспокоились, когда один монах из монастыря принес нам записку, которая заставила изменить наши предположения. В записке говорилось, что следует, как только стемнеет, прийти в монастырь к монаху-сторожу, тому самому, который пишет эту записку; он будет ждать нас в церкви до десяти часов вечера и отведет нас туда, где находится наша мать, и где она с удовольствием разделит с нами счастье и покой. Он настойчиво призывал нас не упустить случая и особенно советовал скрыть свои намерения от всех, поскольку было очень важно, чтобы отчим не узнал ничего о том, что делалось для нашей матери и для нас. Моя сестра, которой в ту пору исполнилось пятнадцать лет и которая была сообразительней и практичней, чем я, которой было только девять, отослав человека и ответив, что она подумает об этом, не могла не сдержать своего удивления по поводу этих действий. «Франсон, – сказала она мне, – давай не пойдем туда. За этим что-то кроется. Если это предложение искреннее, то почему моя мать не приложила записки к этой или, по меньшей мере, не подписала ее? Да и с кем она может быть в монастыре? Отца Адриена, ее лучшего друга, нет там почти три года. С того времени она была лишь мимоходом, у нее там нет больше никакой постоянной связи. Монах-сторож никогда не был ее любовником. Я знаю, что она развлекала его два-три раза, но это не такой человек, чтобы подружиться с женщиной по причине одного: нет человека более непостоянного и жестокого по отношению к женщинам, как только его прихоть прошла! Откуда в нем может взяться интерес к нашей матери? За этим что-то кроется, говорю тебе. Мне он никогда не нравился, этот старый сторож: он – злой, твердолобый, грубый. Один раз он затащил меня к себе в комнату, где с ним были еще трос; после того, что со мной там произошло, я крепко поклялась, что больше ноги моей там не будет. Если ты мне веришь, то давай оставим всех этих прохвостов – монахов. Больше не хочу скрывать от тебя, Франсом: у меня есть одна знакомая, я даже смею говорить, одна добрая подруга, ее зовут мадам Герэн. Я посещаю ее вот уже два года; с того времени не проходило недели, чтобы она не устроила мне хорошую партию, но не за двенадцать су, как то, что бывают у нас в монастыре: не было ни одной такой, с которой я бы не получила меньше трех экю! Взгляни вот доказательство, – продолжила она, показав мне кошелек, в котором было больше десяти луидоров, – ты видишь, мне есть на что жить. Ну так вот, если ты хочешь знать мое мнение, делай, как я. Госпожа Герэн примет тебя, я уверена в этом; она видела тебя восемь дней тому назад, когда приходила за мной, чтобы пригласить на дело, и поручила мне предложить тебе то же самое; несмотря на то, что ты еще мала, она всегда найдет, куда тебя пристроить. Делай, как я, говорю тебе, и наши дела вскоре пойдут наилучшим образом. В конце концов, это все, что я могу тебе сказать; в виде исключения, я оплачу твои расходы за эту ночь, но больше на меня не рассчитывай, моя крошка. Каждый сам за себя в этом мире. Я заработала это своим телом и пальцами, и ты делай так же! А если тебя сдерживает целомудрие, то ступай ко всем чертям и не ищи меня, поскольку после того, что я сказала тебе, если даже я увижу, как ты высунул язык на два фута длиной, я не подам тебе и стакана воды. Что касается матери, то я далека от того , чтобы печалиться об ее участи, какой бы она не была, и мое единственное пожелание – чтобы эта проститутка была так далеко, чтобы мне никогда ее не видеть. Я вспоминаю как она мешала моей работе со своими добрыми советами в то время, как сама творила дела в три раза хуже. Дорогая моя, да пусть дьявол унесет ее и, главное, больше не возвращает назад! Это все, что я ей желаю». По правде говоря, не обладая ни более нежным сердцем, ни более спокойной душой, чем моя сестра, я с полной верой разделила брань, которой она награждала нашу мать; поблагодарив сестру за то знакомство, которое она предложила мне, я пообещала ей пойти вместе к этой женщине и, как только она