Наступило спокойное время – время, которое было, хотя я этого и не знал, тем особенным затишьем, какое часто наблюдается в природе перед грозой, а в человеческой жизни – перед разрушительным бедствием. Я отбросил все тревожные и мучительные мысли и предал забвению все, кроме моего личного удовлетворения в возобновившейся дружбе между мной и Лючио. Мы вместе гуляли, вместе катались верхом и проводили большую часть дней в обществе друг друга; однако, несмотря на большое доверие к моему другу, я никогда не говорил ему о моральных отклонениях и извращенностях, открытых мною в характере Сибиллы, – не из уважения к Сибилле, а просто потому, что я инстинктом знал, каким будет его ответ. Мои чувства не вызвали бы у него симпатии. Его язвительный сарказм пересиливал дружбу, и он возразил бы мне вопросом: какое право имею я, будучи сам небезукоризненным, ожидать безукоризненности от своей жены? Подобно многим другим моего пола, я воображал, что я как мужчина могу делать все, что мне нравится, когда мне нравится и как мне нравится; я могу опуститься, если только пожелаю, до более низкого уровня, чем животное, но тем не менее я имел право требовать от моей жены самой незапятнанной чистоты. Я знал, как отнесется Лючио к этому виду высокомерного эгоизма, и с каким ироническим смехом он встретит выраженные мной идеи о нравственности в женщине. Таким образом, ни один намек не вырвался у меня, и я во всех случаях обращался с Сибиллой с особенной нежностью и вниманием, хотя она, как мне думалось, скорее злилась на мое слишком открытое разыгрывание роли влюбленного мужа. Сама она в присутствии Лючио была в странно нервном настроении – то в восторженном, то в унылом, иногда веселая, то вдруг меланхоличная, однако никогда она не выказывала такой пленительной грации, таких чарующих манер! Каким дураком и слепцом я был все это время! Погруженный в грубые плотские удовольствия, я не видел тех скрытых сил, которые делают историю как одной индивидуальной жизни, так и жизни целого народа, и смотрел на каждый начинающийся день, почти как если б он был моим созданием и собственностью, чтобы провести его, как мне заблагорассудится, никогда не размышляя, что дни – это белые листочки Божеской летописи о человеческой жизни, которые мы отмечаем знаками хорошими или дурными для правильного и точного итога наших помыслов и деяний. Если б кто-нибудь дерзнул мне тогда сказать эту истину, я попросил бы его пойти и проповедовать глупости детям, – но теперь, когда я вспоминаю те белые листочки дней, развернутые передо мной с каждым восходом солнца, свежие и пустые, чистые, и на которых я только царапал собственное Ego, пачкая их пятнами, я содрогаюсь и внутренне молюсь, чтобы никогда не быть принужденным заглянуть в мною самим написанную книгу. Хотя что пользы молить у вечного Закона? Это вечному Закону мы дадим отчет в наших деяниях в последний день Суда.
Октябрь медленно и почти незаметно подходил к концу, и деревья приняли великолепные осенние цвета, огненно-красный и золотой. Погода оставалась ясной и теплой, и то, что французские канадцы поэтично называют «Летом всех Святых», дало нам светлые дни и безоблачные лунные вечера. Воздух был такой мягкий, что мы могли всегда пить послеобеденный кофе на террасе, выходящей на луг перед гостиной, и в один из этих отрадных вечеров я был заинтересованным зрителем странной сцены между Лючио и Мэвис Клер – сцены, которую я счел бы невозможной, если б я сам не был ее свидетелем.
Мэвис обедала в Виллосмире – она редко делала нам такую честь; кроме нее, было еще несколько человек гостей. Мы сидели за кофе дольше обыкновенного, так как Мэвис придавала особую прелесть разговору своей красноречивой живостью и ясным расположением духа, и все присутствующие жаждали как можно более видеть и слышать блистательную романистку. Но, когда полная золотая луна поднялась в своем великолепии над вершинами деревьев, моя жена подала мысль прогуляться по паркам, и все с восторгом приняли предложение; мы отправились более или менее вместе, некоторые попарно, другие группами по трое-четверо. Вскоре общество, однако, разделилось, и я остался один. Я повернул назад в дом, чтобы взять портсигар, забытый на столе в библиотеке, и, выйдя опять, я взял другое направление и, закурив сигару, медленно побрел по траве к реке, серебряный блеск которой ясно различался сквозь густую листву, нависшую над ее берегами. Я почти достиг дорожки, ведущей к воде, как услышал голоса: один мужской, тихий и убедительный, другой женский, нежный, серьезный и несколько дрожащий. Я узнал могучий проникающий голос Лючио и приятные вибрирующие нотки Мэвис Клер.
