Продолжение2

1.3K 10 0
                                    

— Ты не говори, я сам, — пробормотал я Катьке.
Она презрительно фыркнула; одна коса торчала из—под шапки дугой.
Именно с этого разговора начались загадки, о которых я расскажу в следующей главе.
Дело в том, что Николай Антоныч, тот самый важный и снисходительный Николай Антоныч, которого мы привыкли считать неограниченным повелителем четвертой школы, исчез куда—то, как только Катька переступила порог. Новый Николай Антоныч, разговаривая, неестественно улыбался, наклонялся через стол, широко открывал глаза, поднимал брови, как будто Катька говорила бог весть какие необыкновенные вещи. Боялся он ее, что ли?
— Николай Антоныч, вы посылали его за лактометром? — небрежно, показав на меня глазами, спросила Катька.
— Посылал, Катюша.
— Правильно. А я его разбила.
У Николая Антоныча сделалось серьезное лицо.
— Врет, — мрачно сказал я, — он взорвался.
— Ничего не понимаю. Молчи, Григорьев! Объясни, в чем дело, Катюша.
— Дело ни в чем, — гордо закинув голову, отвечала
Катька. — Я разбила лактометр, вот и все.
— Так, так, так. Но, кажется, я посылал этого мальчика, правда?
— А он не принес, потому что я разбила.
— Врет, — снова сказал я.
Катька грозно стрельнула в меня глазами.
— Хорошо, Катюша, допустим. — Николай Антоныч умильно сложил губы. — Но вот, видишь ли, в школу привезли молоко, и я задержал завтрак, чтобы определить качество этого продукта и, в зависимости от этого качества, решить, будем ли мы и в дальнейшем брать его у наших поставщиц или нет. Выходит, что я дожидался напрасно. Больше того: выходит, что ценный прибор разбит, да еще при невыясненных обстоятельствах. Теперь ты объясни, Григорьев, в чем дело.
— Вот скучища! Я пойду, Николай Антоныч, — объявила Катька.
Николай Антоныч посмотрел на нее. Не знаю почему, но мне показалось в эту минуту что он ее ненавидит.
— Хорошо, Катюша, иди, — ласково сказал он. — А с этим мальчиком мы еще потолкуем.
— Тогда я подожду.
Она уселась и нетерпеливо грызла косу все время, пока мы разговаривали. Пожалуй, если бы она ушла, разговор не кончился бы так мирно. Лактометр был прощен. Николай Антоныч припомнил даже, что я был направлен в его школу как будущий скульптор. Катька прислушивалась с интересом.
С этого дня мы с ней подружились. Ей понравилось, что я не дал ей взять вину на себя, а когда рассказывал, как—то вывернулся и ничего не сказал о гремучем газе.
— Ты думал, что мне влетит, да? — спросила она, когда мы вышли из школы.
— Ага.
— Как бы не так! Приходи, тебя бабушка звала.
Глава 6.
ИДУ В ГОСТИ.
Утром я проснулся с этой мыслью — идти или нет? Две вещи смущали меня: штаны и Николай Антоныч. Штаны были действительно неважные — ни короткие, ни длинные, заплатанные на коленях. А Николай Антоныч был, как известно, завшколой, то есть довольно страшная личность. Вдруг начнет спрашивать: почему да зачем? но все—таки после уроков я почистил сапоги, крепко намочил голову и причесался на пробор. Иду в гости.
Как неловко я чувствовал себя, как стеснялся! Проклятые волосы все время вставали на макушке, и приходилось примачивать их слюной. Нина Капитоновна что—то рассказывала нам с Катей и вдруг строго приказала мне:
— Закрой рот!
Я засмотрелся на нее и забыл закрыть рот.