примет меня к себе, прекратить быть ей в тягость. «Если мать действительно счастлива, тем лучше для нее, – сказала я, – в этом случае мы можем быть счастливы, не испытывая необходимости разделять ее участь. А если это – ловушка, которую нам подстроили, необходимо ее избежать». Тут сестра поцеловала меня. «Пойдем, – молвила она, – теперь я вижу, ты хорошая девочка. Будь уверена, мы разбогатеем. Я красива, ты – тоже, мы заработаем столько, сколько захотим, милая моя. Но не надо ни к кому привязываться, помни об этом. Сегодня – один, завтра – другой, надо быть проституткой, дитя мое, проституткой душой и сердцем. Что касается меня, – продолжила она, – то я, как ты видишь, настолько стала ей, что нет ни исповеди, ни священника, ни совета, ни увещания, которые могли бы вытащить меня из этого порока. Черт подери! Я пошла бы показывать задницу, позабыв о всякой благопристойности, с таким же спокойствием, как выпить стакан вина. Подражай мне, Франсом, мы заработаем на мужчинах; профессия эта немного трудна поначалу, но к этому привыкаешь. Сколько мужчин, столько и вкусов; тебе следует быть готовой к этому. Один хочет одно, другой – другое, но это не важно; мы для того, чтобы слушаться, подчиняться: неприятности пройдут, а деньги останутся». Признаюсь, я была смущена, слушая столь разнузданные слова от юной девушки, которая всегда казалась мне такой пристойной. Но мое сердце отвечало этому духу; я поведала ей, что была не только расположена действовать, как она, но даже еще хуже, если потребуется. Довольная мной, она снова поцеловала меня; начинало холодать, мы послали купить пулярку и доброго вина, поужинали и заснули вместе, решив утром пойти к госпоже Герэн и попросить ее принять нас в число своих воспитанниц. За ужином моя сестра рассказывала мне обо всем, чего я еще не знала о разврате. Она предстала предо мной совсем голая, и я смогла убедиться, что это было одно из самых прекрасных созданий, какие только встречались тогда в Париже. Самая прекрасная кожа, приятной округлости формы и, вместе с тем, гибкий, интересный стан, великолепные голубые глаза и все остальное – под стать этому! Я также узнала от нее, с какого времени госпожа Герэн пользовалась ее услугами, и с каким удовольствием она представляла ее своим клиентам, которым сестра никогда не надоедала и которые желали ее снова и снова. Едва оказавшись в постели, мы решили, что очень некстати забыли дать ответ Монаху-сторожу, который может возбудиться нашим пренебрежением; надо, по крайней мере, быть осторожнее, пока мы остаемся в этом квартале. Но как исправить эту забывчивость? Было больше одиннадцати часов, и мы решили пустить все на самотек. Судя по всему, это приключение запало глубоко в сердце сторожу, было довольно легко предположить, что он старался скорее для себя, чем для так называемого счастья, о котором нам говорил; едва пробило полночь, как кто-то тихонько постучал к нам в дверь. Это был монах-сторож собственной персоной. Он ждал нас, как говорил, вот уже два часа; мы, по крайней мере, могли бы дать ему ответ. Присев подле нашей кровати, он сказал нам что наша мать окончательно решила провести остаток своих дне, в маленькой тайной квартирке, которая находилась у них в монастыре; здесь ей подавали лучшие блюда в мире, приправленные обществом самых уважаемых лиц дома, которые приходили проводить половину дня с ней и еще одной молодой женщиной компаньонкой матери; он собирался пригласить нас примкнуть к ним; поскольку мы были слишком юными, чтобы определиться, он наймет нас только на три года; по истечению срока он клялся отпустить нас на свободу, дав по тысяче экю каждой; он говорил что имел поручение от матери убедить нас, что мы доставим ей удовольствие, если придем разделить ее одиночество. «Отче, – нахально сказала моя сестра, – мы благодарим вас за выгодное предложение. Но в нашем возрасте не хотелось бы быть запертыми в монастыре, чтобы стать проститутками для священников мы и без того слишком долго были ими».
