Лет двадцать назад, бывая на почте, за стеклянным барьером я часто видел хрупкую худенькую женщину. Руки ее всегда были заняты, глаза безостановочно скользили по строчкам бланков и квитанций, и я никогда не видел ее лица. Только ссутуленную спину, выглядевшую щемяще беззащитно, да нежную, длинную и тоже странно беззащитную шею. Я не знал, как ее зовут, да, признаться, и не стремился узнать, но когда она вдруг исчезла, испытал состояние неопределенной тревоги и почему-то столь же неопределенной вины... Отца Дина помнила смутно. Помнила запах машинного масла и колени, на которых так уютно было засыпать. И еще ей рассказывали, что отец очень любил ловить рыбу, пока сам не попал на крючок. А жили они тогда в Перми. - Ни в чем он не был виноват, доченька, - горестно вздыхала мама. - Доверчивым был, вот на него все и свалили. И засудили на семь лет как материально ответственного. Семью поднимала мама. Она работала швеей-мотористкой, денег не хватало, и по ночам мама шила фартуки. И упрямо тащила своих трех девочек, как крестьянская лошаденка тащит нагруженный воз. И Дина до боли, до слез любила маму, старалась помогать и училась изо всех сил. В школе ей больше всего нравилась историчка Алина Михайловна и - история. Настолько, что она твердо решила после школы идти на исторический и непременно в МГУ, хотя это означало, что маму вместе с сестрами придется временно оставить. Но девочки были уже большими, золотая медаль оказалась вполне достижимой, и Дина отправила документы. Мама не препятствовала, хоть и плакала потихоньку, а Алина Михайловна похвалила за целеустремленность. Правда, Дина лишь спустя время узнала, что Алина Михайловна навестила маму и с глазу на глаз посоветовала не отпускать дочь в Москву. - Провалится, думаете? А сами хвалили. Усердная, мол. - Усердная, - согласилась учительница. - И очень способная. Но главное, глубокая она девочка. Глубокая натура. Мама не очень поняла, что значит "глубокая натура", но догадалась, что дочку хвалят. И обрадовалась: - Так это ж хорошо, что глубокая. Меньше глупостей наделает. - Глупостей она натворит столько же, сколько и все девочки, а вот переживать свои глупости будет не как все. Тяжело переживать будет, а вы - далеко. Ей бы годочка два рядом с вами пожить. - Ничего, - вздохнула мама, подумав. - Надо самой свою жизнь устраивать, я так считаю. Пусть едет, может, там замуж выйдет. В столице мужчины культурные. Все было решено, и Дина помчалась в Москву, имея с собой три платья, пару туфель, связанную мамой кофточку и совсем еще модную юбку. Тук-тук-тук, тук-тук-тук... Ах, как весело стучат колеса, когда тебе восемнадцать! Однако сшитые мамой платьица и даже почти модная юбка в МГУ смотрелись как-то странно, что поначалу давало много поводов для слез. Но Дина не была бы Диной, если бы не сделала своего вывода. Не усредненно-девичьего, а своего, личного. Она сочиняла стихи, организовывала вечера, никогда не отказывалась от каких бы то ни было поручений, весело ездила на картошку и в стройотряды, и вскоре ее дружно избрали редактором стенгазеты. Но Дине этого было недостаточно: промучившись месяца три, она в совершенстве постигла технику современных танцев. И на все ее хватало, и ее веселый смех слышал весь университет. Но мало кто знал, что Дина давно урезала свой и без того короткий сон, устроившись на почту разбирать утреннюю корреспонденцию. Заработок был невелик, но этим Дина обеспечивала не только себя, но и раз в два-три месяц умудрялась отправлять посылки в далекий город детства. Вот каким путем Дина добилась победы в вековечной девичьей схватке за первый ряд. Это требовало величайшей организованности, поскольку приходилось сочетать почту и университет, общественные нагрузки и любимые танцы. И Дина сочетала, не теряя веселой уверенности в себе. Вероятно, все было правильно: к третьему курсу четверо (и среди них один аспирант, между прочим) объяснились в любви, но Дина любить еще не умела: ей еще предстояло открыть, что любовь состоит не только из смеха и радостей. Она пребывала в состоянии влюбленности и веселилась вовсю, затмевая девчонок на танцульках. Но все на свете имеет начало и конец, и у Дины эти концы и начала оказались связанными с падением. Отработав свое время на почте, она по первому морозцу бежала на лекции и поскользнулась. И, несмотря на природную грациозность и отточенную танцами ловкость, грохнулась так, что осталась сидеть на тротуаре, глядя, как распухает щиколотка. - Дина? Это был сын Полины Андреевны, заведующей отделом доставки на ее почте. Кажется, его звали Володей и учился он в МАИ... - Здесь больно? А так? - Так - ой. - Немедленно к врачу, тут рядом поликлиника. Ребята, ну-ка помогите. Остановил трех эфиопов, спешивших в университет. Вчетвером они легко подхватили Дину, отнесли в ближайшую поликлинику. - Такие ноги надо беречь, - ворчливо заметил врач. Он был молод, очень серьезен, в словах не чувствовалось пошлости, и Дина начала краснеть. Доктор оказал помощь и велел обождать. А через час вызвал такси, отвез в общежитие и довел до комнаты. - Я приду через три дня. Ногу постарайтесь не беспокоить. - Подождите, ведь я должна за такси... - Ничего вы не должны. Врач обязан доставлять больного, у нас есть специальная статья расходов. Дина прекрасно понимала, что никакой статьи нет, но молчала, потому что ей стало удивительно хорошо. И доктор молча топтался у дверей, потому что знал, что она это понимает, и смущался. А потом сказал неожиданно: - Значит, завтра. В четыре. И вышел. А она глядела в потолок и улыбалась, пока не пришла соседка по комнате. И Дина немедленно рассказала, какой доктор замечательный, как он смущается, какой он серьезный и наверняка очень талантливый. Доктор... Пора уже назвать его, как его вскоре начала называть Дина. Так вот, доктор Боря ходил каждый день, сам делал компрессы и массаж, но говорил мало, и Дина трещала за двоих. Болтала, потому что смущалась, ощущая, что все глубже утопает в не очень еще ясном для нее чувстве, а доктор молчал по той же причине. Но когда нога окончательно поправилась, вздохнул. - Ну вот. Я вам больше не нужен. - Почему? - Дина покраснела и тут же продолжила: - Я думаю... То есть мне кажется, что одной вечером мне ходить нельзя. Например, в кино. Он улыбнулся, словно осветившись изнутри. - В шесть часов можете? На другой день они пошли в кино на какую-то дребедень, но Дине все тогда нравилось. Она с удовольствием заговорила о фильме, но тут же ощутила несогласие за его вежливыми поддакиваниями. Через сутки они опять попали на ерунду и опять по ее выбору, и на этот раз Дина решила промолчать. А доктор Боря улыбнулся и спокойно объяснил, что существует кинематограф развлечения и кинематограф искусства и что на пустые киношки не стоит тратить времени. И Дина, слушая его неторопливую и очень убедительную речь, с восхищением думала, какой же он умница и какая же она счастливица. - А вообще лучше всего музыка, - сказал он. - На той неделе пойдем в консерваторию. Тут Дина немного струхнула: она ни разу не была в консерватории, предпочитая самоутверждаться под грохот современных дисков. Но доктор Боря поступил весьма тактично, начав с того, что было, так сказать, на слуху: с Первого концерта и Четвертой симфонии Чайковского. И Дина сидела как завороженная и глотала слезы, и в тот вечер душа ее распахнулась. - Музыка - единственный вид искусства, который делает человека благороднее, потому что музыка лишена сомнений, - говорил он после концерта. - Вперед без страха и сомненья на подвиг доблестный, друзья... Кажется, в этот миг они впервые поцеловались, и этот поцелуй вызвал в Дине целую бурю. Ей случалось целоваться, но никогда еще поцелуй не творил с нею ничего подобного. Она оглохла и ослепла, она слышала только один голос и видела только одного человека, и тянулась, вся тянулась и льнула к нему, и если бы он сейчас взял ее за руку и повел, она бы пошла за ним на край света. Но он уже не мог взять ее за руку и увести. Знал, что она покорно пойдет за ним, но воспользоваться этим даже не пытался, потому что опоздал. Дина понравилась ему сразу, он имел опыт общения с девушками, но эта вела себя так, что он с каждым днем все больше боялся ее обидеть. А когда она сама потянулась к нему, он вдруг понял, что влюбился. Незаметно и словно бы нехотя влюбился впервые в жизни и уже не мог, не имел права взять за руку и увести туда, где они окажутся наедине. И вместо этого сказал: - Знаешь, врачи очень мало получают. - Что? - Нет, я не о деньгах, я о другом, совсем о другом. - Говорите, пожалуйста, говорите. - Мы переходим на "ты". А поговорить еще успеем. Хорошо? Дина долго размышляла и о первом поцелуе, и о его последних словах. Что значит "еще успеем"? Он хочет пригласить ее к себе? Это замечательно, только она не пойдет. К любому бы пошла, потому что отвечала за саму себя, а к нему нельзя было идти именно потому, что тут она за себя уже не отвечала. А может быть, он имел в виду ресторан или кафе? Лучше бы ресторан, потому что там Дина могла бы показать все свое искусство. Да, да, конечно же ресторан, тем более что она только вчера получила стипендию, а он сказал, что у врачей маленькая зарплата. Кстати, зачем он так сказал? Может быть, намекал, что им пока нельзя заводить ребенка? Господи, как хорошо жить!.. - В ресторан? - Светлые брови доктора Бори (он был слегка рыжеват) удивленно поползли вверх. - Ну если ты так хочешь. В ресторане, куда они попали с трудом, возникла некоторая несогласованность. Дине было все равно что есть и пить, потому что она рвалась танцевать; доктору тоже было все равно, но он рвался поговорить. В конце концов поприсутствовав на площадке только раз, он более из-за стола не вылезал, с удовольствием наблюдая, как танцует Дина. А Дина, которую то и дело приглашали, танцевала только для своего доктора Бори. И все было прекрасно и очень важно, но все же разговор оказался важнее. - Учился я хорошо, но в московских аспирантурах оставляют только москвичей, а я из Вольска. Там у меня мать живет, а больше никого нет: отец нас бросил, когда я еще в детский сад ходил. О, как Дина понимала, что значит жить без отца! И хотя Боря ни на что не жаловался, она чувствовала и его тайную боль, и с детства въевшееся ощущение некоторой неполноценности. - Боренька, я все это пережила, поверь. У меня арестовали отца, когда мне было шесть лет. Обвинили в растрате, он был материально ответственным. Папа вскоре умер, а потом дело пересмотрели и отца признали