Катя показала мне квартиру. В одной комнате жила она сама с мамой, в другой — Николай Антоныч, а третья была столовая. У Николая Антоныча стоял на письменном столе прибор «из Жизни богатыря Ильи Муромца», как объяснила мне Катя. Действительно, чернильница представляла собой бородатую голову в шишаке, пепельница — две скрещенные древнерусские рукавицы, и т.д. Под шишаком находились чернила, и, стало быть, Николаю Антонычу приходилось макать перо прямо в череп богатыря. Это показалось мне странным.
Между окнами помещался книжный шкаф; я никогда еще не видел столько книг сразу. Над шкафом висел поясной портрет моряка с широким лбом, сжатыми челюстями и серыми живыми глазами.
Я заметил тот же портрет, только поменьше, в столовой, а еще поменьше — в Катиной комнате над маленькой кроватью.
— Отец, — поглядев на меня исподлобья, объяснила Катя.
А я—то думал, что Николай Антоныч ее отец! Впрочем, она не стала бы родного отца называть по имени и отчеству. «Отчим», — подумал я и тут же решил, что нет. Я знал, что такое отчим. Нет, не похоже!
Потом Катя показала мне морской компас — очень интересную штуку. Это был медный обруч на подставке, в котором качалась чашечка, а в чашечке под стеклом — стрелка. Куда ни повернешь чашечку, хоть вверх ногами, все равно стрелка качается и одним концом с якорем показывает на север.
— Такому компасу любая буря нипочем.
— Откуда он у тебя?
— Отец подарил.
— А где он?
Катя нахмурилась.
— Не знаю.
«Развелся и бросил мать», — немедленно решил я. Мне такие факты были известны.
Я заметил, что в квартире много картин и, на мой взгляд, очень хороших. Одна — особенно чудная: была нарисована прямая просторная дорога в саду и сосны, освещенные солнцем.
— Это Левитан, — небрежно, как взрослая, сказала Катя.
Я тогда не знал, что Левитан — фамилия художника, и решил, что так называется место, нарисованное на картине.
Потом старушка позвала нас пить чай с сахарином.
— Ну, Александр Григорьев, вот ты какой, — сказала она, — лактометр разбил!
Она попросила меня рассказать про Энск, как и что. Даже про почту спросила:
— А почта что?
Она рассердилась, что я не слышал про каких—то Бубенчиковых.
— Сад у еврейской молельни! Вот уж! Не слышал! А сам, наверное, сто раз яблоки таскал.
Она вздохнула.
— Давно мы оттуда. Я не хотела переезжать, вот уж не хотела! Все Николай наш Антоныч. Приехал — ждите, говорит, или не ждите, теперь все равно. Оставим адрес, — если нужно, найдут нас. Вещи все продали, вот только и осталось, — и сюда, в Москву.
— Бабушка! — грозно сказала Катя.
— Что — бабушка?
— Опять?
— Не буду. Пускай! Нам и тут хорошо.
Я ничего не понял — кого они ждали и почему теперь все равно. Но спрашивать я, понятно, не стал, тем более, что Нина Капитоновна сама заговорила о другом...
Так я провел время в квартире нашего зава на Второй Тверской—Ямской.
На прощанье я получил от Кати книгу «Елена Робинзон», а в залог оставил честное слово — переплет не перегибать и страницы не пачкать.
Глава 7.
ТАТАРИНОВЫ.
Татариновы жили без домработницы, и Нине Капитоновне, особенно в ее годы, приходилось довольно трудно. Я помогал ей. Мы вместе топили печи, кололи дрова, даже мыли посуду. Страшный враг моли, она вдруг, без всякой причины, принималась развешивать вещи во дворе и тут без меня не обходилось. Я притащил с ближайшего пустыря несколько кирпичей и починил дымившую печку в столовой. Словом, я с лихвой отрабатывал те обеды из воблы и пшена, которыми угощала меня старушка. Да и не нужны мне были эти обеды! Мне было интересно у них. Эта квартира была для меня чем—то вроде пещеры Али—Бабы с ее сокровищами, Опасностями и загадками. Старушка была для меня сокровищем, Марья Васильевна — загадкой, а Николай Антоныч — опасностями и неприятностями.