Сторож снова принялся настаивать на своем; он вкладывал в это столько огня, что прекрасно доказывало, до какой степени он хотел преуспеть. Наконец, видя, что ему это не удается, он почти в ярости бросился на мою сестру. «Ну-ка, маленькая проститутка, – сказал он ей. – Удовлетвори-ка меня еще хотя бы раз, прежде чем я оставлю тебя». И, расстегнув штаны, он сел верхом на нее; она совершенно не сопротивлялась этому, убежденная в том, что, позволив ему удовлетворить свою страсть, скорее отделается от него. Развратник, зажав ее под собой между колен, стал раскачивать орудие, твердое и достаточно большое, всего в четырех дюймах от лица моей сестры. «Прекрасное лицо, – вскричал он, – прехорошенькое личико проститутки! Как я сейчас залью его спермой! О, черт подери!» И в этот момент шлюзы открылись, сперма брызнула, и все лицо моей сестры, и особенно нос и рот, оказались покрытыми доказательством распутства нашего персонажа, страсть которого, возможно, не была удовлетворена столь дешево, если бы не удался его план. Успокоившись, монах думал теперь только о том, как уйти. Бросив нам экю на стол и снова засветив фонарь, он сказал: «Вы – две маленькие дурочки, две маленькие негодяйки, вы теряете свою удачу. Пусть небо накажет вас за это, бросив в нищету, и пусть я буду иметь удовольствие увидеть вас в качестве моего отмщения, – вот мои последние пожелания». Моя сестра, утираясь, безмолвствовала; наша дверь закрылась, чтобы открыться нем, по крайней мере, мы провели остаток ночи спокойно. «То, что ты видела, – сказала мне сестра, – одна из его излюбленных страстей. Он безумно любит кончать на лицо девочек. Но если бы ограничивался только этим… нет же, этот развратник имеет и другие прихоти – такие опасные, что я очень боюсь…» Сестра, которую сморил сон, заснула, не закончив этой фразы, а следующий день принес другие приключения, и мы уже больше не вспоминали о былом. Мы встали рано утром и, принарядившись как можно лучше, отправились к госпоже Герэн. Эта героиня жила на улице Соли в очень чистой квартире на втором этаже, которую та снимала вместе с шестью взрослыми девушками от шестнадцати до двадцати двух лет, очень свежими и хорошенькими. Но позвольте мне, пожалуйста, господа, описать вам их по мере надобности. Госпожа Герэн, восхищенная планом, который привел к ней мою сестру, приняла нас и устроила обеих с превеликим удовольствием. «Хотя девочка, как вы видите, еще молода, – сказала сестра, указывая на меня, – она вам хорошо послужит, я за нее ручаюсь. Она нежная, обходительная, у нее очень хороший характер и в душе она законченная проститутка. Среди ваших знакомых много развратников, которые хотят детей; вот как раз такая, какая вам нужна… используйте ее ». Госпожа Герэн, обернувшись ко мне, спросила, решилась ли я? «Да, мадам, я готова на все, – ответила я ей с несколько нахальным видом, который доставил ей удовольствие, – на все, чтобы заработать денег». Нас представили нашим новым товаркам, среди которых моя сестра была уже достаточно известна и которые, питая к ней дружеские чувства, пообещали позаботиться обо мне. Мы пообедали все вместе; одним словом, таково было, господа, мое вмещение в бордель. Я должна была оставаться там слишком долго, не находя применения. В тот же самый вечер к нам пришел один старый негоциант, закутанный в плащ с ног до головы, с которым госпожа Герэн и свела меня для почина. «Вот, очень кстати, – сказала она старому развратнику, представляя меня. – Вы же любите, чтобы на теле не было волос, господин Дюкло: гарантирую вам, что у ней их нет». – «Действительно, – сказал этот старый чудак, глядя на меня в лорнет, – она и впрямь совсем ребенок. Сколько вам лет, крошка?» – «Девять, сударь». – «Девять лет… Отлично, отлично, мадам Герэн, вы же знаете, как мне нравятся такие. И еще моложе, если у вас есть: я бы брал их, черт подери, прямо при отлучении от кормилицы». Госпожа Герэн, смеясь над этими словами, удалилась, а нас закрыли вместе. Старый развратник, подойдя ко мне, два или три раза поцеловал меня в губы. Направляя своей рукой мою руку, он заставил вынуть из своих брюк орудие, которое едва-едва