невиновным... - Я в себе уверен, понимаешь? - не слыша ее, продолжал доктор Боря. - На все сто процентов уверен, что добьюсь. Не желаете пускать меня в столицу? Пожалуйста, я найду другой путь. Собственный. - Вперед без страха и сомненья... - Да! Я уже подал документы и... Но об этом еще рано. Будут перемены, будут, веришь? У меня хорошая голова, отличные руки, я давно изучаю английский: неужели зарывать все это в землю? Неужели мой удел выписывать больничные листы и выслушивать жалобы пенсионеров? Нет, у каждого свой шанс в жизни, и важно его не упустить. Тогда, в ресторане, было положено начало откровению: он возвращался к этой теме, толкуя о больших переменах, которые его ожидают. Он начинал подобные разговоры по любому поводу, точно пытался заглушить слишком уж натянутую струну в душе своей. Дина понимала, что ее любимый глубоко уязвлен, и всячески поддерживала идею о прекрасных перспективах, полагая, что сама надежда на перспективы компенсирует смятение его души. И он был безмерно благодарен ей и все говорил, говорил... Они встречались теперь каждый вечер, и Дина очень скоро поняла, что вполне может обойтись без стенной газеты и даже без танцев. Правда, от нагрузок ее никто не освобождал, но она все стала выполнять поспешно и далеко не с прежним азартом. И только по-прежнему по утрам бегала на почту, где к ней давно уже привыкли. Двадцать третьего февраля она подарила ему кожаные перчатки: он был очень растроган. Восьмого марта им встретиться не пришлось, так как доктор дежурил, и увиделись они только через два дня. - Прости, но я ничего не могу тебе подарить. До праздников были невозможные очереди, а сейчас в магазинах - хоть шаром покати. - Ну что ты, Боренька, какие мелочи. Но как раз мелочи и ранят больнее всего, потому что им нет оправдания. И Дина была удивлена и обижена и не смогла этого скрыть. Хотя очень старалась. Он почувствовал, каким напряженным стал ее голос, забормотал что-то беспомощное, отчаянно глупое; Дина почти по-матерински грустно улыбнулась и неожиданно поцеловала его прямо у входа в метро. - Дина, - потрясенно зашептал он. - Диночка, я... Я прошу тебя стать моей женой. Дина с каким-то непонятным ему страхом в упор глядела на него. Доктор смутился, завздыхал, затоптался, и это неуклюжее его топтанье, эта вдруг прорвавшаяся робость теплой волной обдала Дину. - Эх ты, Борька, Боренька, зачем же так шутить? - Не веришь? - закричал он, сжав ее плечи, - Не веришь, да, не веришь мне? Такси! Такси!.. Он запихнул ее в машину, и они помчались прямиком во Дворец бракосочетания. Он молчал всю дорогу и обиженно хмурился, а Дина обмирала от счастья и страха. Так они и прибыли, так и подали заявление, так и вышли из Дворца. - Ну вот, - он улыбнулся. - Тебя только штурмом и можно... А Дина разрыдалась. Она ревела громко и отчаянно, схватив его за отвороты пальто и тычась лбом в грудь. Ревела от невыносимого счастья, которое уже не умещалось в ней. - Я люблю тебя. Боже, как я люблю тебя!.. - Прекрати, - строго сказал он. - Все должно быть как завещано сказками. И все было как завещано сказками. Жаркие поцелуи и трудные расставания. Полуночный шепот с подружками в общежитии. Длинные письма маме, и мамины слезы в далекой Перми. Девичья суматоха по поводу белого платья, которое покупалось всем курсом в складчину. И поход делегации к ректору с просьбой разрешить отпраздновать свадьбу в общежитии, поскольку ни жених, ни невеста не имели собственного угла. Доктор Боря принимал деятельное участие во всей этой суете. Стремился каждую минутку быть рядом и, едва закончив прием, мчался на свидание. За три дня до свадьбы купил обручальные кольца, но выглядел столь мрачным, что Дина встревожилась. - Что-нибудь с мамой? - Нет, нет, все в порядке. - На тебе лица нет, Боренька. - Все в порядке, - с ноткой раздражения повторил он. - Извини, я сегодня должен уйти пораньше, а завтра дежурю, так что... Обеспокоенная Дина все рассказала в общежитии. Но всезнающие подружки весело успокоили: - Нормальная мужская реакция. Твой Боря прощается с холостяцкой свободой, только и всего. Наверное, они были правы, потому что доктор, появившись через сутки, не отходил от нее ни на шаг. Только был задумчив, тяжело и часто вздыхал. "Прощается, - думала Дина. - Ах ты, глупенький, да разве я стану покушаться на твою свободу?" Но ничего не говорила, потому что все шло как надо, и даже внезапная мрачность жениха легко и просто объяснялась всеми посвященными: - Это девушки перед свадьбой плачут, а мужчины мрачнеют. Дина не плакала, а радовалась и с жадным нетерпением ждала двух часов июньской субботы, на которые была назначена регистрация. Но встретиться решили в двенадцать в сквере у Большого театра. И без пятнадцати двенадцать сияющая и очень похорошевшая Дина появилась там в подвенечном наряде с целой свитой друзей и подружек. Растроганные пенсионеры уступили скамейку; невесту усадили в центре, и девочки весело и чуть завистливо щебетали вокруг. В двенадцать он не пришел. Зато пришли ребята с параллельных потоков, и все принялись еще больше шутить и смеяться. Только стали чаще поглядывать на часы. И Дина тоже смеялась, но уже чуть напряженнее. Он не пришел и в час. Шутили уже не все, но все еще улыбались. Даже невеста. А в половине второго троих отрядили во Дворец, поскольку кто-то предположил, что жених мог по рассеянности все перепутать. Не появился он и в два. В три они перестали шутить и молча просидели еще почти два часа. А потом Дина вдруг вскочила и помчалась в метро. - Где Борис? - удивленно воззрился на нее главврач поликлиники. - Наверное, к Индии подлетает. Он ведь давно подал документы, а оформили его три дня назад. Знаете, как у нас бывает? То ждешь месяцами, то - вылетайте немедленно. А ведь он и вправду уже любил ее. Нет, нет, в нем ничего не было от классического Подколесина, он не сбежал от своей суженой. Он просто улетел к новому месту работы, которого так долго добивался и куда его так долго оформляли. Оформили одного, свободного, холостого, и доктор Боря провел тяжкую ночь. Что делать; отказаться от мечты или от любви? Сказать Дине, что он уедет сейчас, а она оформится потом, после университета? А оформят ли ее? И как это скажется на его судьбе? Что он знает о ее родных, кроме того, что ее отец был осужден?.. Он не дежурил за два дня до свадьбы: он считал. Взвешивал все "за" и "против", все плюсы и минусы и явился за сутки к невесте, уже имея билет до Калькутты. Не знаю, где и что именно она достала и сколько выпила, но спасли ее с трудом. Месяца два лежала в больнице, полгода в психиатрической лечебнице. Потом выписали, но ни в университет, ни к матери в Пермь она не вернулась. Она вообще пропала или, точнее, почти пропала. Как ей такое могло прийти в голову, что она вытворяла еще добрых полгода, трудно понять. Это все зародилось, напридумывалось, а затем и окончательно вызрело в том страшном внутреннем одиночестве и в той страшной нечеловеческой обиде, которую никакие таблетки так и не смогли в ней загасить - ни те, которыми она травилась, ни те, которыми ее спасали. Отчаянно любила, отчаянно верила, отчаянно ждала - и само отчаяние ее оказалось невероятным, почти запредельным отчаянием. И в этом запредельном отчаянии Дине мерещилось то, что хоть в какой-то степени стояло вровень с ее обидой: месть. Не конкретная месть конкретному человеку, а месть всем мужчинам, всей жизни всему счастью и себе самой в первую очередь. И с этой единственной задачей, с этой всепоглощающей страстью она и вышла из больницы. Вышла как бы на второй этап, на второй круг самоуничтожения с той лишь разницей, что если на первом круге она пыталась уничтожить себя, то теперь всеми силами уничтожала собственную душу. Умница и хохотушка, скромная девочка из далекой провинции исчезла сразу, будто ее и не было, будто не училась она в МГУ, шутя отвечая на одни пятерки. Прежняя Дина ушла навсегда; в ее хрупком, ставшем еще более стройным теле растворилась одна и выкристаллизовалась совершенно иная женщина, которую куда больше знали по многообещающему прозвищу Динамит. Динамит обладал не только взрывчатой страстью, но и язвительным умом, капризной фантазией и бешеной энергией, что очень быстро снискало ей загадочную славу. - Приходи обязательно, Динамит будет. - Динамит привезти обещали... - Динамит приведут... - Динамит... Присутствие Дины в компаниях - а она ежедневно кочевала из дома в дом и из шума в шум, и никто не знал, где и у кого она спит, - гарантировало не только отчаянное веселье. Динамит обеспечивал взрыв или, как минимум, волнующее ожидание этого взрыва: кто-то окажется брошенным, а кто-то - найденным; кого-то с кем-то непременно поссорят; любовь затмится приступом ревности, верность - приступом страсти, дружба - приступом зависти. И над недавней гармонией, над новыми врагами, свежими ссорами, слезами, истериками и упреками будет зло торжествовать хрупкая, гибкая и загадочно пугающая совсем еще юная женщина с прекрасными глазами. - Честно предупреждаю, что добра от меня не ждите! Тогда было все. Дина курила, пила что придется, меняла мужчин, жила на кофе, соках да наспех проглоченных бутербродах. Она изо всех сил губила себя, но пламя, сжигавшее ее изнутри, было куда мощнее всех доступных средств выключения памяти: Динамит никак не мог избавиться от взрывателя, заложенного в нем Так продолжалось полгода. С февраля по май Дина жила, путая день с ночью, кочуя из дома в дом. Но при всем безумстве этой назло себе самой сочиненной жизни она никогда не забывала о матери и - правда, очень редко - писала письма. В письмах Дина была счастлива, весела, заботлива и скромна. В них она по-прежнему отлично училась, в них ей предлагали аспирантуру, в них она любила "одного человека", а он, естественно, носил ее на руках. Мама оставалась последним сокровищем в мире, последней святыней в бездне, в которую по собственной воле бросилась Дина, и должна была оставаться такой навсегда: вечной, как икона. Но письма писать было трудно, неимоверно трудно, и чем дальше, тем трудней. Дина страдала над каждым словом, мучительно поддерживая легкую интонацию и еще более мучительно презирая себя. В конце концов должен был наступить кризис; Дина ощущала приближение этого рубежа, знала, что он неминуем, но ждала почти спокойно. - Мне всегда дико везло в июне, - усмехалась она. Вот в июне она и распоясалась вовсю. Хохотала, острила, залпом пила, курила сигарету за сигаретой. Уже кто-то шепотом выяснял отношения, уже в голос