Марья Васильевна была вдова, а может быть, и не вдова: однажды я слышал, как Нина Капитоновня сказала про нее с вздохом: «Ни вдова, ни мужняя жена». Тем более странно, что она так убивалась по мужу. Всегда она ходила в черном платье, как монашка. Она училась в медицинском институте. Тогда это мне казалось странным: мамам, по моим понятиям, учиться не полагалось. Вдруг она переставала разговаривать, никуда не шла, ни в Институт, ни на службу (она еще и служила), а садилась с ногами на кушетку и начинала курить. Тогда Катя говорила: «У мамы тоска», и все сердились друг на друга и мрачнели.
Николай Антоныч, как вскоре выяснилось, вовсе не был ее Мужем и вообще не был женат, несмотря на свои сорок пять лет.
— Он тебе кто? — как—то спросил я Катю.
— Никто.
Она наврала, конечно, потому что у нее с мамой и у Николая Антоныча была одна фамилия. Кате он приходился дядей, только не родным, а двоюродным.
Двоюродный дядя все—таки, а между тем к нему относились неважно. Это тоже было довольно странно, тем более, что он, наоборот, ко всем был очень внимателен, даже слишком.
Старушка любила кино, не пропускала ни одной картины, и Николай Антоныч ходил с нею, даже заранее брал билеты. За ужином она всегда с увлечением рассказывала содержание картины (и в эти минуты, между прочим, становилась похожа на Катьку). Николай Антоныч терпеливо слушал ее — хотя бы только что вернулся из кино вместе с нею.
Впрочем, она, кажется, жалела его. Я видел однажды, как он сидел за пасьянсом, низко опустив голову, и задумчиво барабанил пальцами по столу, а она глядела на него с сожалением.
Вот кто относится к нему безжалостно — Марья Васильевна! Что только он не делал для нее! Он приносил ей билеты в театр, а сам оставался дома. Он дарил ей цветы. Я слышал, как он просил ее поберечь себя и бросить службу. Так же внимателен он был и к ее гостям. Стоило только кому—нибудь придти к Марье Васильевне, как сейчас же являлся и он. Очень радушный, веселый, он затевал с гостем длинный разговор, а Марья Васильевна сидела на кушетке, мрачно сдвинув брови, и курила.
Особенно любезен он был, когда приходил Кораблев. Без сомнения, он считал, что «Усы» — его гость, потому что сразу же тащил его к себе или в столовую и не давал говорить о делах. Вообще все оживлялись, когда приходил Кораблев, в особенности Марья Васильевна. В новом платье с белым воротничком, она сама накрывала на стол, хлопотала и становилась еще красивее. Она даже смеялась иногда, когда, расчесав перед зеркалом усы, Кораблев начинал шумно ухаживать за старушкой. Николай Антоныч тоже смеялся и бледнел. У него была эта странная черта — он бледнел, от смеха.
Меня он не любил — я долго не догадывался об этом. Сперва он только удивлялся, встречая меня, потом он стал морщиться и как—то неприятно втягивать воздух носом. Потом начались поучения:
— Как ты сказал — «спасибо»? — Он услышал, как я за что—то сказал старушке спасибо. — А ты знаешь, что такое «спасибо»? Имей в виду, что в зависимости от того, знаешь ли ты это или не знаешь, понимаешь ли, или не понимаешь, может тем или иным путем пойти и вся твоя жизнь. Мы живем в человеческом обществе, и одной из движущих сил этого общества является чувство благодарности. Может быть, тебе известно, что у меня был некогда брат. Неоднократно в течение всей его жизни я оказывал ему как нравственную, так и материальную помощь. Он оказался неблагодарным. И что же? Это крайне пагубно отразилось на его судьбе.
Слушая его, я как—то начинал чувствовать заплаты на штанах. Да, на лане плохие сапоги, я — маленький, грязный и слишком бледный. Я — это одно, а они, Татариновы, совсем другое. Они богатые, а я бедный. Они умные и ученые, а я дурак. Было над чем подумать!