держалось, и, по-прежнему, действуя без лишних слов, снял с меня юбчонки, задрал рубашку на грудь и, устроившись верхом на моих ляжках, которые он развел как можно шире, одной рукой открывал мою маленькую щель, а другой тем временем изо всех сил тер себе член. «Прекрасная маленькая пташка, – говорил он, двигаясь и вздыхая от удовольствия, как бы я приучил ее, если бы еще мог! Но я больше не могу; я напрасно старался, за четыре года этот славный парень больше не твердеет. Откройся, откройся, моя крошка, раздвинь хорошенько ножки». Через четверть часа, наконец, я увидела, что мой клиент вздохнул. Несколько «черт подери!» прибавили ему энергии, и почувствовала, как все края моей щели залила теплая, пенящаяся сперма, которую распутник, будучи не в силах вогнать внутрь, пытался, по меньшей мере, заставить проникнуть с помощью пальцев. Не успел он это сделать, как молниеносно ушел; я еще была занята тем, что вытирала себя, а мой галантный кавалер уже открывал дверь на улицу. Таковы, господа, истоки появления имени Дюкло: в этом доме существовал обычай: каждая девочка принимала имя первого, с кем она имела дело, и я подчинилась традиции». «Минуточку, – сказал Герцог. – Я не хотел вас прерывать, до тех пор, пока вы сами не сделаете паузу. Объясните мне две вещи первое – получили ли вы известия от своей матери и вообще узнали ли вы, что с ней стало; и второе – существовали ли причины неприязни, которую вы с сестрой питали к ней? Это важно для истории человеческого сердца, а именно над этим мы работаем. – «Сударь, – ответила Дюкло, – ни сестра, ни я больше не имели ни малейших известий от этой женщины». – «Ну что ж, – сказал Герцог, в таком случае, все ясно, не так ли, Дюрсе?» – «Бесспорно, – ответил финансист. – В этом не стоит сомневаться ни минуты; вы были очень счастливы от того, что вам не пришлой идти на панель, поскольку оттуда вы никогда бы не вернулись». – «Неслыханно, как распространяется эта мания, – сказал Кюрваль.» – «Клянусь, это потому, что она очень приятна, – сказал Епископ.» «А во-вторых? – спросил Герцог, обращаясь к рассказчице.» – «А во-вторых, сударь, честное слово, мне было бы очень тяжело рассказывать вам о причинах нашей неприязни; она была так сильна в наших сердцах, что мы признались друг другу, что чувствовали себя способными отравить мать, если бы нам не удалось отделаться от нее иным способом. Наше отвращение достигло предела, а поскольку оно не имело никакого выхода, то, вероятнее всего, это чувство в нас было делом рук природы». – «Да и кто в этом сомневается? – сказал Герцог. – Каждый день случается так, что она внушает нам самую сильную наклонность к тому, что люди называют преступлением; вы отравили быее уже двадцать раз, если бы действие в вас не было результатом наклонности, которая толкнула бы вас на преступление, наклонности, которую она замечала в вас, подозревая о такой сильной неприязни. Было бы безумием представлять себе, что мы ничем не обязаны своей матери. Но на чем же тогда должно основываться признание? На том, что мать испытала оргазм, когда на ней сидели верхом? Ну, конечно! Что касается меня, то я вижу лишь в этом причины ненависти и отвращения. Разве мать дает нам счастье, производя нас на свет?.. Куда там! Она бросает нас в мир, наполненный подводными камнями, и мы должны выбираться из этого, как сможем. Я помню, что со мной бывало раньше, когда я испытывал к моей матери приблизительно те же чувства, что Дюкло испытывала к своей: я чувствовал омерзение. Как только я смог, я отправил ее в мир иной и никогда в жизни больше не испытывал столь сладострастного чувства, чем в тот момент, когда она закрыла глаза, чтобы больше их не открывать». В этот миг в одном катрене послышались ужасные рыдания; это был катрен Герцога. Все обернулись и увидели юную Софи, утопающую в слезах. Поскольку она была наделена иным сердцем, чем злодей, их разговор вызвал у нее в душе дорогое воспоминание о той, которая дала ей жизнь и погибла, защищая ее в момент похищения. «Ах, черт подери, – сказал Герцог, – вот это великолепно. Вы оплакиваете вашу матушку, моя маленькая соплюшка, не так ли? Подойдите, подойдите-ка, я