рыдала какая-то обиженная, уже многие перестали понимать, что происходит, а Динамит помнил, что было когда-то в этом месяце, и всеми силами глушил в себе боль. Но бикфордов шнур уже тлел, и взрыв был неотвратим. - Дина?.. То, что ее назвали по имени, не было чем-то необычным - необычно прозвучала интонация. Она позвала ее оттуда, с того берега, из той жизни, гибель которой Дина отмечала сегодня с таким вызывающим отчаянием. - Дина, ты меня не узнаешь? Я Володя, сын Полины Андреевны с почты. Я МАИ закончил... - Да, да, - автоматически, не глядя, пробормотала она. - Не вспомнила, - вздохнул Владимир. - А как упала и ногу растянула? Кто тебе тогда первую помощь оказал? Дина молча отстранила его и пошла из комнаты. Вид у нее был такой, что никто не попытался заговорить с нею. Наступила растерянная тишина, всем было чуточку неуютно; хозяин и хозяйка убирали какие-то осколки, и хозяйка зло шипела: - Говорила же, прячь приличные вещи, когда Динамит привозят. Авиационный инженер был далек от компаний, куда привозили Динамит. Он попал сюда случайно, через знакомых, и не один, а - с "нею": серьезной такой девушкой, сумевшей увидеть и оценить многое. - А где она? В наступившей паузе Владимир опомнился первым. Дверь в ванную оказалась запертой, но на крики "Дина, открой!" никто не отзывался. С третьего рывка задвижка вылетела вместе с шурупами, Владимир ввалился в ванную и сразу увидел Дину, лежавшую без сознания в розовой от крови воде. - "Скорую"! И опять - больницы, больницы. Но как в первой, где сшивали вены и переливали кровь, так и во второй, где лечили обнаженную психику, Дину уже не оставляли в одиночестве. То Владимир, то его подружка будущий переводчик Иринка, то Полина Андреевна из знакомого отделения связи приходили, кормили, разговаривали, несли книги, ягоды, журналы и - цветы. Обязательно приносили цветы, которые Дина сначала просто не замечала, но которые в результате и поставили ее на ноги лучше всяких лекарств. - Володя, ты - изумительный психолог, - объявила Иринка, потому что именно Владимир настаивал на цветах. Дина лежала в больнице настолько долго, что в конце концов ей пришлось еще на койке поздравлять молодых. Она очень хотела улыбнуться им - и улыбнулась, но одними губами. Удивительные глаза ее, ставшие еще бездоннее, более уже не подчинялись ее желаниям. Мертвое окоченение поселилось в них навсегда. - За мной подарок, молодожены. Вот выпишут... - Нет уж, гони сейчас, - улыбнулся Владимир. - Напиши в Пермь. Пожалуйста. - Стоит ли, конструктор? - Надо, понимаешь? Очень надо. Через несколько дней в далекую Пермь полетело письмо: "Дорогие мои, здравствуйте! Мамочка, прости свою непутевую дочку, что давно не писала. Делала диплом, приходилось с утра до вечера торчать в библиотеке. Зато теперь все позади: я закончила свое образование. А знаешь, на какую тему я защитила диплом? "Честь, достоинство и благородство в личных отношениях". Тема, конечно, не новая, но каждое поколение открывает ее законы на собственном опыте. К сожалению, наш язык при всем его богатстве во взаимоотношениях женщины и мужчины становится чрезвычайно маловыразительным, начиная оперировать одним глаголом и одним существительным: "любить" и "любовь". Вот здесь-то и таится завтрашнее предательство, ибо у женщины и мужчины разные представления, а главное, разные мечты связаны с самой сущностью любви. То, что для женщины - основа судьбы, символ самой будущности, а порою и единственное представление о счастье, для мужчины чаще всего есть лишь мимолетное влечение, азарт, нечто вроде игры или спорта и, как максимум, - утоление страсти. Я доказывала в своем дипломе, что на свете нет и не может быть ни одной необманутой женщины, что в той или иной степени ее доверчивостью непременно же кто-то воспользовался, кто-то наобещал не словами, так ухаживанием своим, которое порою красноречивее слов, а что есть неисполнение обещания, как не обман, как не стремление удовлетворить свое тщеславие, потешить свою гордость, утолить страсть. Вот на каком перекрестке решительно расходятся представления женщин и мужчин, вот где расстаются они если не физически, то духовно, вот откуда тянутся нити женских трагедий, Здесь кончается всякое равенство, ибо никакая культура, никакие блага цивилизации не способны изменить сущность женщины, а сущность ее - безграничное доверие, за гранью которого женщина беспомощна и беззащитна, как сама Земля, отдающая себя любому проблеску зари..." Все письмо вопило от боли, но ни мама, ни соседки, ни даже повзрослевшие сестры не обратили на этот вопль внимания. Главной радостью было, что Диночка не просто жива и здорова, но наконец-то закончила университет, первой в их семье получила высшее образование, и теперь все позади. Только Инна, средняя, самая опытная, сказала: - Знаешь, мам, у Динки кто-то есть. И это совсем не тот Борис, о котором она писала. - Ну и слава богу, - улыбалась мать. - Это же и хорошо, что есть, это же и положено. Ты ответь, Инночка, поздравь, только не пиши, что бабушка померла. Не огорчай. - Ладно. - Инна была в хмурых размышлениях, весьма близких к прозорливости. - И знаешь, мам, обожглась она. У меня такое чувство, что не столько у Динки есть, сколько у нее было. Сестра вновь принялась изучать письмо, но если при первом чтении в ней сработала женская интуиция, то теперь она погрязла в малознакомых понятиях, утратила ощущение горя, пережитого старшей сестрой, и подвергла сомнению только факты: в конце письма Дина сообщала, что ее отправляют на закрытую трехмесячную стажировку, откуда писать будет невозможно. - Это же что за стажировка, с которой писать нельзя? - допытывалась Инна у младшей, у Лоры. - Знаешь, Лорка, как такая стажировка называется? Роды, поняла? Тот самый диплом, который все девчонки получают в собственные ручки. - Да иди ты, - говорила спокойная, улыбчивая Лора. - За границу ее посылают, вот и все. А сообщать об этом не велели. Неизвестно, чем бы закончились размышления Инны, но, на Динино счастье, сама Инна стояла на перекрестке, пока еще рука об руку со своим парнем, и шагать в одиночестве по другой дороге не собиралась. И ответила коротко и ясно, как просила мама. Кончалось лето, Дину перевели в санаторное отделение, разрешили гулять, и она гуляла по больничному саду. Собственного платья у нее не было, а где ее вещи, она говорить отказывалась, и лечащий врач перестала допытываться. - Не хочет вспоминать - уже хорошо. Однако вскоре предстоит выписка, так что, Владимир, подумайте. Владимир подумал, посоветовался с молодой женой и собственной матерью, а потом пришел в отделение связи. Начальница Галина Антоновна была новой, Дину не знала, но все поняла: - Берем. Через день все отделение ринулось в магазины. Две недели спорили, доводили до исступления продавщиц, плакали, ссорились и мирились, но в конце концов все было куплено на ту сумму, которую собрали, да премиальные, что совершенно уж неведомыми путями вышибла Галина Антоновна. Теперь можно было объявить Дине о предстоящей выписке. Лечащий врач пригласила для этого наиболее частых посетителей и - "коллегу", как она порой именовала авиационного инженера, услышав, что она практически здорова, Дина побледнела, будто ей прочли приговор. - Напрасно я маме о командировке написала. - И вовсе не напрасно, - ворчливо сказала Полина Андреевна. - Работа тебя дожидается, а жить у меня будешь. Мой сыночек вон к любимой теще от родной матери сбежал. - Мама... - Володя, выйди, - решительно скомандовала Ирина, а когда он удалился, открыла чемодан. - Ну, Дина, давай одеваться. Дина молча смотрела на врача, на добродушную Полину Андреевну, на Ирину. Потом ласково провела пальцами по одежде, которую разложила Ирина, и хотя пальцы заметно дрожали, голос остался ровным, глухим и бесцветным: - Спасибо. Так начался третий этап ее жизни - ровный, глухой и бесцветный. Все делалось точно и тщательно, настроение всегда было одинаковым, отношения со всеми - спокойно-отсутствующими. Дома она старалась делать все, что могла, и комната, в которой жили они вместе с Полиной Андреевной, пугала почти неживой стерильностью. - Не улыбается! - поражались в отделении связи. - Зареветь она должна, а не улыбаться, - говорила Галина Антоновна. А Полину Андреевну пугало в Дине иное: послушность. Беспредельная послушность автомата казалась ей куда страшнее и отсутствия улыбок, и отсутствия слез. Что бы она ни сказала, Дина исполняла немедленно. Несколько раз она нарочно провоцировала Дину на бунт, отдавая те приказания, которые женщины абсолютно не выносят: что надеть, в чем пойти. Но и эти полураспоряжения-полурекомендации Дина воспринимала безропотно. - Надо ее расшевелить, - категорически объявила теща Владимира, которую Полина Андреевна не очень почтительно именовала профессоршей. - Понимаешь, Дина, бывают женщины, про которых говорят: "У нее муж - генерал", а бывают просто генеральши. Вот так и моя свояченица - просто профессорша. - Ира, Володя, попробуйте воздействовать искусством, - советовала профессорша. Дина теперь читала немного и как-то поверхностно Она не отказывалась ни от театра, ни от кино, но от концертов, а тем паче от консерватории отказалась наотрез. "Бесстрастность, - поставил диагноз Владимир. - Будем ждать, время лечит". Наверно, он был прав, но время лечило огорчительно неторопливо. Впрочем, одна страсть постепенно оживала в сумеречной душе: письма. Начав писать их, Дина и не заметила, как стал меняться и тон, и содержание, и сама манера ее писем. Как наступил момент, когда ей захотелось получать ответы, и она тут же отменила свою таинственную стажировку, сообщив в Пермь тот адрес, по которому ныне проживала. И полетели конверты в обе стороны если и не очень часто, то, во всяком случае, с небывалой прежде аккуратностью. Медленно, нерешительно, а порою и нелогично пробуждалась в Дине вторая жизнь: жизнь для мамы и сестер, жизнь в письмах. Там, на листках почтовой бумаги, постепенно оживала и начинала действовать совсем иная Дина - не та, которая существовала в действительности, а та, о которой мечтала или могла бы мечтать мама. Эту Дину очень ценили на работе, только работа была иной, хотя новые сослуживицы в точности напоминали почтовых служащих: даже имена Дина не меняла. И Галина Антоновна превратилась в доктора наук, а Полина Андреевна - в кандидата и непосредственного руководителя диссертации самой Дины. И все остальные - Нина Ивановна и Зоя, Анна Тимофеевна и Тамара - зажили вместе с Диной совершенно в