В изумлении я остановился. Не влюбился ли Лючио? – дивился я, полуулыбаясь. Не открыл ли я, что предполагаемый «ненавистник женщин» наконец пойман и приручен, и кем? Мэвис! Маленькой Мэвис, которая не была красива, но которая имела нечто большее, чем красоту, чтоб привести в восторг гордую и неверующую душу! Тут меня охватило безумное чувство ревности: зачем, думал я, он выбрал Мэвис из всех женщин на свете? Не мог он оставить ее в покое с ее грезами, книгами и цветами, под чистым, умным, бесчувственным взглядом Афины-Паллады, чье холодное чело никогда не волновалось дуновением страсти? Что-то большее, чем любопытство, заставляло меня слушать, и я осторожно сделал шага два вперед в тени развесистого кедра, откуда я мог все видеть, не будучи замеченным. Да, там был Риманец – со скрещенными руками; его темные, печальные, загадочные глаза были устремлены на Мэвис, которая находилась в нескольких шагах против него, смотря на него, в свою очередь, с выражением очарования и страха.
– Я просил вас, Мэвис Клер, – сказал медленно Лючио, – позволить мне услужить вам. У вас гений, редкое качество в женщине, и я бы хотел увеличить ваши успехи. Я не был бы тем, что я есть, если б я не попробовал убедить вас позволить мне помочь в вашей карьере. Вы небогаты; я мог бы показать вам, как это сделать. У вас великая слава, с чем я согласен, но у вас много врагов и клеветников, которые вечно стараются свергнуть вас с завоеванного вами трона. Я мог бы привести их к вашим ногам и сделать их вашими рабами. С вашей интеллектуальной властью, вашей личной грацией и дарованиями, я мог бы, если б вы позволили, руководить вами, дать вам такую силу влияния, какой ни одна женщина не достигала в этом столетии. Я не хвастун, я могу сделать то, что говорю, и более; и я не прошу с вашей стороны ничего, кроме безотчетного исполнения моих советов. Моим советам нетрудно следовать; многие находят это легким!
Выражение его лица было странным, когда он говорил оно было суровым, мрачным, удрученным; можно было подумать, что он сделал какое-нибудь предложение, особенно противное ему самому, вместо предложенного доброго дела помочь трудящейся женщине прибрести большое богатство и почет.
Я ждал ответа Мэвис.
– Вы очень добры, князь Риманец, подумав обо мне, – сказала она после небольшого молчания, – и я не могу представить, почему, так как, в сущности, я – ничто для вас. Я, конечно, слышала от м-ра Темпеста о вашем великом богатстве и влиянии, и я не сомневаюсь, что вы добры! Но я никогда никому ничем не была обязана, никто никогда не помогал мне, я помогала сама себе и предпочитаю впредь так поступать. И, в самом деле, мне нечего желать, кроме счастливой смерти, когда придет время. Верно, что я небогата, но я и не желаю быть богатой. Я бы ни за что на свете не хотела обладать богатством. Быть окруженной льстецами и обманщиками, никогда не быть в состоянии распознать ложных друзей от настоящих, быть любимой за то, что я имею, а не за то, что я есмь. О нет, это было бы несчастием для меня! И я никогда не стремилась к власти, исключая, может быть, власть завоевать любовь. И это я имею: многие любят мои книги и через книги любят меня; я чувствую их любовь, хотя я никогда не видела и не знала их лично. Я настолько сознаю их симпатию, что взаимно люблю их, без необходимости личного знакомства. Их сердца находят отклик в моем сердце. Вот вся власть, которую я желаю!
– Вы забываете ваших многочисленных врагов! – сказал Лючио, продолжая сумрачно глядеть на нее.