Кстати сказать, Николай Антоныч не только со мной разговаривал о своем двоюродном брате. Это была его любимая тема. Он утверждал, что всю жизнь заботился о нем, начиная с детских лет, в Геническе, на берегу Азовского моря. Двоюродный брат был из бедной рыбачьей семьи и, если бы не Николай Антоныч, так и остался бы рыбаком, как его отец, дед и все Предки до седьмого колена. Николай Антоныч, «заметив в мальчике недюжинные способности и пристрастие к чтению», перетащил его из Геническа в Ростов—на—Дону и стал хлопотать, чтобы брата приняли в мореходные классы. Зимой он выплачивал, ему «ежемесячное пособие», а летом устраивал матросом на суда, ходившие между Батумом и Новороссийском. При его непосредственном участии брат поступил охотником на флот и сдал экзамен на морского прапорщика. С большим трудом Николай Антоныч выхлопотал для него разрешение держать за курс морского училища, а потом помог деньгами, когда по окончании училища брату нужно было заказать себе новую форму. Словом, он сделал для него очень много — понятно, почему он так любил о нем вспоминать. Он говорил медленно, подробно, и женщины слушали его с каким—то напряженным благоговением.
Не знаю почему, но мне казалось, что в эти минуты они чувствуют себя в долгу перед ним — в неоплатном долгу за все, что он сделал для брата.
Впрочем, они и были в долгу — и именно в неоплатном, потому что этот брат, которого Николай Антоныч называл то «покойным», то «без вести пропавшим», был мужем Марьи Васильевны и, стало быть, Катиным отцом. Все, что находилось в квартире, прежде принадлежало ему, а теперь Марье Васильевне и Кате. И картины, за которые, по старушкиным словам, «Третьяковка дает большие деньги», и какой—то «страховой полис», по которому следовало в парижском банке получить восемь тысяч рублей.
Этими сложными делами и отношениями взрослых меньше всего интересовался один человек — Катя. У нее были свои дела — поважнее. Она переписывалась с двумя подругами, оставшимися в Энске, и повсюду теряла свои письма, так что их читали все, кому не лень, даже гости. Подругам она писала как раз то же самое, что ей писали подруги. Подруга, например, пишет, что видела сон, будто она потеряла сумочку, и вдруг Мишка Купцов — «помнишь, я тебе писала» — идет навстречу, и сумочка у него в руке. И Катя отвечает подруге, что видела сон, будто она что—то потеряла, уж не сумочку, а вставочку или лету, а Шурка Голубенцов — «помнишь, я тебе писала» — нашел и принес. Подруга пишет, что была в кино, И Катя отвечает, что была, хотя бы она и сидела дома. Я потом догадался, что подруги были старше, и она им подражала.
Зато со своими одноклассницами она обращалась довольно сурово. Особенно командовала она одной девочкой, которая называла себя Кирен, — впрочем, у Татариновых все ее так называли. Она сердилась, что Кирен не любит читать.
— Кирка, ты читала «Дубровского»?
— Читала.
— Врешь!
— Плюнь мне в глаза.
— Ну, тогда отвечай, почему Маша за Дубровского не вышла?
— Вышла.
— Здравствуйте!
— А я читала, что вышла.
Точно так же Катя решила проверить и меня, когда я принес «Елену Робинзон». Не тут—то было! С любого места я продолжал наизусть. Она не любила удивляться и сказала только:
— Вызубрил, как скворец.
Надо полагать, что она считала себя не хуже Елены Робинзон и была уверена, что при подобных же отчаянных обстоятельствах вела бы себя не менее храбро. Но, по—моему, готовясь к такой необыкновенной судьбе, не следовало так подолгу торчать перед зеркалом — тем более, что на необитаемых островах зеркал не бывает. А Катька торчала.