ином качестве, оказавшись историками и искусствоведами, научными сотрудниками и аспирантами. Этим Дина придавала своим письмам абсолютную достоверность, поскольку с удовольствием и благодарностью возводила на пьедестал реально существующих женщин. Мама с восторгом читала ее письма всем знакомым, и даже недоверчивая Инна отреклась от прежних сомнений - Бери пример с Динки, - объявила она младшей. - Поезжай в Москву, она тебя уму-разуму научит. - А мне и здесь неплохо, - безмятежно улыбалась Лора. Жизнь молодой женщины развивается по законам естества, даже если эта жизнь и существует только в письмах. Как Земля ни на мгновение не забывает о силе собственного притяжения, дабы не погубить жизнь, так и женщина не в состоянии исключить любовь из своей судьбы. Про любовь, про "личную жизнь" расспрашивала мама, и Дине ничего не оставалось, как - сначала вскользь, походя - начать упоминать о "нем". Этот "он" тоже был обречен на развитие от письма к письму и постепенно становился все более похожим на сына Полины Андреевны. А потом вдруг - Дина и сама не могла понять, как это произошло, - "он" сделал ей предложение и окончательно превратился в доктора Владимира. В доктора, а не инженера - это было единственной поправкой Дины. Все начинается сначала, и незаметно для себя Дина сделала первый шаг во вполне определенном направлении. Она уже посадила зернышко в подготовленную почву: теперь это зернышко проросло, и Дина не столько понимала, сколько предчувствовала, что лавина вот-вот сдвинется с места, как предчувствовала когда-то горение бикфордова шнура. Конечно, еще была возможность поссориться с "ним", но у Дины уже не было сил реализовать эту возможность. Оказалось, что любить и быть любимой - пусть только в письмах, для себя, для мамы и сестер! - так мучительно прекрасно, что расстаться с этим нисколько не легче, чем в жизни, а может быть, даже труднее, ибо эта придуманная любовь оказалась единственной отдушиной в том каземате, в котором заточила Дину ее судьба. Лавина сдвинулась, и через четыре письма Дина весело вышла замуж. "У нас трехкомнатная квартира, - писала она. - Комнаты, правда, небольшие, но планировка удивительно уютная. В передней - встроенные шкафы..." Даже теперь она ничего не сочиняла, в деталях описывая квартиру Ирины и Владимира, где Дине случалось бывать. Эпистолярный жанр требовал максимального правдоподобия, и Дина не скупилась на детали. И это трехкомнатное семейное гнездышко привело к тому, что лавина со всей мощью сорвалась на бесхитростную фантазию, незаметно переросшую в хрупкую мечту. - Дина, телеграмма! Мама твоя в гости едет. Поезд восемьдесят семь, вагон четырнадцать... Темнота тоже обладает способностью вспыхивать: во всяком случае, Дина ощутила вспышку, прежде чем упасть. Очнулась уже в постели, увидела плачущую Полину Андреевну, Иринку, Владимира и вновь крепко зажмурилась. Ей стало страшно, так безнадежно страшно, что опять захотелось умереть, уйти от боли, тоски и тревог. И упрямо молчала, а заговорила только вечером, когда ушла Ирина. - Я улетаю. В Пермь. Возьмите билет на завтрашний рейс. - Зачем же улетать, когда к тебе мама выезжает? - плачуще удивилась Полина Андреевна. - Что, у нас на троих места не хватит, что ли? Ну поспишь пока на раскладушке... - Подожди, мама, - сказал Владимир. Он пристально наблюдал за Диной. Что-то понял, о чем-то догадался: он и вправду был неплохим психологом. - Ты не хочешь встречаться с мамой в Москве? - Убейте меня! - вдруг хрипло выкрикнула Дина. - Или хотя бы телеграмму дайте, что я умерла. Умерла, слышите? Сдохла, под машину угодила, в окно выбросилась! - А ну, успокойся. - Владимир взял Дину за руки, встряхнул. - И давай разбираться. Чего ты боишься? Прошлого? Но это же ерунда, Дина, все позади, да и мама твоя никогда ничего не узнает. Ну, что ты молчишь? Что молчишь, спрашиваю? - Я - твоя жена! - с надрывом расхохоталась Дина. - Твоя законная, у нас - трехкомнатная квартира, я учусь в аспирантуре, а она, - вздрагивающий палец уперся в Полину Андреевну, - старший научный сотрудник, кандидат наук и руководитель моей диссертации. Ты все понял теперь, доктор? - Дела... - растерянно протянул Владимир. Помолчал, улыбнулся. - А ребенка у нас еще нет? - Что? Дина не столько выдохлась, сколько удивилась. Он не дал ей опомниться. - Значит, моя мама - ученый, так? А кто я, кроме того, что медицинское светило и твой муж? Я не из любопытства, я хочу понять, чтоб сообразить, где выход. Сейчас возьму бумагу и ручку, и мы с тобой нарисуем, кто есть кто. - Я врала, - устало призналась Дина. - Значит, не кто есть кто, а кто стал кем, - сказал он. - Только ты не врала, ты выдумывала во спасение. Значит, ты ничего не разрушала, а создавала. - Воздушные замки? - Лабиринт. В результате образовался лабиринт, а чтобы найти, как из него выбраться, надо знать схему рот и давай разбираться. Разбирались весь вечер. Дина часто срывалась, то разряжаясь в сумбурных выкриках, то погружаясь в угрюмое молчание. Владимир успокаивал, менял разговор, давал возможность отдохнуть. Вскоре картина сотворенного Диной "лабиринта" стала ему ясна; он увел мать на кухню и сказал: - Глаз с нее не спускай, товарищ научный руководитель. Ясно? - А что с ее матерью будет, когда узнает все? - Понимаешь, мне бы как-то Иринку уломать, - задумчиво сказал сын. - И тещу. И еще кое-кого. - Что значит уломать? В чем уламывать-то? - А я и сам еще не все понимаю, - признался он, поцеловал мать и уехал к себе, в профессорскую трехкомнатную квартиру. Пока ехал, рассчитывал время: если мать Дины только 9-го выезжает из Перми, как значилось в телеграмме, то в запасе имелась неделя. Это вполне достаточный срок, чтобы... А вот что означало это "чтобы", Владимир не решался признаться самому себе. Пока ему было ясно одно: Дина боится, что удар, который ожидает ее усталую, загнанную во множество болезней ранним вдовством и многими трудами мать, окажется той не по силам. Больше стыда, угрызений совести, больше всего на свете Дину беспокоило материнское сердце. - Господи, ну зачем же так завираться! - возмутилась Ирина. - Она не завралась, она замечталась, - Владимир грустно улыбнулся. - Хотела как лучше, а остановиться не смогла. - Клинический случай! - Здесь не клиника, здесь сверхнормативная потребность в компенсации. Дина делает все возможное и невозможное, чтобы не огорчать тех, кого любит. - Ну, невозможного тут куда больше. - Уж что-что, а перебор ее натуре свойствен изначально. Слишком много личности. - Он помолчал, походил по кухне. Подошел, обнял. - Ты уступишь меня этой личности? - Что означает в данном случае глагол "уступать"? - Три, от силы четыре дня в нашей квартире поживет Дина. - Вместо меня? - она высвободилась из его рук. - Вместо тебя никого быть не может. - А вместо моей мамы? - А вот вместо твоей мамы те же три-четыре дня поживет ее мама. И ты, именно ты растолкуешь своей матери, почему ей придется временно переменить адрес. - Например? - Например, переехать к моей маме. Ирина начала молча ходить по кухне, недовольно хмурясь. Владимир бродил тоже, и они все время сталкивались. - Ты аферист, Владимир. - Возможно. Я должен во что бы то ни стало оградить от травм одно больное сердце и одну весьма травмированную психику. - Я не сильная личность, и поэтому я больше трех дней не выдержу. Завтра же купишь билет в Пермь с учетом трехдневного визита. - Ирка! Они опять столкнулись, и он воспользовался этим, чтобы обнять ее. Но Ирина вырвалась довольно решительно. - Что бы ты делал, если бы был жив мой папа... Да, а где ты намерен спать? - В первую ночь Дина не сможет расстаться с матерью, что вполне естественно. Во вторую у меня дежурство. - Какое еще дежурство, болтун? - У тебя, естественно. Ну, а в третью ночь ты организуешь мне срочный вызов. Куда угодно. - Уж это-то я тебе гарантирую! Они восторженно поцеловались и пошли в свою комнату, боясь оторваться друг от друга. Ирина легко уговорила мать: профессорша загорелась необычностью ситуации. Посоветовала убрать вещи, которые не могут принадлежать молодым, напомнив, что женщины вообще, а пожилые в особенности обладают повышенной любознательностью, наблюдательностью и сообразительностью. - Потрясающе интересно! А если кто-нибудь пожалует в гости? - Возьми записную книжку и обзвони всех своих приятельниц. Я сделаю то же самое с нашими друзьями. - Какая захватывающая история! - Профессорша крепко потерла руки, точно готовясь ухватить эту историю. - Нет, что ни говори, а наш Владимир - благороднейший человек. Благороднейшему человеку пришлось труднее. Он легко убедил Галину Антоновну дать Дине четыре дня за свой счет и, окрыленный успехом, помчался к Дине. - Напрасно суетитесь. Со времени получения телеграммы Дина либо молча курила на кухне, либо молча лежала на диване. Покладистость ее вдруг сменилась агрессивностью, даже голос стал грубым: она опять никого не замечала, а если замечала, то ненавидела. - Дина, давай попробуем обсудить спокойно. - Владимир умел с нею разговаривать. - Ты ведь не хотела обманывать маму, ты хотела только уберечь ее от волнений, правда? Так будь последовательной: от тебя и от нас требуется совсем немного. Требуется убедить твою маму, что ей нечего за тебя беспокоиться. Есть отдельная квартира, есть ты, есть я. - Тебя нет. Это фикция. Мираж в пустыне: - У твоей матери больное сердце. Ты сама говорила. - Ты доктор? - Дина впервые посмотрела ему в глаза. - Строй свои самолеты и не лезь в медицину. - А у тебя в запасе - иной вариант? - Телеграмма: "Дина скоропостижно скончалась коллектив выражает соболезнование". - И что будет с мамой, представляешь? - Это не твоя забота. - Инфаркт. Хоть я и не врач, а авиаконструктор, в этом можешь не сомневаться. Дина промолчала. Владимир успел обрадоваться, что заставил ее задуматься, но не успел ничего сказать. - Допустим. - Дина смотрела куда-то мимо. - Могу изложить два щадящих варианта. Телеграмма: "Дина уехала в длительную командировку". - Вдруг? Кто же поверит в эту телеграмму? - Еще раз допустим. Второй вариант: я вылетаю в Пермь. - Этот вариант мы уже обсуждали и, если помнишь, пришли к выводу, что он бесперспективен. Не навещать родных столько лет... - Я валялась в психиатричке. Ты это отлично знаешь. - Да, но они не знают! И вдруг стоило матери захотеть навестить дочь, как эта дочь летит в Пермь. Нормально? - Я - ненормальная. - И ты это выложишь маме у трапа самолета? Дина не ответила. По неподвижному лицу скользнула тень то ли тревоги, то