– Нет, я не забываю их, – возразила она, – но я прощаю им! Они не могут сделать мне вреда. Пока я не унижусь сама, никто не может унизить меня. Если моя совесть чиста, ни одно обвинение не может ранить меня. Моя жизнь открыта всем: люди могут видеть, как я живу и что я делаю. Я стараюсь поступать хорошо, но если есть такие, которые думают, что я поступаю дурно, и если мои ошибки поправимы, я буду рада поправить их. В этом мире нельзя не иметь врагов: это значит, что человек занимает какое-нибудь положение, и люди без врагов обыкновенно безличны. Все, кто успевает завоевать себе маленькую независимость, должны ожидать завистливой неприязни сотен, которые не могут найти даже крошечного места, куда поставить ногу, и поэтому проигрывают в житейской битве; я искренне жалею их, и когда они говорят или пишут про меня жестокие вещи, я знаю, что только горесть и отчаяние движут их языком и пером, и легко извиняю их. Они не могут повредить или помешать мне; дело в том, что никто не может повредить или помешать мне, кроме меня самой.
Я слышал, как деревья слегка зашелестели, ветка треснула, и, заглянув сквозь листья, я увидел, что Лючио придвинулся на шаг ближе к Мэвис. Слабая улыбка была на его лице, придавая удивительную нежность и почти сверхъестественный свет его красивым мрачным чертам.
– Прелестный философ, вы почти как Марк Аврелий в своей оценке людей и вещей! – сказал он. – Но вы женщина, и одной вещи недостает в вашей жизни высшего и тихого довольства, вещи, от прикосновения которой философия теряет свою силу, и мудрость сохнет в корне. Любовь, Мэвис Клер! Любви возлюбленного, преданной любви, безрассудной, страстной, такой вы еще не нашли. Ни одно сердце не бьется около вашего, ни одна дорогая рука не ласкает вас, вы одиноки! Мужчины большей частью боятся вас; будучи грубыми дураками сами, они любят, чтобы и женщины их были такими же, и они завидуют вашему проницательному уму, вашей спокойной независимости. Однако что же лучше? Обожание грубого дурака или одиночество, принадлежащее душе, парящей где-то на снежных вершинах гор, только в обществе звезды? Подумайте об этом! Годы пройдут, и вы состаритесь, и с годами вы почувствуете горечь этого одиночества; вы, без сомнения, удивитесь моим словам; однако же верьте мне, что это правда, когда я говорю, что могу вам дать любовь – не мою любовь, потому что я никогда не люблю, но я приведу к вашим ногам самых надменных людей какой хотите страны света как искателей вашей руки. Вы можете выбирать, и кого бы вы ни полюбили, за того вы выйдете замуж... Но что с вами, почему вы так отшатнулись от меня?
Она отступила и смотрела на него с ужасом.
– Вы пугаете меня! – вымолвила она дрожащим голосом, вся бледная. – Такие обещания невероятны, невозможны! Вы говорите, как если б вы были более, чем человек. Я вас не понимаю, князь Риманец, вы не похожи на других, кого я когда-либо встречала, и... и... что-то во мне предостерегает меня против вас. Кто вы? Почему вы говорите со мной так странно? Простите, если я кажусь неблагодарной... О, пойдемте отсюда; я уверена, что теперь уже поздно, и мне холодно...
Она сильно дрожала и схватилась за ветку, чтобы поддержать себя. Риманец продолжал стоят неподвижно, смотря на нее пристальным, почти мрачным взглядом – Вы говорите, моя жизнь одинока, – тотчас продолжала она с патетической ноткой в нежном голосе. – И вы рекомендуете любовь и брак как единственные радости могущие сделать женщину счастливой! Возможно, вы и правы. Я не утверждаю, что вы ошибаетесь. У меня есть много замужних женщин-друзей, но я не поменялась бы своей долей ни с одной из них. Я мечтала о любви, но потому что моя мечта не осуществилась, я не осталась менее довольной. Если это Господня воля, чтобы я одиноко провела свои дни, я не буду роптать, так как мое уединение не есть действительное одиночество. Работа – мой добрый товарищ, затем у меня есть книги цветы и птицы, я никогда не бываю, в сущности, одна И я уверена, когда-нибудь моя мечта о любви осуществится – если не здесь, то в будущей жизни. Я могу ждать!
Говоря это, она глядела на мирные небеса, где одна или две звездочки блестели сквозь сплетенные аркой сучья; ее лицо выражало ангельское доверие и совершенное спокойствие, и Риманец, придвинувшись к ней, стал прямо лицом к лицу с ней со странным светом торжества в глазах.