вас утешу». И развратник, разгоряченный и предварительными обстоятельствами, и разговорами, и тем, они делали, обнажил умопомрачительный член, который, судя всему, жаждал разрядки. Тем временем Мари подвела девочку. Слезы обильно текли у нее из глаз; ее смешной наряд послушников который она была одета в тот день, казалось, придавал еще больше обаяния горю, которое красило ее. Невозможно было быть еще более красивой. «О, несчастный Боже, – сказал Герцог, вскакивая, точно бешеный. – Какой лакомый кусочек я положу себе на зуб! Я хочу сделать то, о чем только что рассказала Дюкло: я хочу вымазать ей промежность спермой… Пусть ее разденут». Все молча ждали исхода этой стычки. «О, сударь, сударь, – вскричала Софи, бросаясь в ноги Герцогу, – проявите хотя бы уважение к моему горю! Я оплакиваю участь матери, которая была очень дорога мне, которая умерла, защищая меня, и которую я никогда больше не увижу. Проявите жалость к моим слезам и дайте мне отдохнуть хотя бы сегодня вечером.» – «Ах, твою мать, – сказал Герцог, держа свой член, который угрожал небу. – Я никогда не подумал бы, что эта сцена может быть такой сладострастной. Разденьте же, разденьте! – в ярости говорил он Мари, – она должна быть голой». Алина на софе Герцога горько плакала, как и нежная Аделаида, всхлипывающая в нише Кюрваля, который ничуть не разделяя боль этого прекрасного создания, жестоко бранил ее за то, что она сменила позу, в которую он ее поставил, но, впрочем, с самым живейшим интересом следил за исходом прелестной сцены. Тем временем Софи была раздета, не вызвав ни малейшего сочувствия: ее помещают в то же положение, которое только что описала Дюкло, и Герцог объявляет, что сейчас кончит. Но как быть? То, что рассказала Дюкло, совершалось человеком, который не испытывал эрекции, и разрядка его дряблого члена могла направляться туда, куда он хотел. Здесь же все было совсем не так: угрожающая головка орудия Герцога не хотела отворачиваться от неба, которому, казалось, угрожала; надо было, так сказать, поместить девочку наверх. Никто не знал, как это сделать, но чем больше находилось препятствий, тем сильнее крайне возбужденный Герцог чертыхался и извергал проклятья. Наконец, на помощь пришла Ла Дегранж. Не было ничего такого в области распутства, что было неизвестно этой колдунье. Она схватила девочку и усадила ее так ловко к себе на колени, что как бы ни стоял Герцог, конец его члена касался влагалища. Две служанки подошли, чтобы придерживать ноги девочки, и она, возможно, могла уже лишиться девственности; никогда она не выглядела такой прекрасной. Но это было еще не все: надо было ловкой рукой ограничить поток и направить его прямо по назначению. Бланжи не хотел рисковать не ловкой рукой ребенка для такой важной операции. «Возьми, Юлия, – сказал Дюрсе, – ты будешь этим довольна». Она начинает напрягать его. «О, черт подери! – сказал Герцог, – она мне все испортит, потаскуха, я ее знаю: я все-таки ее отец;
она ужасно боится». – «Честное слово, я советую тебе мальчика, – сказал Кюрваль, – возьми Эркюля, у него такая гибкая кисть». – «Я хочу только Дюкло, – сказал Герцог, – она лучшая из всех наших «трясуний»; позвольте ей ненадолго покинуть свой пост, пусть подойдет сюда». Дюкло подходит, очень гордая тем, что ей оказано особое предпочтение. Она закатывает рукав до локтя, и, обхватив огромный инструмент господина, принимается тереть его, оставляя все время головку открытой, шевеля его с мастерством, доводя быстрыми и в то же время размеренными толчками; наконец, бомба взрывается в ту самую щель, которую она должна покрыть. Герцог кричит, извергает проклятья, неистовствует, заливает себя. Дюкло не расстраивается; ее движения определяются степенью того удовольствия, которое они доставляют; Антиной, специально поставленный рядом, аккуратно заставляет проникнуть сперму во влагалище по мере того как она вытекает, а Герцог, побежденный сладострастными ощущениями, видит, вздыхая от сладострастия, как в пальцах его трясуньи понемногу сникает пылкий член, рвение которого только что так пылко его распаляло. Он бросается на свою софу, госпожа Дюкло возвращается