В ту зиму, когда я стал бывать у Татариновых, она увлекалась взрывами. Пальцы у нее всегда были черные, обожженные, и от нее пахло, как одно время от Петьки, пистонами и пороховым дымом. Бертолетова соль лежала в сгибах книг, которые она мне давала. Вдруг взрывы кончились. Катя засела читать «Столетие открытий».
Это была превосходная книга — биографии замечательных мореплавателей и завоевателей XV и XVI веков Христофора Колумба, Фердинанда Кортеса и других.
Она была написана с искренним восторгом перед этими великими людьми — их овальные портреты на фоне далеких каравелл я как будто вижу и сейчас.
Америго Веспуччи, именем которого названа Америка, был изображен перед глобусом, с циркулем, который он держал на раскрытой книге, бородатый, веселый и лукавый. Васко Нуньес Бальбоа — в панцире и в латах, в шлеме с пером, по колено в воде. Мне казалось, что это какой—то наш русский Васька, дорвавшийся до Тихого океана. Я тоже был увлечен. Но Катя! Она просто бредила этой книгой. Она ходила какая—то сонная и просыпалась, кажется, только для того, чтобы сообщить, что «сопровождаемый добрыми пожеланиями тлакскаланцев, Кортес выступил в поход и через несколько дней вступил в многолюдную столицу инков».
Кошку, которую до «столетия открытий» звали просто Васеной, она переименовала в Иптакчухуатль — в Мексике есть, оказывается, такая горная вершина. С другой горной вершиной, Попокатепетль, она подъезжала к Нине Капитоновне, но не вышло. Иначе, как на «бабушку», Нина Капитоновна не отзывалась.
Словом, если Катя серьезно жалела о чем—нибудь, то, без сомнения, только о том, что не она завоевала Мексику, открыла и покорила Перу.
Но все еще впереди. Я знал, о чем она думает. Она хотела быть капитаном.
Глава 8.
ШКОЛЬНЫЙ ТЕАТР.
Казалось бы, что, кроме хорошего, мог я ожидать от этого знакомства? Между тем не прошло и полугода, как меня выгнали вон...
Эта история началась со школьного театра, а история школьного театра началась с того, что в один прекрасный день Кораблев явился на занятия и объявил, что на днях в актовом зале состоится спектакль.
Давно уже миновали те времена, когда на собрании пятого класса Ковычка предлагал объявить ненавистным «Усам» бойкот. Больше никого не раздражали длинные ноги нашего географа, его аккуратность и даже то, что он, как известно, «любит совать нос в чужие дела». Одно ему простили за то, что он видел живых йогов в Индии, другое — за то, что он ел гнилые яйца в Китае. Теперь он придумал новую штуку — школьный театр.
Для театра нужны были режиссеры, актеры, художники, плотники, портнихи — и вдруг оказалось, что представители всех этих профессий учатся в нашей школе. Нашелся даже поэт—драматург — Настя Щекачева.
К сожалению, я плохо помню трагедию «Настал час», которой был открыт первый сезон нашего театра. Суть ее, кажется, заключалась в том, что какая—то бездетная баронесса берет к себе приемыша, не зная, что он еврей. Но это знает нянька — отрицательный тип, шантажистка, — и нянька требует денег, угрожая в противном случае открыть всему свету позор. Между тем ребенок вырос и хочет жениться. Вот тут и начиналась трагедия.
Немного странно было, что все лучшие роли в нашем театре Иван Павлович (так звали Кораблева) отдавал ребятам, на которых давно махнули рукой. В трагедии «Настал час» роль приемыша — благородный герой и положительный тип — играл Гришка Фабер, гроза педагогов, первый заводила — хулиганских затей. Он играл хорошо, только слишком орал. Его вызывали одиннадцать раз. Он стоял за куласами мокрый, как мышь дрожа от волнения, не веря своим ушам, а его вызывали и вызывали. Он прославился. Потом этот прославленный актер стал дьявольски важничать, но перестал хулиганить.