ли озабоченности. И опять Владимир не успел ничего сказать, как она поднялась с дивана. - Я должна это перекурить. Шаркая ногами, прошла на кухню, где тайком плакала Полина Андреевна, страдавшая от неразрешимости проблемы. - Ступайте в комнату, тетя Поля, нечего дым глотать. Она называла ее тетей, еще когда студенткой бегала на свои почтовые приработки. Но, выйдя из больницы, забыла об этом, называла только по имени и отчеству, а теперь вдруг вернулась к тем далеким временам. И, наверно, поэтому Полина Андреевна поспешно вышла в комнату, где остался сын. - Ты должна ее уговорить на трехдневную рокировку. Я уже пробил брешь, а тебя она послушает. - Сынок, не обманывайся. И ее не обманывай. Пожалей ее, она ведь не выдержит. - Значит, по-твоему, вообще нет выхода? - Почему же? Есть: правду говорить. Всегда самый верный выход - говорить правду. - Но ведь это жестоко! - он почти закричал, но вовремя опомнился. - Жестоко по отношению к матери и к Дине. - Обман еще жесточе, - упрямо не согласилась Полина Андреевна. - У обмана только видимость добрая. Это ведь живые люди, Володенька, живые да настрадавшиеся, а ты хочешь комедию ломать. Ты уж не обижайся, но сдается мне, что эту комедию вы с Ирочкой куда больше любите, чем Дину. - Мама, ты пойми главное... Владимир начал доказывать необходимость обмана, часто употребляя внезапно найденное слово "рокировка". Мать слушала, решая еще один весьма мучивший ее вопрос: говорить или не говорить сыну, что Дина относится к нему не только как к другу. Сама Дина, естественно, молчала об этом, но Полина Андреевна отлично разбиралась в том, о чем молчат. - Мама, то, что ты называешь комедией, способно окончательно поставить Дину на ноги. Понимаешь, эта короткая рокировка окажется тем допингом, которого ей так не хватает сейчас. Сын был увлечен, приводил красноречивые доводы, а главное, столько уже успел сделать, что Полина Андреевна решила попробовать. Она говорила с Диной с глазу на глаз, очень боялась, что ей недостанет аргументов, но еще больше волновалась из-за смятения в душе своей. Она по-прежнему была против этой "рокировки", сын не убедил, а, скорее, упросил ее, и Полине Андреевне все время казалось, что она предает Дину. - Все на тебя одну свалится, - тихо говорила она. - Мама и не узнает и не догадается, если выдержишь. - Выдержу, - скупо оборвала Дина. И опять мелькнула у Полины Андреевны догадка, что несчастной этой женщине нравится ее сын и что заставлять ее играть роль жены и бестактно, и безнравственно. И опять она усомнилась в своей прозорливости и только вздохнула. Дни, оставшиеся до приезда, были заполнены суетой. Ведь даже собственных вещей у Дины было столь мизерное количество, что никакая мать не могла бы поверить, что ее дочь преуспевает как в семейной, так и в деловой жизни. Надо было что-то у кого-то одалживать, подбирать, развешивать: этой бутафорией с азартом занимались Ирина с матерью. Владимир, уже купивший обратный билет, проворачивал остальные дела: легенду о счастливом браке, подбор друзей, которые могли бы звонить, наконец, просто выходы в свет, для чего раздобыл билеты в Большой театр и цирк. Так текли дни, наполненные лихорадочной деятельностью, и постепенно идея "обмана во спасение" все более превращалась в азартную игру "короткая рокировка". Но все кончается, даже подготовка. И приходит день, когда игра превращается в жизнь. В реальное время прибытия реального поезда. Поезд приходил вовремя. Они приехали за четверть часа и медленно побрели по платформе к месту, где ожидался четырнадцатый вагон. Дина молчала с утра, с момента их встречи, и Владимир уже обеспокоенно поглядывал на нее. - Не волнуйся, все будет нормально, - сказала она. - Как называет тебя твоя супруга? - То есть? - Вовик? Тузик? Песик? Мне следует знать, чтобы в тебе всегда срабатывал рефлекс. - А-а. - Он усмехнулся. - Зови меня просто Володей, как говорится. Ты способна улыбнуться собственной матери? - Я же сказала, что все нормально. Между прочим, на месте Ирины я бы звала тебя по-другому. - Как? - Промолчим, а то запутаешься. А вот и мамин поезд. Прошу собраться, ваш выход, Арлекин. Владимира пугало многое, но более всего - первое мгновение. Он боялся, что при виде матери, с которой рассталась девчонкой и без которой хлебнула столько лиха, Дина не выдержит и наговорит такого... И замер, когда она бросилась навстречу худенькой женщине с мягким, изрезанным ранними морщинами лицом, в старушечьих ботах, теплом старомодном пальто и беленьком платочке с робкими цветами, повязанном под круглым, как у дочери, подбородком. - Мамочка! - Доченька, родная. - Мать приникла, целовала, отстранялась, всматривалась. - Господи, похудела-то как. С чего же это, а? Может, больна чем? - А, мама! - Дина беспечно махнула рукой. - Чего у всех женщин хватает? Правильно, неприятностей. Володя, возьми вещи. Мама, это Володя. А это - моя мама Елизавета Степановна. - Здравствуйте. - Вид у Владимира был растерянным до беспомощности, что вызвало в глазах Дины отсвет навсегда, казалось, потухшего огонька. - Я... Да. А где же вещи? - Поцеловать-то можно вас? - спросила мать. Владимир неуверенно кивнул. Елизавета Степановна привстала на носки, двумя руками нагнула его голову и поцеловала в лоб. - А вещи в вагоне. Чемодан и корзинка с гостинцами на лавке, а у проводника - подарок вам от всех нас в новую квартиру. Подарком оказалось несуразно узкое и длинное зеркало в грубой, крашенной "под бронзу" самодельной раме. Зеркало было очень старым, тусклым, с какими-то уже несмываемыми пятнами и потеками, но самой замечательной оказалась рама. Нелепые завитушки смахивали на наличники, а четыре уродливых морды на углах, претендуя на львиное звание, никак не дотягивали и до рыночных кошечек. - Мое зеркало! - радостно удивилась Дина. - Я перед ним вертелась, когда еще в первый класс бегала. Только оно тогда было без рамы. - Вспомнила, - с невероятным удовольствием отметила мать. - А раму сосед сделал, Семен Лукич. Помнишь его, доченька? - Жалко, что не на колесах сделал, - проворчал Владимир, примериваясь, как же ему ухватить этот подарок. Елизавета Степановна посмотрела на него, а дочери выговорила: - Такой представительный у тебя муж, а карточки не выслала. - Вышлем, - сказала Дина и опять глянула на Владимира с прежним отсветом в глазах. Но Владимир не уловил этого отсвета: его бросило в жар. Предусмотрев, как ему казалось, почти все, он ни разу не вспомнил о фотографиях, которых не могло не быть в семейном доме. В провинции и до сей поры, вероятно, существуют альбомы - он понял это по укоризненному замечанию матери, - и Елизавета Степановна, естественно, спросит... - С нашими фотографиями несчастье случилось, - Кажется, он влез в разговор, но должен был предупредить все расспросы. - Знаете, их залило этим... проявителем. И они все оказались испорченными. Все до одной. - Так испорченные покажешь, эка беда. Я погляжу подольше, может, и разберу чего. - Но... - Владимир волок несуразное зеркало, руки были заняты, пот заливал глаза. - Дина, вытри мне лоб. Почему он сам не мог отереть собственного лба, было непонятно, потому что он поставил зеркало на перрон, и руки оказались свободными. Но он все же подставил лоб, и Дина бережно промокнула его платком. - Где фотографии?.. - отчаянно прошептал он. - А я их сожгла! - громко объявила Дина. - Рассердилась на этого... Меерхольда, который не способен думать, а может только проливать проявитель и сожгла все, что было. И чего не было тоже. - На такси! - с огромным облегчением закричал он. - Это еще зачем? - недовольно спросила Елизавета Степановна. - Невелики старики, и так доберемся. Но Владимир уже волок зеркало к стоянке, и мать с дочерью поспешили за ним. В нормальную машину подарок не уместился, пришлось ждать такси с кузовом "универсал", куда зеркало кое-как удалось запихнуть. Все это время Елизавета Степановна ворчала по поводу бессмысленной траты денег, но села в машину сразу: она хотела прокатиться, а ворчала потому, что так уж было заведено. И катила по Москве с превеликим удовольствием, разглядывая улицы, людей, дома, машины. Ей все нравилось, и "молодые" смогли перевести дух. С той же улыбкой Елизавета Степановна досконально исследовала квартиру, громко восторгаясь ее размерами, планировкой и мебелью. Она с детской непосредственностью расспрашивала, что, почем и зачем, хвалила или ругала, восторгалась или отвергала в зависимости от собственных представлений. Все делалось с огромным увлечением, из-за чего она так и не смогла заметить, как же трудно ее дочери, какие сбивчивые, приблизительные, а порой и несуразные ответы она дает. А Дине было невыносимо тяжко, потому что руками матери она ворошила чужое хозяйство, чужой быт, чужую семейную жизнь, и каждая забытая Ириной шпилька доставляла ей настоящие мучения. Пока происходил этот дотошный смотр, Владимир готовил завтрак. Он слышал ответы невпопад, которые вызывали у него только приступы веселья, потому что за той суетливой нелепицей, которую бормотала Дина, он не чувствовал ее смятения и боли. Для него первые минуты пребывания матери обещали легкое, почти анекдотическое развитие сюжета, который он с наслаждением будет впоследствии пересказывать. Он уже слушал этот пересказ в себе самом, он уже ощущал себя центром внимания; он видел начало водевиля там, где Дина приметила начало трагедии. - Милые дамы, прошу к столу! Диночка, угощай маму, а меня извините: работа. Так было обусловлено заранее, но сейчас, здесь, не просто в чужой квартире, а в гнездышке другой женщины, Дина почувствовала страх. Ей вдруг стало ясным, что она не сможет сохранить ни видимости счастливой жены, ни тона радушной хозяйки. То, что теоретически представлялось простым, на практике оказалось невыносимым: чужая жизнь, чужой уют, чужое счастье, чужие стены давили со всех сторон. - Не уходи, - сдавленно, скорее с угрозой, чем с мольбой, сказала она. - Не уходи, слышишь? - Как? - он растерялся. - Мы же... То есть как же иначе? Ты же знаешь, что я - врач, меня ждут больные. - Я - больная, - она вдруг вплотную подошла к Владимиру, взяла его за лацканы пиджака и затрясла, как трясла когда-то доктора Борю. - Я твоя больная, понимаешь? Я твоя ненормальная, твоя идиотка, которая послушалась тебя... Выдавливая слова, она все время встряхивала его, уже не видя собственной матери, уже не слыша собственных слов. "Накатило, - подумал Владимир. - Черт, придется изобразить, мать смотрит..." И он тут же, сжав ладонями ее