– Верно, вы можете ждать, Мэвис Клер! – сказал он, и в звуках его голоса пропала всякая печаль. – Вы в состоянии ждать! Скажите мне, подумайте немного Можете ли вы вспомнить меня? Есть ли такое время оглянувшись на которое, вы могли бы увидеть мое лицо – не здесь, но в другом месте? Подумайте! Не видели ли вы меня давно, в далекой сфере красоты и света, когда вы были ангелом, Мэвис, и я был не тем, что я теперь? Как вы дрожите! Вам не следует бояться меня, я не сделаю вам вреда. Я знаю, временами я говорю дико, я думаю о вещах, которые прошли, давным-давно прошли, и я полон сожалениями, которые жгут мою душу более лютым огнем, чем пламя. Итак, мирская любовь не соблазняет вас, Мэвис, и вы – женщина! Вы, живое чудо, так же чудесны, как чистая капля росы, отражающая в своей крошечной окружности все цвета неба и приносящая с собой на землю влажность и свежесть, куда бы она ни упала! Я ничего не могу сделать для вас, вы не хотите моей помощи, вы отвергаете мои услуги. Тогда, если я не могу помочь вам, вы должны помочь м н е. – И, склонившись перед ней на колени, он почтительно взял ее руку и поцеловал. – Я немного прошу от вас: молитесь за меня. Я знаю, вы привыкли молиться, так что это не будет для вас в тягость; вы верите, что Бог слышит вас – и когда я смотрю на вас, я верю этому также. Только чистая женщина может сделать веру возможной для человека. Молитесь за меня, как за того, кто потерял свое высшее и лучшее. Я – тот, кто борется, но не осилит, кто томится под гнетом наказания, кто желал бы достичь неба, но проклятой волей человека остается в аду. Молитесь за меня, Мэвис Клер! Обещайте это! И таким образом вы поднимете меня на шаг ближе к славе, которую я потерял.
Я слушал, пораженный удивлением. Мог ли это быть Лючио, насмешливый, беспечный, циничный зубоскал, каким я так хорошо его знал? Был ли это действительно он – преклоненный, как кающийся грешник, опустивший свою гордую голову перед женщиной? Я видел, как Мэвис высвободила свою руку из его и смотрела на него вниз, испуганная, растерянная. Вскоре она заговорила нежным, однако дрожащим голосом:
– Если вы так горячо этого желаете, я обещаю: я буду молиться, чтоб странная и горькая скорбь, по-видимому, снедающая вас, удалилась бы из вашей жизни.
– Скорбь! – повторил он, прерывая ее и вскакивая на ноги с жестом, проникнутым страстью. – Женщина, гений, ангел, кто бы вы ни были, не говорите об о д н о й скорби для меня. У меня тысяча тысяч скорбей – нет, миллион миллионов, которые, как пламя, пылают в моем сердце и так глубоко сидят! Гнусные и мерзостные преступления мужчин, низкие обманы м жестокости женщин, бесчеловечная, лютая неблагодарность детей, презрение к добру, мученичество ума, себялюбие, скупость, чувственность человеческой жизни, безобразное кощунство и грех творений по отношению к Творцу – вот они, мои бесконечные скорби! Они держат меня в несчастии и в цепях, когда бы я хотел быть свободным. Они создают ад вокруг меня и бесконечную муку и совращают меня с пути истины, пока я не делаюсь тем, кем не могу назваться ни себе, ни другим. А между тем... вечный Бог мне свидетель... Я не думаю, чтоб я бы так же дурен, как самый дурной человек на земле. Я искушаю, но я не преследую; я предводительствую многими людьми, однако я действую так открыто, что те, кто следует за мной, делают это больше по своему выбору и свободной воле, нежели по моему убеждению.
Он остановился, затем продолжал более мягким тоном:
– Вы выглядите испуганной, но будьте уверены, что у вас никогда не было меньшей причины для страха; Вы обладаете правдой и чистотой; я чту то и другое. А вам не дам ни совета, ни помощи для устройства вашей жизни поэтому сегодня вечером мы расстанемся, чтоб больше не встретиться на земле. Никогда больше, Мэвис Клер, нет, я не появлюсь у вас на дороге во все дальнейшие дни вашего спокойного и сладостного существования – перед небом клянусь в этом!