Словом театр произвел самое неожиданное действие на четвертую школу. Ребята, ходившие в школу «не столько заниматься, сколько питаться», как говорил Кораблев неожиданно оказались в «трудовых отношениях».
Между прочим, не особенно хвастая, могу сказать, что это был превосходный театр. Мы даже выезжали на гастроли в другие школы.
Каждый день мы ходили к Кораблеву — он жил в Воротниковском — и слушали, как репетируют наши актеры. Репетицию с участием Гришки Фабера можно было слушать со двора, не заходя в квартиру. Вообще это было страшно интересно. Сперва я расклеивал афиши, потом стал рисовать их, и одна, с зеленым попугаем, так удалась, что Кораблев взял ее на память.
О четвертой школе стали говорить в Москве, а в четвертой школе стали говорить о Кораблеве: главный режиссер, он же главный гример, бутафор и декоратор. Девочки из старших классов открыли, что Кораблев — красивый. Не красивый, а интересный! Ну что ж! Он и в самом деле был интересный, особенно когда приходил в новом сером костюме, сухощавый, стройный, курил из длинного мундштука и, смеясь трогал пальцем усы.
Не знаю, понравился ли наш театр другим педагогам. Николай Антоныч на каждой премьере сидел в первом ряду и хлопал громче всех. Стало быть, понравился. Но, кажется он был не очень доволен тем, что теперь в школе на все лады склонялось имя Кораблева: «Я скажу Иван Палычу», «Меня послал Иван Павлыч» и т.д. Пожалуй, это было ни к чему — все время рассказывать Николаю Антонычу о Кораблеве, какой он, оказывается, хороший.
Николай Антоныч с интересом прислушивался, шевелил пальцами, смеялся и бледнел.
И вдруг произошла катастрофа.
Глава 9.
КОРАБЛЕВ ДЕЛАЕТ ПРЕДЛОЖЕНИЕ. ПЕДАГОГИЧЕСКИЙ ДОЛГ.
Это было воскресенье, и у Татариновых к обеду ждали гостей. Катя рисовала «Первую встречу испанцев с индейцами» из «Столетия открытий», а меня Нина Капитоновна мобилизовала на кухню. Она была немного взволнована, все прислушивалась и говорила мне:
— Ш—ш, звонок.
— Это на улице, Нина Капитоновна.
Но она еще прислушивалась.
В конце концов, она ушла в столовую и прохлопала звонок. Я открыл двери. Вошел Кораблев — в светлом легком пальто, в светлой шляпе. Таким нарядным я видел его впервые.
Голос его немного дрогнул, когда он спросил, дома ли Марья Васильевна. Я сказал: «Да». Но он постоял еще несколько секунд не раздеваясь. Потом он прошел к Марье Васильевне, а я увидел, что Нина Капитоновна на цыпочках возвращается из столовой. Почему на цыпочках, почему с таким взволнованным, таинственных видом?
С этой минуты дело у нас пошло из рук вон плохо. У Нины Капитоновны, чистившей картошку, нож сам собой стал выпадать из рук. Она выбегала будто бы за чем—нибудь в столовую и возвращалась с пустыми руками. Каждый раз она бралась за новую картофелину, и таким образом в корзине лежало теперь довольно много картошки, очищенной с одного боку. Но я был совсем озадачен, когда Нина Капитоновна взяла одну из таких картошек, разрезала на мелкие кусочки и с задумчивым лицом бросила в суп. Да, она была чем—то занята. Чем же? Очень скоро я это узнал. Нина Капитоновна была не из тех людей которые умеют хранить секреты.
Сперва она возвращалась молча, лишь делая руками разные загадочные знаки, которые можно было понять приблизительно так: «Господи, боже ты мой, что—то будет?»
Потом стала бормотать. Потом вздохнула и заговорила. Новость была необыкновенная Кораблев пришел делать предложение Марье Васильевне. Что такое «делать предложение», я, разумеется, знал. Он хотел жениться на ней и пришел спросить, согласна она или не согласна.