побледневшее лицо, начал целовать в лоб, в нос, в прохладные щеки, в полуоткрытые губы. Дина обмерла, - он почувствовал, как она обмерла в его руках, - и сразу заговорил, забормотал между поцелуями. - Дина, успокойся. Все хорошо. Будь умницей. Соберись. - Не уходи, - она уже не кричала, а умоляла. - Мне страшно. - Что, поссорились? - по-домашнему уютно спросила Елизавета Степановна. - Бывает, чего в семье-то не бывает? А ну-ка помиритесь, а ну-ка поцелуйтесь, как положено, а ну-ка хоть ради меня... Дина сразу замолчала и отстранилась, и Владимир отстранился, и теперь они стояли в шаге друг от друга, опустив глаза. И не знали, что делать. - Целуйтесь. - Уже строго приказала мать. - Ишь какие гордые! Живо у мужа прощения проси, даже если и вины за тобой нет. Владимир опомнился первым: еще мгновение, и Дина взорвалась бы, как когда-то взрывался Динамит. Заулыбался, протянул руки, сграбастал, прижал. - Прости меня, Диночка. Прости! Силой повернул к себе ее лицо, приник к губам. До тех пор, пока не ощутил, как обмякло, как ожило, стало покорным и теплым ее тело. Тогда выпустил из объятий и тут же усадил, потому что Дину вдруг качнуло. - Случается у нее, - он ободряюще улыбнулся матери. - Вы не беспокойтесь, все нормально. Держись, Дина! И быстро вышел. Дина по-прежнему сидела на тахте, закрыв лицо руками. Мать присела рядом, обняла, прошептала: - Ребеночка ждешь? Я сразу это поняла, как тебя увидела. С лица спала, потому как мутит от пищи и на мужа сердишься, будто он в чем виноват. А он тебе еще одну жизнь подарил, доченька. Дина хотела сразу же оборвать все материнские догадки, но сил не было, а была какая-то ласковая, тихая истома во всем теле. И ей стало приятно от этой истомы, а потом и от слов матери, и она подумала: "Беременность - это хорошо. Это многое объяснит". И тут же обняла мать. Потом они тихо и облегченно пили чай, и Дина уже не ощущала того оскорбительного отчаяния, какое овладело ею при осмотре квартиры. Теперь она была молчалива и улыбчива, слушала и спрашивала, и Елизавета Степановна с удовольствием и подробностями рассказывала ей о сестрах, соседях, городе и совсем немного - о себе. Так во взаимных расспросах и общих воспоминаниях прошел день. Владимир звонил трижды, изображая внимательного супруга и всерьез беспокоясь, не натворила ли Дина глупостей. Но все пока шло хорошо; после обеда Дина уложила Елизавету Степановну спать, прилегла сама, хотела подумать, но вспомнила об уходе Владимира, о собственном страхе, прозорливости матери и о его долгом, настоящем - уж она-то в них разбиралась! - поцелуе, почувствовала легкое, убаюкивающее тепло и уснула. Проснулись обе от телефонного звонка: Владимир напоминал, что есть билеты в цирк. Но Елизавета Степановна от цирка отказалась, вечер получился свободным, и старательно продуманный сценарий затрещал по всем швам в первом же действии. Началось с того, что по возвращении Владимир сразу ощутил изменение отношений как между дочерью и матерью, так между Елизаветой Степановной и им самим. Ощутил, ничего не понял и поначалу испугался, не наболтала ли чего странно притихшая Дина. - Что тут у вас произошло? - Я беременна, - спокойно пояснила Дина. - У тебя два варианта: устроить мне жуткую сцену ревности или признать ребенка своим. - Ребенок? - Он на мгновение растерялся, но тут же заулыбался с огромным облегчением. - Это чудесно, это же все упрощает! - Упрощает, ты считаешь? В дверях кухни показалась Елизавета Степановна. Дина сидела спиной к входу, но Владимир увидел. - Умница ты моя! Он вдруг опустился на колено и нежно припал к ее рукам. Дина хотела выдернуть их, но он прижался, не пуская; она успела увидеть мать, осторожно высвободила руку и ласково погладила Владимира по голове: - Все в порядке. Не волнуйся, дорогой. Это было сказано и для него, и для матери, и они - каждый по-своему - поняли, что она хотела сказать. Но это же она сказала и самой себе, а сказав, обомлела. Обомлела от такого естественного для всех, кроме нее, слова "дорогой"... И все гладила и гладила его. - Вот и ладно. - Елизавета Степановна была чрезвычайно довольна. - Вот и слава богу. Вам, дети, не ссориться надо, а о будущем думать. Пойдем, доченька, с ужином похлопочем, а Володя твой пусть телевизор смотрит, как мужчинам положено. Ужин прошел вполне благополучно. Владимир, окончательно успокоившись, был предупредителен, влюблен, заботлив, в меру проявлял любопытство по поводу Инны и Лоры и к концу ужина совсем очаровал свою "тещу". Но Дина и на это не обратила внимания: ей было хорошо, так хорошо, как давно, очень давно уже не было, и она больше прислушивалась к себе, чем к разговорам за столом. Как и предполагал Владимир, они спровадили его спать, а сами болтали допоздна. Дина постелила матери на тахте, себе - на раскладушке, но Елизавете Степановне это не понравилось. - Вы где с мужем спите? На тахте? Ну так и спи на своем месте. - Нет, мама, так нельзя, это невозможно, совершенно невозможно. Дина и не предполагала, что для нее окажется немыслимой сама вероятность улечься на чужое семейное ложе. Теоретически все было просто, но когда дело дошло до сна, Дина ужаснулась. Она бестолково хваталась за мать, тянула ее к тахте, что-то беспрерывно говорила, уже не соображая, что говорит и до чего может договориться. Но ее странное поведение было воспринято Елизаветой Степановной как искреннее желание поудобнее устроить мать; благодарность помешала ей насторожиться, и, прослезившись, она согласилась. - Ах, Динушка, чего уж обо мне-то хлопотать? О семье хлопочи, о муже да о ребеночке. Муж-то у тебя какой замечательный, заботливый да приветливый, да как любит-то тебя! Знаешь, у матери не два глаза, а сколько детей, столько и глаз, и она все замечает. И уж если я тебе говорю, что Володя твой... Дина слушала с жадным вниманием. Ей было не просто приятно, что маме понравился Владимир, - она испытывала искреннюю радость от этого разговора, боялась упустить слово и требовательно вскинула голову, когда разговор вдруг оборвался. Вскинула, увидела расширенные от ужаса материнские глаза, сообразила, что незаметно для себя стала раздеваться, что стоит сейчас в трусиках и лифчике и что мать в упор разглядывает шрамы на ее руках. - Ах, это... Дина призвала на помощь всю свою волю. Как можно спокойнее провела ладонями по старым следам бритвенного лезвия "Шик". - Я была в другой стране, мама. Там меня укусила змея. Это - знаки того, как меня спасали. - Знаки? - в голосе матери звучало откровенное недоверие. - Да, - Дина обрушила на себя ночную рубашку, и шрамы исчезли: она надевала вещи только с длинными рукавами. - А знаешь, кто меня спас? Володя. Тот самый, который сопит сейчас в соседней комнате, и мне, пожалуй, следует поцеловать его на ночь. Она совсем не собиралась заходить к Владимиру, да еще в ночной рубашке. Но мать увидела шрамы, не поверила ни в каких змей, и единственное, что, по Дининому разумению, еще могло удержать ее в сказке, была наглядная демонстрация теплых супружеских отношений. Вероятно, существовали и какие-то иные способы, но Дине пришел в голову только этот: она смело открыта дверь соседней комнаты и столь же смело закрыла ее за собой. В комнате царствовал типичный московский полумрак; Дина остановилась у порога, ожидая, когда привыкнут глаза, и ясно, спокойно ощутила, как застучало давно уже отвыкшее от подобных стуков сердце. Оно словно посылало сигнал: "Ты - женщина!" И, приняв его, Дина успокоилась. Разглядела широкую деревянную кровать, с которой никак не желала расставаться овдовевшая профессорша, спящего Владимира и неожиданно опустилась на колени... - Тебе вредно так распаляться, - сказала мать, с женской все понимающей улыбкой встретив ее. - Но я все вижу, Диночка, и слава богу. Дину трясло полночи. Она боялась вертеться на скрипучей раскладушке, а мысли были мучительны и тревожны. Как она могла позволить себе войти в комнату? Как смела пренебречь доверием Ирины? Как теперь вообще смотреть ей в глаза? Так терзалась совесть, а глупое сердце ликовало, вспоминая сонное мужское дыхание, и от этих воспоминаний бросало в жар занемевшее тело. Утром она проспала, и Владимира кормила завтраком Елизавета Степановна. После вчерашнего возвращения преображенной дочери у нее уже не оставалось никаких сомнений. С наивной готовностью уверовав в то, во что так хотелось уверовать, Елизавета Степановна решительно упростила все отношения, называя Владимира теперь только на "ты" и даже иногда употребляя материнское "сынок". У Владимира хватило соображения принять эти родственные отношения как данность и даже подставить лоб для поцелуя. Этот день был отведен для хождения по магазинам, а вечером предполагался Большой театр. Однако магазины настолько вымотали Елизавету Степановну, что ни о каком театре и речи быть не могло. - Поберегите себя, - сказал Владимир. - А гостинцы? Инне купили, а Лоре непременно завтра купить надо. А как же? Дочки ведь, и тебе - родня. - Это точно! - рассмеялся он. - Тогда полежите сегодня, а мы с Ир... - Тебе, кажется, на ночное дежурство? - быстро спросила Дина. - Нет. - Он поспешно отрекся, то ли испугавшись оговорки, то ли еще по какой-то причине. - Я просил, чтобы подменили. Пили по-семейному чай, Владимир и Елизавета Степановна оживленно болтали, а Дина молчала. Потом смотрели телевизор, но вскоре назойливо зазвонил телефон. Владимир несколько раз бегал в переднюю объясняться ("Ну отменяется дежурство, неужели непонятно? Потом все расскажу...") и после четвертого звонка решительно отключил аппарат. - Все им докажи да все им растолкуй! В тот вечер он потребовал, чтобы Елизавета Степановна пораньше легла спать. Дина постелила ей и себе, уложила мать, вышла на кухню. Там ждал Владимир; долго молчал, глядя в окно. Дина села к столу, закурила: с приездом матери с куреньем возникли осложнения. - Елизавете Степановне абсолютно противопоказано переутомление. Даже самое пустяковое, - он вздохнул. - У тебя чудесная старуха. - Я очень рада. - Я тоже, - Владимир вдруг повернулся к ней. - Я знаю, где ты стояла ночью на коленях: я не спал. Ты стояла у дверей, и на тебя падал свет из окна. Если ты сделаешь это еще раз... - Еще раз не будет, не волнуйся. - Я хотел сказать, что сорву все замки. Ты поняла. - Женщины понимают либо все окончательно, либо ничего решительно, - Дина встала, взялась за ручку двери: - Что тебя больше устраивает? - Я не пошел сегодня на дежурство, а ты знаешь, что имелось в виду под этим дежурством. Я не пошел из-за