– Но почему? – спросила Мэвис ласково, подходя к нему с мягкой грацией движений, кладя руку на его руку. – Почему вы с такой страстью обвиняете себя? Какая темная туча омрачает вашу душу? Наверное, у вас благородная натура, и я чувствую, что я была не права к вам... Вы должны простить меня: я не доверяла вам.
– Вы хорошо делаете, что не доверяете мне, – ответил он и с этими словами поймал обе ее руки и держал их в своей, глядя ей прямо в лицо глазами, сверкавшими, как бриллианты. – Ваш инстинкт правильно указывает вам. Если бы побольше было таких, как вы, сомневающихся во мне и отталкивающих меня! Одно слово: если, когда я уйду, вы случайно иной раз подумаете обо мне, подумайте, что я больше достоин сожаления нежели самый парализованный, умирающий с голоду бедняк, когда-либо пресмыкавшийся на земле, потому что у него может быть надежда, а у меня нет никакой. И когда вы будете молиться за меня – так как я вынудил у вас обещание, – молитесь за того, кто не смеет молиться за себя. Вы знаете слова: «Не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого». Сегодня вечером вы были введены в искушение, но избавились от лукавого, как только может честная душа. А теперь прощайте! В жизни я вас больше не увижу; в смерти – да! Я посещал многие смертные одры в ответ на приглашение умирающих, но я не буду присутствовать у вашего. Быть может, когда ваша отлетающая душа будет у предела между мраком и светом, вы узнаете, кто я был и есть – и вы поблагодарите Бога с последним вашим дыханием, что мы расстались в эту ночь, как расстаемся теперь – навеки!
Он отпустил ее руки. Она отшатнулась от него – бледная, проникнутая ужасом, так как теперь в мрачной красоте его лица было что-то сверхъестественное и страшное. Тень омрачала его чело, его глаза горели огнем, а на губах была улыбка – полунежная-полужестокая. Его странное выражение даже во мне вызвало чувство страха, и я содрогнулся, точно от холода, хотя воздух был теплый и благоуханный. Мэвис медленно отошла и удалялась, по временам оглядываясь на него, задумчивая и печальная, пока через минуту или две ее легкая фигура в белом шелковом платье не исчезла между деревьями. Я томился, колеблясь и не зная, что делать; затем, решив возвратиться домой, не будучи по возможности замеченным, я сделал шаг, когда голос Лючио, едва слышный, остановил меня:
– Ну-с, подслушиватель! Отчего вы не вышли из-под тени этого кедра, чтоб лучше посмотреть на игру?
Сконфуженный, я подошел, пробормотав какое-то невнятное извинение.
– Вы видели здесь хорошенькое представление, – продолжал он, чиркнув спичкой и зажигая папироску и в то же время холодно смотря на меня. Его глаза сверкали обычной насмешкой. – Вы знаете мою теорию, что все мужчины и все женщины продажны за золото. Вот и я хотел испробовать Мэвис Клер. Она отвергла все мои, выгодные предложения, как вы должны были слышать, и я только мог сгладить дело просьбой помолиться за меня. Надеюсь, вы знаете, что все это я проделал весьма мелодраматически! Женщина такого мечтательного, идеалистического темперамента любит воображать, что есть человек, который благодарен за ее молитвы.
– Вы казались, однако, весьма серьезным! – сказал я, раздосадованный, что он поймал меня в шпионстве.
– Ну да, конечно, – ответил он, фамильярно продевая свою руку через мою. – У меня были слушатели. Два требовательных критика драматического искусства слушали мою декламацию; я старался изо всех сил.
– Два критика? – повторил я в недоумении.
– Да, вы с одной стороны, леди Сибилла – с другой. Леди Сибилла встала, по привычке светских красавиц в опере, перед последней сценой, чтобы вовремя быть дома к ужину.
Он бешено расхохотался, и я почувствовал себя неловко.
– Вы ошибаетесь, Лючио, – сказал я. – Я признаю, что слушал, и это было дурно с моей стороны; но моя жена никогда не унизится...
– А, значит, это была лесная сильфида, выскользнувшая из тени с волочившимся сзади нее шелковым шлейфом и с бриллиантами в волосах! – возразил он весело. – Фи, Джеффри! Не глядите таким унылым! Мы поладили с Мэвис Клер. Я не ухаживал за ней, я просто, для своего личного удовольствия, испытывал ее характер, и я нашел его сильнее, чем я думал. Бой окончен. Она не встретится на моей дороге; боюсь, что и я никогда не встречусь на ее.