Согласна или не согласна? Если бы меня не было на кухне, Нина Капитоновна точно так же обсуждала бы этот вопрос со своими кастрюлями и горшками. Она не могла молчать.
— Говорит — все отдам, всю жизнь, — сообщила она, вернувшись из столовой в третий или четвертый раз. — Ничего не пожалею.
Я сказал на всякий случай:
— Ну да?
— Ничего не пожалею, — торжественно повторила Нина Капитоновна. — Я вижу ваше существование. Оно — незавидное, на вас мне тяжело смотреть.
Она принялась было за картошку, но вскоре снова ушла и вернулась с мокрыми глазами.
— Говорит, что всегда тосковал по семье, — сообщила она. — Я был одинокий человек, и мне никого не нужно, кроме вас. Я давно делю ваше горе. В этом роде.
«В этом роде» Нина Капитоновна добавила уже от себя. Минут через десять она снова ушла и вернулась озадаченная.
— Я устал от этих людей, — сказала она, хлопая глазами. — Мне мешают работать. Вы знаете, о ком я говорю. Поверьте мне, это человек страшный.
Нина Капитоновна вздохнула и села.
— Нет, не пойдет она за него. Она — удрученная, и он — в годах.
Я не знал, что на это ответить, и на всякий случай снова сказал:
— Ну да?
— Поверьте мне, это человек страшный, — задумчиво повторила Нина Капитоновна. — Может быть! Господи, помилуй! Может быть!
Я сидел смирно. Обед был отставлен, белые водяные шарики катались по плите вода, в которой плавала картошка, кипела, кипела...
Старушка снова ушла и на этот раз провела в столовой минут пятнадцать. Вернувшись, она зажмурилась и всплеснула руками.
— Не пошла, — объявила она. — Отказала. Господи, помилуй! Такой мужчина!
Кажется она и сама хорошенько не знала, радоваться или огорчаться, что Марья Васильевна отказала Кораблеву.
Я сказал:
— Жалко.
Нина Капитоновна посмотрела на меня с изумлением.
— Чего же, могла и выйти, — добавил я. — Еще молодая.
— Полно врать... — сердито начала было Нина Капитоновна.
Вдруг она стала степенная, важная, поплыла из кухни и встретила Кораблева в передней он был очень бледен. Марья Васильевна стояла в дверях и молча смотрела, как он одевался. По глазам было видно, что она недавно перестала плакать.
— Бедный, бедный! — как бы про себя сказала Нина Капитоновна.
Кораблев поцеловал ей руку, а она его в лоб, — для этого ей пришлось встать на цыпочки, а ему — наклониться.
— Иван Павлович, вы — мой друг и наш друг, — сказала Нина Капитоновна степенно. — И должны знать, что вы у нас всегда как в родном доме. И Маше вы — первый друг, я знаю. И она это знает.
Кораблев молча поклонился, Мне было очень жаль его. Я просто не мог понять, почему Марья Васильевна ему отказала. На мой взгляд, это была подходящая пара.
Должно быть, старушка ожидала, что Марья Васильевна позовет ее и все расскажет — как Кораблев делал предложение и как она ему отказала. Но Марья Васильевна не позвала ее. Наоборот, она заперлась в своей комнате на ключ, и слышно было, как она там расхаживает из угла в угол.
Катя кончила «Первую встречу испанцев с индейцами» и хотела ей показать, но она сказала из—за двери: «Потом, доченька», и не открыла.
Вообще в доме стало как—то скучно с тех пор, как ушел Кораблев, а потом и еще скучнее, когда пришел веселый Николай Антоныч и объявил, что к обеду будут не трое, как он рассчитывал, а шесть человек гостей.