тебя. Спина Дины беззащитно ссутулилась, точно готовясь принять уже занесенный над нею кулак. - Я - живая, - очень тихо сказала она и вышла. Третий, последний по всем расчетам день опять начался с магазинной суеты. Владимир отправился на работу, а перед обедом чертежница сказала, что его спрашивают. Он тотчас же спустился к вахте. - Извините, вы не знаете кто... И замолчал, увидев тещу. Всегда благодушно настроенная профессорша сегодня выглядела весьма взъерошенной. - Нет уж, это вы извините, - язвительно зашептала она. - Ирка ревет, твоя мать храпит по ночам, как старый бульдог, я не сплю - ну и из-за чего, спрашивается? Из-за прихоти этой шизофренички? - Сегодня третий день. Все идет, как договаривались. - Третий день, а ты уже не явился к жене. Почему? И почему ты отключил телефон? - Елизавета Степановна плохо себя чувствует. - Скажите пожалуйста! А как чувствует себя Динамит? - Как вам не стыдно. - Я - мать твоей жены, и мне еще стыдно? Это ей должно быть стыдно. Ей! - Не кричите. И вообще закончим этот разговор. - Ну смотри, Владимир. Или ты сегодня же... - Завтра. У нее самолет - завтра, понятно? - Хорошо, пусть завтра. Но если не завтра, то отправлять ее буду я. И уж я ее налажу, можешь быть уверен! Владимир был вне себя от бесцеремонности тещи, от ее намеков и прямых оскорблений. Это обижало еще и потому, что ничего не было в действительности, но все как бы уже существовало в мечтах. Он еще кипел, когда позвали к телефону. И брал трубку с неохотой, подозревая, что Ирина рвется выяснять отношения... - Маме стало плохо в магазине. Там сделали укол, я привезла ее на такси. - Что? Дина, вызывай неотложку, я еду! Он не застал неотложки, но сумел разыскать врача по телефону. - Острая коронарная недостаточность на весьма неблагоприятном фоне. Хотели госпитализировать, но ваша жена решительно воспротивилась. Мое мнение - старушка недельки две должна полежать без тревог и волнений... Он слушал доктора в передней. За плечом взволнованно дышала Дина. - Что сказал врач? - Ничего страшного, надо просто немного полежать. - Что значит немного? До завтрашнего самолета? - Самолета не будет, - он глянул в ее вновь помертвевшие глаза, взял за руку. - Успокойся. Что они, не люди, что ли? - Лучше уж больница. Хотя мама - иногородняя. - Лучше ей будет здесь, дома. - Но здесь нет дома! Нет! Нет! Он по-прежнему держал ее горячую узкую руку в своих ладонях, и она не убирала ее. А он все время чувствовал и то, что держит ее руку, и то, что Дина не спешит выдернуть ее. - Завтра я разыщу толковых врачей. Как решат, так и сделаем. А вечером съезжу к Ирине и все объясню. - Пожалуйста, устрой маму в больницу. Как можно скорее. Она прошла к матери, а Владимир долго еще звонил по телефону, договариваясь о врачебном консилиуме. Договорившись, приоткрыл дверь: - Дина, я пошел... - Не надо!.. Дина метнулась за ним, но он уже через три ступеньки мчался вниз по лестнице. - Володя! - отчаянно, на весь гулкий подъезд выкрикнула она. - Володя, вернись!.. Крик заполнил подъезд, замер, внизу хлопнула дверь, и все стихло. Дина постояла, опустив голову и машинально поглаживая перила. Потом вернулась в квартиру, прошла к матери, глянула растерянно. - Ты что это, доченька? - слабо улыбнулась Елизавета Степановна. - Меня, что ли, хоронишь? - Зачем же так... - она вздохнула. - Просто Володя... Он без куртки выскочил. Чем ближе подходил Владимир к материнскому дому, тем все яснее сознавал, как боится предстоящего разговора. Это было странное чувство общей безадресной виноватости, которую он ощутил вдруг, хотя ни в чем виноват не был. Разумом понимал, что не виноват, внушал это себе, но виноватость - не конкретная вина, а проклятая аморфная виноватость! - не проходила, и он отчетливо сознавал, сколь сложным, трудным, а возможно, и бесперспективным будет разговор. - Так я и знала! - вскричала профессорша, не дав ему договорить. - Ну так я и знала! - Перестань, мама, что ты знала? Что она заболеет? - Что у тебя уведут мужа, дура! Вот этого осла, что стоит перед тобой. А заодно и квартиру, в которой ты сама его прописала. Мать и дочь разговаривали так, будто в комнате не было ни Полины Андреевны, ни Владимира. Ирина выглядела растерянной и почему-то испуганной, а теща говорила нарочито пронзительно и в выражениях не стеснялась. - В больницу ее извольте! И дочку тоже! За компанию! - Ты тоже считаешь, что необходима больница? - спросил Владимир жену, демонстративно игнорируя тещу. В тоне его звучало нечто настораживающее, что сразу уловила Ирина. Он задавал вопрос, явно ожидая, как именно она ответит. - Ты, кажется, так не считаешь? - Значит, будем играть в благородство, торчать в чужом доме... - Подожди, мама. - Чего еще ждать? Чего? Пока старуху пропишут на нашей площади? Ты дождешься. Дождешься, слышишь? А я не желаю больше слышать чужой храп. Не желаю! - Ради такой барыни я и у Анны Тимофеевны поночую, - не выдержала Полина Андреевна. - Гордая ты не по чину, а по нраву, вот в чем тут беда. Тебе что этого любить, что того любить - все едино, абы удобства свои не нарушить. - Да замолчите вы! - крикнул Владимир, и женщины сразу примолкли. - Есть только один выход: ждать. Я прошу пять дней. Если за это время Елизавета Степановна не поправится, я сам устрою ее в больницу. - Как скажешь. В голосе Ирины звучала обиженная смиренность, но Владимир постарался этого не заметить. Теща молчала, недовольно поджав губы, а Полина Андреевна сказала со вздохом: - Теперь уж не за одну, теперь за двоих ответственность несешь. Кончились твои шуточки. Владимир тоже понимал, что шутки кончились. Не только потому, что знал о состоянии Елизаветы Степановны и видел отчаянные глаза Дины, но и потому, что глаза эти все время стояли перед ним. Они преследовали его по пятам, ничего не требуя: в них словно окаменел крик, последнее "Спаси!", обращенное лично к нему. Он просил о пятидневной отсрочке, понимая, что это - максимум терпения как его внешне такой покладистой жены, так и вызывающе воинственной тещи. Честно говоря, он не знал, что в данном случае определеннее: тихое соглашательство или шумная защита своих прав. Как бы там ни было, а он мог рассчитывать только на пять дней. Дина ни о чем не спрашивала, но он видел, что она - на пределе. Внезапная болезнь матери ударила с незащищенной стороны: она очень испугалась не только за мать, но и за себя, за Владимира, за Ирину, ее мать, за Полину Андреевну - за всех, кто был вовлечен в этот благой обман, в эту короткую рокировку, на глазах превращающуюся в рокировку неопределенной длительности. Кроме того, ей уже следовало выходить на работу. Следовало... Что же следовало? Она металась по комнатам чужой квартиры, автоматически улыбаясь, все время контролируя поведение, тон собственного голоса, слова, которые произносила. Мама ничего не должна была знать: это оставалось незыблемым законом ее зыбкого ирреального существования. - Дина, тебе придется выйти завтра на работу. - Мама останется одна? - Мама будет со мной: у меня есть два донорских дня. Дина послушно пошла на работу, а Владимир пригласил известного кардиолога. Елизавету Степановну подвергли тщательному осмотру и, в общем, сочли ее состояние удовлетворительным. - Очень важны положительные эмоции, - говорил немолодой врач. - Больная легковозбудима, а отсюда вероятность срыва от любой неприятности. Если хотите быстрее поставить ее на ноги, устройте ей праздник. Вероятно, опытный доктор имел в виду праздник души, спокойствие в семье, заботу и внимание. Но ничего подобного он не сказал, а потому Владимир, привыкший под праздником понимать мероприятие, именно так и воспринял обычную медицинскую рекомендацию. - Надо пригласить гостей. - Гостей? Каких гостей? - Я все продумал: гости будут из твоего научного института, поняла? Твой руководитель, директор, одна-две сотрудницы. - Не надо... Это вырвалось как мольба. Дина обессиленно опустилась на стул, закурила. - Что не надо, что? Моя мать в курсе, начальницу почты я уговорю, а Ирка... - Нет!.. Дина выкрикнула: даже мама что-то спросила из комнаты. Выкрикнула, вскочила, отошла к окну; плечи ее судорожно свело, они странно приподнялись, как маленькие, цыплячьи крылья. Владимир помолчал, глядя в эту спину, сказал тихо: - Ирины не будет, извини. Но вечер-то нужен? Ты же сама понимаешь, что врач недаром упомянул о празднике, что... Нет, это не мужчины умеют уговаривать - это женщины жаждут подчинения. Не абстрактного, а вполне конкретного: вот этим глазам, этой улыбке, этим рукам... - Я попрошу Зою. Она очень отзывчивая. И все завертелось с новой силой. Азартная настойчивость Владимира вряд ли смогла бы убедить Галину Антоновну, но она думала о Дине. А Зоя, с которой Дина говорила, не поднимая глаз, смахнула слезу. - Ложь к добру не приводит, Динка. Чем дальше, тем страшней. Дина подавленно молчала. Зоя вздохнула, обняла вдруг. - Детей из садика получу, соседке подкину и прибегу. В самом научном платье. И все будет нормально. И все было нормально, настолько нормально, что об этом званом вечере нечего рассказывать. Ну пили шампанское и чай с тортом. Ну восхищались Диной и Владимиром, старым зеркалом и квартирой, наукой и успехами. Ну Полина Андреевна старалась все время отвлечь больную от научных проблем и толковала о пирогах да вареньях. Ну Галина Антоновна, чуть переиграв, начала вдруг рассуждать о Петре Первом. Ну Зоя, не доиграв, стала плакаться на женскую судьбу. Ну Владимир, заглушая Зою, заговорил об истории и культуре, а кончил тем, что поднял тост за всех женщин вообще, и матерей в особенности, что всем очень понравилось. И разошлись рано; все были весело возбуждены, хохотали, целовали Дину. Владимир пошел их провожать, а Дина начала было убирать со стола, но мать остановила ее. - Посиди, доченька. Мне завтра уезжать, так Володя сказал. - Как завтра? - В семь вечера, что ли? Да ты не волнуйся, после сегодняшней радости я не только что до дома, я до Владивостока доеду. Ведь как любят-то тебя, как ценят - это же счастье-то какое, доченька! Твои-то птички-сестрички дурехи страшные: Инна как окончила ПТУ, так и сидит на своей фабрике, а Лора хоть и в техникуме, а уж больно ленива да вальяжна. А ты, Диночка, всех перегнала, недаром учительница твоя Алина Михайловна - которая по истории, помнишь? - говорила, что глубокая, мол, у тебя натура... Дина не заорала, не перебила мать, даже не перевела разговор. Она вроде бы слышала, о чем говорила мама, и вроде бы не слышала, потому что в такт жилке