на свое место; девочка вытирается, успокаивается, возвращается в свой катрен, и рассказ продолжается, оставляя зрителей убежденными в истине, которой они, как я думаю, были проникнуты уже давно: идея преступления всегда умела распалять чувства и вести нас к разврату. «Я была очень удивлена, – сказала Дюкло, возобновляя свое повествование, – когда увидела что все мои товарки смеются, подойдя ко мне, спрашивают, вытерлась ли я, и делают еще тысячу других замечаний, которые доказывали, что они очень хорошо знакомы с тем, что я только что проделала. Меня не оставили надолго одну; сестра, отведя меня в комнату по соседству с той, в которой обычно совершались партии, и в которой я совсем недавно была заперта, показала мне дырку, которая была нацелена прямо на канапе, все легко видели, что происходило. Она сказала мне, что мадемуазели развлекались между собой тем, что ходили сюда смотреть, что мужчины проделывали с их товарками, и что я сама вольна прийти сюда, когда захочу, лишь бы только место было не занято; поскольку частенько случалось, говорила она, что эта уважаемая дыра служила тайнам, которым меня обучат в свое время и в надлежащем месте. Я пробыла неделю, не воспользовавшись этим удовольствием; и вот, однажды утром, когда кто-то пришел и спросил девицу по имени Розали, одну из самых красивых блондинок, какую только можно было увидеть, мне стало любопытно понаблюдать, что с ней будут делать. Я спряталась; вот какова была сцена, свидетелем которой я стала: мужчине, с которым Розали имела дело, было не больше двадцати шести – тридцати лет. Как только она вошла, он усадил девушку на табурет, очень высокий и предназначенный специально для этой церемонии. Едва она оказалась там, он вытащил все шпильки, которые держали ее волосы и распустил до самой земли поток великолепных светлых волос, украшавших голову этой прекрасной девушки; затем вытащил из кармана расческу, расчесал их, перебрал руками, поцеловал, перемежая каждое действие восхвалением этих волос, которые исключительно его занимали. Наконец, вытащил из своих штанов маленький член, сухой и негнущийся, быстро укутал его в волосы своей Дульсинеи и, копошась с ним в волосах, кончил, обняв другой рукой шею Розали и припав к ее губам; затем он извлек свое орудие. Я увидела, что волосы моей товарки все залиты спермой; она вытерла их, завязала и наши любовники расстались. Месяц спустя за моей сестрой пришли для одного человека, на которого наши мадемуазели посоветовали мне пойти посмотреть, потому что он обладал достаточно вычурной фантазией. Это был человек лет пятидесяти. Едва он вошел, как без всяких предварительных действий и ласки показал сестре свой зад; она, зная об этом обряде, заставляет его наклониться над кроватью, обхватывает эту дряблую и морщинистую задницу и начинает сотрясать ее с такой яростной силой, что кровать трещит. Тем временем наш муж, не показывая ничего другого, возбуждается, вздрагивает, следует за движениями, похотливо отдастся этому наслаждению и кричит, что кончает. Движения на самом деле очень сильны, поскольку моя сестра была вся в мыле. Но какие жалкие мгновения, какое бесплодное воображение! Если тот, которого мне представили немного спустя, и не добавил подробностей новой картине, то по меньшей мере, он казался более сладострастным и, по-моему, его мания носила больший оттенок распутства. Это был толстый человек лет сорока, коренастый, но еще свежий и веселый. Поскольку я никогда не имела дела с человеком такого вкуса, то первым моим движением, когда я оказалась с ним, было заголиться до пупка. Даже у собаки, которой показывают палку, не так вытягивается морда: «Ну, черт подери! Милая моя, оставим в стороне твою дыру, прошу вас». С этими словами он опускает мои юбки с большей поспешностью, чем та, с которой я их поднимала. «Эти маленькие проститутки, – прибавил он раздраженно, – все время показывают то, что не надо! Вы виноваты в том, что я, возможно, уже не смогу кончить сегодня вечером… до того, как я выброшу ваше жалкое отверстие из своей головы». Говоря так, он повернул меня спиной и задрал мои нижние юбки сзади. В этом положении, поддерживая