– Честное слово, Лючио, – сказал я с некоторым раздражением, – вы с каждым днем делаетесь все страннее и страннее!
– Не правда ли? – ответил он со смешной аффектацией самоудивления. – Я любопытное существо! Богатство – мое, и я на йоту не интересуюсь им; власть – моя, и я проклинаю ее ответственность; факт тот, что я скорее хотел бы быть всем, только не тем, что я есмь! Взгляните на огни вашего «милого дома», Джеффри! – Он сказал это, когда мы вышли из-под деревьев на освещенный луною луг, откуда мы могли видеть свет электрических ламп в гостиной. – Там леди Сибилла, очаровательная женщина, которая только живет, чтобы заключать вас в свои объятия. Счастливец! Кто не завидует вам! Любовь! Кто будет, кто может существовать без нее, кроме меня? Кто, по крайней мере, в Европе откажется от наслаждения поцелуев (что японцами, кстати, считается отвратительным обычаем), от объятий и от всех таких нежностей, которые, как предполагается, возводят в достоинство прогресс истинной любви. Эти вещи никогда не надоедают, в них нет пресыщения. Я хотел бы полюбить кого-нибудь!
– Вы можете, если хотите! – сказал я с принужденным смехом.
– Я не могу! Мне этого не дано! Вы слышали, я говорил это Мэвис Клер! Я умею заставлять других влюбляться наподобие ловких своих мамаш, но для меня самого любовь на этой планете слишком низка, слишком кратковременна. Прошлую ночь во сне – иногда у меня бывают странные сны – я видел ту, которую, возможно, я бы мог полюбить, но она была Дух, с глазами более ясными, чем утро, и прозрачными, как пламя; она приятно пела, и я следил, как она уносилась ввысь, и слушал ее пение. Это была оригинальная песня, не имеющая смысла для слуха смертных; она была нечто вроде этого...
И он запел своим могучим баритоном:
"В свете, в сердце огня! В самые сокровенные недра бессмертного пламени я поднимаюсь – я стремлюсь.
Подо мной катится вращающаяся Земля, с шумом мириад колес, вечно бегущая вокруг Солнца.
Надо мной свод великолепного неба, усеянного вечерними и утренними звездами, и я, царица светлого воздуха, плаваю в нем с развернутыми крыльями, наподобие флагов.
Одна-одна между Богом и миром!"
Тут он разразился смехом.
– Она была странным духом, – сказал он, – потому что ничего не могла видеть, кроме себя «между Богом и миром». Очевидно, она совершенно не знала о существующих многочисленных преградах, поставленных человечеством между собой и их Творцом. Дивлюсь, из какой непросвещенной сферы она явилась!
Я взглянул на него не то удивленно, не то нетерпеливо.
– Вы говорите дико, – сказал я, – и вы поете дико, о вещах, которые ничего не значат и не существуют!
Он улыбнулся, подняв глаза на луну, блиставшую теперь во всей полноте и яркости.
– Верно! – ответил он. – Вещи, имеющие значение и ценность, все касаются денег или аппетита, Джеффри. Очевидно, нет более широкой перспективы. Но мы говорили о любви, и я остаюсь при том мнении, что любовь должна быть вечна, как ненависть. Вот сущность моей религиозной веры, если у меня таковая есть: две духовные силы управляют миром – любовь и ненависть, и их непрерывная ссора создает общий беспорядок жизни. Обе препираются друг с другом, и только в День Суда будет доказано, какая из них сильнее. Сам я на стороне ненависти, так как в настоящее время ненависти принадлежат все победы, достойные быть одержанными, между тем любовь так часто подвергалась мучениям, что теперь от нее на земле остался лишь бледный призрак.
В этот момент фигура моей жены появилась в окне гостиной и Лючио бросил свою папиросу.
– Ваш Ангел-Хранитель манит вас, – сказал он, глядя на меня со странным выражением вроде жалости, смешанной с презрением. – Пойдемте!
ВЫ ЧИТАЕТЕ
Скорбь Сатаны
ClassicsВ книге рассказывается о талантливом, но прозябающем в нищете писателе Джеффри Темпесте. В самый безвыходный момент жизни в его мрачную съёмную комнатушку является загадочный, красивый и бесконечно богатый князь-филантроп Лючио Риманец, который тайн...