билось в виске: "Завтра, завтра, завтра". Еще бы сутки назад она бы радовалась этому, но сегодня могла только ждать. Слушать, как бьется жилка в виске, и ждать, когда хлопнет входная дверь. Но дверь долго не открывалась, потому что Владимир провожал мать. Она решила идти пешком и всю дорогу повторяла: - Ну и слава богу. Ну и слава богу. А возле дома сказала, понизив голос: - А Диночка-то в тебя, дурака, по-настоящему влюблена. Чувствовала я, что идет к этому, но чтоб так глазищи горели... - она вздохнула. - Уж и не знаю, радоваться мне или слезы лить. - Радоваться, - сказал он. - Значит, выздоравливает она. - Не скажи, - Полина Андреевна задумчиво покачала головой. - Ты к дорогой женушке вернешься, а она - ко мне. Ты уж не обижай ее, сынок. Женщина она с судьбой, так хоть заходи к нам почаще. - Хорошо, - он вдруг заторопился, наскоро поцеловал мать. - К своим не поднимешься разве? - Завтра, - ему очень не хотелось именно сейчас встречаться с женой и тещей. - В девятнадцать сорок помашу Елизавете Степановне, а с вокзала заеду за ними. "За ними". Не за Иринкой и ее матерью, не за женой и тещей, а - "за ними", и иначе в этот момент сказать не мог. Язык не поворачивался, но Полина Андреевна не обратила на это внимания. Из головы не шел вечер и, главное, Дина. Ее глаза, когда она смотрела на Владимира. - Ну ступай, - она вздохнула. - Завтра, значит. Сын побежал, не оглядываясь, торопясь не к жене, и это Полине Андреевне не понравилось. Но жила она в обычной пятиэтажке, и, пока, пыхтя, поднималась на свой четвертый этаж, мысли ее по странной прихоти женской логики свернули на иное направление. Ей трудно давались лестничные марши, но, прожив много лет в подвале, Полина Андреевна не просто любила свою квартиру, а чрезвычайно гордилась ею. "Нет, мы не профессорши, - задыхаясь, думала она. - Не генеральши, не фифочки какие, а рабочие женщины. Мы не при мужьях состоим, и пусть у нас жизнь без лифтов, зато она - наша, а не мужа..." И, рассуждая так, Полина Андреевна позабыла о встревожившем ее поведении сына, а стала думать исключительно о его теще, с чисто женской аккуратностью вспоминая все ее грехи и все свои обиды, и поэтому, когда наконец-таки взобралась на свою лестничную площадку, уже кипела справедливым презрением. - Шампанское пили, - объявила она с порога, хотя ее никто ни о чем ("И вот всегда так, ну, что за люди, а?..") не спрашивал. - Всех наших женщин Диночка к себе приглашала. - К себе? В тоне профессорши прозвучало что-то опасное, но Полину Андреевну уже несло. - Со своей матерью знакомила, так куда же, как не к себе, приглашать? Мать у нее - женщина замечательная, трудящий человек, одна трех девчонок подняла. - Ну если так, как Дину, то это высоко! - Мама, прекрати. - Ирина, замолчи! Пока назревал и наливался взаимными обидами этот конфликт, Владимир ехал в троллейбусе. За время его отсутствия Дина все убрала, уложила мать и ждала на кухне. Он вошел быстро, хотел сказать что-то веселое, но наткнулся на ее взгляд и почему-то виновато опустил голову. - Оказывается, мама едет завтра? - Я согласовал с врачами. - А со мной? - Она помолчала. - Извини, я не имела права на этот вопрос. Дай мне, пожалуйста, мамин билет. С виноватой суетливостью он достал билет. Дина прошла к матери, а Владимир обессиленно опустился на стул. После слов Полины Андреевны он спешил к Дине - не в собственную квартиру, не домой, а именно к ней, к женщине, которая была в него влюблена. А она встретила столь сухо, что сразу выбила из его рук инициативу. - Я положила билет в мамину сумку, - сказала Дина, вернувшись. - Зачем? Я же все равно приду... Дина вдруг странно качнулась. Он не успел встать со стула, как она шагнула к нему, взяла двумя руками его голову и крепко прижала к груди. Не по-матерински - по-женски; чуть шевельнулась, его губы скользнули по платью, сквозь все преграды ощутили грудь и впились, вонзились в нее, соединяя два полюса, две жизни, два сердца, два тепла. Он обнял ее за талию и сразу почувствовал, что она приказывает ему встать и идти. Приказывает, ни слова не говоря, но он услышал приказ и исполнил его. И дверь за ними закрылась. Дина вновь открыла эту дверь в шесть утра, голышом проскользнув в ванную. Через полчаса она - уже одетая и причесанная - вошла в комнату матери. - Ты не спишь? - Ты была у мужа? - Елизавета Степановна подождала ответа, но Дина молчала. - Надо думать о своем ребенке, Дина. Тебе не семнадцать лет, понимать должна. - Что? - Дина раздвинула шторы, утренний свет залил ее, превратив в юную и прекрасную. - Женщина должна быть счастливой, а понимать... - она пренебрежительно махнула рукой. - Понимать - мужской глагол, мама. - Думать надо! - сердито сказала мать. - Думать не о счастье, не о сласти, а о будущем ребятишек: им-то сладкого достанется или все папа с мамой съедят? Вот о чем женщина никогда не должна забывать, потому что это ее святой долг. Не удовольствие получать от жизни, а саму жизнь дарить - вот какая программа у женщины. Здоровье - капитал, его не просто беречь, его умножать надо и детям передавать. А мы разве умножаем? Транжирим мы его, будто лавочники... Мама еще долго ворчала, а Дина была счастлива. Так покойно, так тихо ей никогда не случалось ощущать собственного счастья, и это новое ощущение представлялось сокровищем, пред которым меркли все ценности и все радости мира. - Я заеду за тобой, - сказала она. Уже следовало спешить на работу, но Дина еще успела проскользнуть в спальню, поцеловать Владимира и убежать от него. А он, сразу проснувшись, наспех проглотил кофе и тоже ушел, тоже пообещав заехать. А три часа спустя во входной двери по-хозяйски щелкнул ключ и вошла истинная владелица квартиры в сопровождении таксиста, тащившего два увесистых чемодана. - Вы к Диночке или к Володе? - К себе самой, - хозяйка сунула деньги шоферу. - Отвезите эту старушку. И зеркало это, кошмар этот, - вон, вон. Шофер потоптался, намереваясь что-то сказать, но промолчал. Взял старое зеркало в самодельной раме и вышел. - Что это вы, что? - беспомощно замахала руками Елизавета Степановна, растерянно и недоверчиво улыбаясь при этом. - Это ихний дом, ихний. Диночка - дочка моя, старшая, а Володя... - Вас разыграли, понятно? Мне очень жаль, но шутка зашла так далеко, что я более и часу не проживу с этой почтальоншей. Слышали бы вы, как она храпит. Где ваши вещи? Такси отвезет вас на мое место. Короткая рокировка, как говорит мой зять. - Кто говорит? Подавленная, растерянная, окончательно переставшая что-либо соображать Елизавета Степановна спросила только потому, что уловила едва ли не единственное понятное слово. - Зять, значит, муж моей дочери, - профессорша уже деловито собирала чужие вещи. - Вы что, в халате поедете? Нет? Так переоденьтесь, у такси, между прочим, счетчик щелкает. - Зачем вы? - почти шепотом спросила Елизавета Степановна, опускаясь на тахту, потому что ее уже не держали ноги. - Кто вы? Зачем выгоняете? Я не понимаю, не понимаю... Пусть придет Дина. Тут живет моя дочь, она ждет ребенка... - Динка ждет ребенка? Ой, оставьте, она уж столько раз их ждала... - Не смеете! - вдруг громко воскликнула Елизавета Степановна, вскочив и замахав сухоньким кулачком. - Вы не смеете так, не смеете! Дина научная аспирантка, а вы... вы лгунья! - Я лгунья? А ваша Дина знаете кто? Динамит всей Москве известна. Нас с вами Динамитом никто не назовет, а Динка в этих делах не аспирантка, а настоящий профессор... Что это с вами? Может, валидольчику? У подъезда стояло такси, в которое шофер долго пытался запихнуть зеркало. Открывал сразу все дверцы, наклонял, просил прохожих помочь, но все напрасно. Тогда он перетащил негабаритный груз в подъезд, прислонил к стене и поднялся в квартиру. Здесь было тихо. У дверей на стуле сидела белая как снег и словно бы заледеневшая пожилая женщина, а вторая - та, которую он привез, - стоя на коленях, надевала на ее ноги суконные старушечьи боты. - Не влезает зеркало. - И черт с ним. Помогите. Хозяйка закончила с ботами, подняла Елизавету Степановну со стула. Вдвоем с шофером они одели ее. - Больная она, - сказал таксист. - Куда же ее? - Где меня брал, в ту квартиру. Как договаривались. Елизавета Степановна не произнесла более ни слова. Ей все разъяснили, объяснили и поведали, и, оглушенная, придавленная всем услышанным, она не имела сил даже на слезы. - Вещи ее возьмите. Явно недовольный происходящим таксист потащил вещи. Профессорша, вежливо поддерживая, довела до лифта скорбно примолкшую Елизавету Степановну, спустилась в подъезд. - Счастливо вам, дорогая. А зеркало вечером Владимир привезет. Елизавета Степановна не отозвалась, не шевельнулась. Когда машина выруливала со двора, сказала глухо: - На поезд надо. - Далеко ли? - Пермь. - Пермь? - шофер глянул в зеркало. - А билет есть, мамаша? Елизавета Степановна молча протянула сумку. Таксист притормозил, покопался в ней, нашел билет. - Точно, Пермь. Ну помчались, мамаша. Владимир освободился первым. Настроение его было бы почти прекрасным, если бы не смутная неуютность, вызванная безумной ночью. Он радовался, что "короткая рокировка" подходит к концу, но беспокоился, как встретится с Диной и, главное, как расстанется... Тусклое зеркало в гулком подъезде насторожило его, но он ничего еще не сообразил. А сообразил, услышав рыдания Ирины и гневные вопли тещи: - Старуха все рассказала, негодяй! Ты допустил, чтобы эта потаскуха залезла в твою постель? Ты нарочно придумал эту скотскую рокировку... Он хотел уйти от криков, от истерик, но ощутил такую виноватую опустошенность, что ничего не сказал. Теща стащила с него куртку, впихнула в комнату, где отчаянно рыдала Ирина. - Проси прощения, подлец. На коленях! Через несколько минут прибежала Дина и спросила отрывисто: - Где мама? - У Полины. Иди, иди отсюда, мы знаем все ваши дела. Хозяйка буквально вытесняла ее, да Дина и не сопротивлялась. До отхода поезда оставалось совсем немного, а впрочем... Ей все стало безразличным - даже то, что скажет мама. И как на грех, никак не попадалось свободного такси, а частники не обращали внимания на ее отчаянные призывы. Пока поймала машину, пока доехала до Полины Андреевны, пока выяснила, что мама там не появлялась вообще, пока домчалась до вокзала, поезд на Пермь уже скрылся за выходным светофором. Вот и вся история о Дине. Никто с того дня ни разу ее не видал. Может, она куда-нибудь уехала, может, по-прежнему живет в Москве, а мы просто не догадываемся, что она и есть - Дина, может... Все может быть..