мои задранные юбки, чтобы видеть, как движется моя задница при ходьбе, он подвел меня к кровати, на которую уложил меня на живот. Тогда он начал внимательно разглядывать мой зад, загораживая от себя рукой переднюю нору, которой, как мне казалось, он боялся больше огня. Наконец, предупредив меня, чтобы я скрывала, как только могла эту недостойную часть (я пользуюсь его выражением), он двумя руками долго и развратно копошился в моем заду, раздвигал и сдвигал его, припадал к нему губами, и даже раз или два я почувствовала, как губы его касаются отверстия; он еще не был возбужден… Но все же, явно спеша, настроил себя на развязку операции. «Ложитесь прямо на пол, – сказал он мне, бросив несколько подушек, – туда, да, вот так… пошире разведите ноги, немного приподнимите зад, чтобы отверстие в нем было открыто широко, как вы только сможете. «Прекрасно», – прибавил он, видя мою покорность. Взяв табурет, он поставил его у меня между ног и сел на него так, что его член, который он, наконец, вытащил из штанов и стал трясти, оказался, так сказать, на уровне отверстия, которому он расточал похвалы. Тут его движения стали более быстрыми. Одной рукой он тер себе член, другой раздвигал мне ягодицы; несколько похвал, приправленные многочисленными ругательствами, составляли его речи: «А! Черт возьми, какая прекрасная жопа! – кричал он. – Великолепное отверстие, ах, как я сейчас залью его!» И он сдержал слово. Я почувствовала, что вся мокрая; развратник, казалось, был окончательно сражен своим экстазом. Это правда, что почести, оказываемые заднему храму, вызывают всегда больше пыла. Гость удалился, пообещав приходить ко мне, поскольку я хорошо удовлетворяла его желания. Действительно, он стал являться со следующего дня, но непостоянство заставило его предпочесть мою сестру. Я подглядывала за ними и увидела, что он пользовался теми же приемами, которым моя сестра подчинялась с той же покорностью». – «А у твоей сестры была красивая задница?» – спросил Дюрсе. – «Один единственный штрих позволит вам судить об этом, сударь, – сказала Дюкло. – Один знаменитый художник, которому заказали исполнить изображение Венеры с великолепными ягодицами, пригласил ее моделью после поисков, как он говорил, у всех парижских сводниц, где он так и не нашел ничего стоящего». – «Поскольку ей было тогда пятнадцать лет, а у нас есть девочки того же возраста, сравни ее зад с какой-нибудь жопой из тех, что ты видишь перед собой», – прибавил финансист. Дюкло устремила свой взор на Зельмир и сказала, что ничего не может найти подобного, не только по части зада, но даже и лица, которые хота бы отдаленно напоминали ее сестру. «Ну-ка, Зельмир, – сказал финансист, – подойдите, покажите мне ваши ягодицы». Она была как раз из его катрена. Очаровательная девушка подходит, вся дрожа. Ее кладут на живот у ножек дивана; зад приподнимают, подложив подушки маленькое отверстие появляется целиком. Распутник начинаем возбуждаться, целует и теребит то, что предстало перед ним. Он приказывает Юлии трясти ему член; это выполняется. Его руки шарят по другим местам, похоть опьяняет его; его маленький инструмент под воздействием сладострастных толчков Юлии, вроде бы твердеет на мгновение, распутник извергает проклятья, сперма течет; раздается звонок к ужину.
Одинаковое изобилие царило во время всех трапез; описать одну из них означало описать все. Но поскольку все уже имели разрядку, за ужином было необходимо восстановить силы; поэтому все много пили. Зельмир, которую называли сестрой Дюкло, особенно чествовали во время оргий, и каждый хотел поцеловать ей зад. Епископ оставил там сперму, трое других снова возбудились; спать все улеглись, как и накануне: каждый с теми женщинами, которые были у него на диване и четырьмя мужчинами, которые совершенно не показывались с обеда.
ВЫ ЧИТАЕТЕ
120 дней Содома, или Школа разврата
Любовные романыДонатьен-Альфонс-Франсуа де Сад (маркиз де Сад) принадлежит к писателям, называемым «проклятыми». Трагичны и достойны самостоятельных романов судьбы его произведений. Судьба самого известного произведения писателя «Сто двадцать дней Содома» была неи...