Хочешь — не хочешь, а Нине Капитоновне пришлось серьезно браться за дело. Даже Катя была приглашена — стаканом вырезать для колдунов кружочки из теста. Она принялась очень энергично, раскраснелась, вся перемазалась мукой — нос и волосы, но скоро ей надоело, и она решила вырезать не стаканом, а старой чернильницей, чтобы получились не кружочки, а звездочки.
— Бабушка, для красоты, — умоляюще сказала она Нине Капитоновне.
Потом она сваляла звездочки и объявила, что будет печь свой пирог, отдельно. Словом, от нее было мало толку.
Шесть человек гостей! Кто же? Я смотрел из кухни и считал.
Первым пришел заведующий учебной частью Ружичек, по прозвищу Благородный Фаддей. Не знаю, откуда взялось это прозвище: всем хорошо было известно, какой он благородный! За ним явился толстый, лысый, с длинной смешной головой учитель Лихо. За ним еще кто—то, все педагоги. Потом пришла немка, она же француженка — преподавала немецкий и французский. Пришла наша Серафима с часиками на груди, и последним неожиданно приперся Возчиков из восьмого класса. Этот Возчиков был типичный «лядовец». Он чисто одевался, даже носил ремень с пряжкой МРУЛ, то есть Московское Реальное Училище Лядова», и был представителем старших классов в школьном совете.
Вообще здесь был почти весь школьный совет. Это было довольно странно — пригласить почти весь школьный совет к обеду.
Я сидел в кухне и слушал, о чем они говорят. Двери были открыты. Сперва Лихо сказал о «продуктах питания», о том, что теперь будут новые деньги. Сегодня фунт масла стоит четырнадцать миллионов, а завтра — двадцать копеек, как в довоенное время. Сегодня дворнику дают десять миллионов, а завтра десять Копеек, «и он еще будет кланяться и благодарить».
— А я—то, дура, только что скатерть продала за двести тридцать миллионов, — вздохнув, сказала Серафима Петровна.
Потом заговорили о Кораблеве. Вот тебе на! Оказывается, он подлизался к советской власти. Он из кожи лезет вон, чтобы «сделать карьеру». Усы он красит. Эту крайне вредную затею с театром он провел только для того, чтобы «завоевать популярность». Он был женат и свел жену в могилу. На заседаниях он проливает, оказывается, «крокодиловы слезы».
Я не знал, что такое «крокодиловы слезы», но при этих словах мне представился Кораблев, выходящий из комнаты Марьи Васильевны, бледный, с повисшими, точно приклеенными усами, и я сразу понял, что они все врут. И насчет театра, и насчет жены, и насчет «крокодиловых слез», что бы это ни означало. Они — его враги, те самые, о которых он еще сегодня говорил Марье Васильевне: «Я устал от этих людей. Мне мешают работать».
До «крокодиловых слез» — это еще был разговор. Но вот я услышал голос Николая Антоныча и понял, что это не разговор, а заговор. Они хотели прогнать Кораблева из школы.
Николай Антоныч начал издалека:
— Педагогика в числе внешних воспитательных факторов всегда предусматривала искусство...
Потом он перешел к Кораблеву и, прежде всего «отдал должное его дарованиям». Оказывается, нам нет никакого дела до «причин гибели его покойной жены». Нас интересует лишь «мера и степень его воздействия на детей». Нас волнует вредное направление, на которое Иван Павлыч толкает школу, и только поэтому мы должны поступить так, как нам подсказывает педагогический долг — «долг лояльных советских граждан».
Нина Капитоновна загремела пустыми тарелками, и я не расслышал, что именно подсказывает Николаю Антонычу его педагогический долг. Но когда Нина Капитоновна потащила в столовую второе, я из общего разговора понял, что они хотят сделать.
Во—первых, на ближайшем заседании школьного совета Кораблеву будет предложено «ограничиться преподаванием географии в пределах программы». Во—вторых, его деятельность будет оценена как «вульгаризация идеи трудового воспитания». В—третьих, школьный театр будет закрыт. В—четвертых и в—пятых еще что—то. Кораблев, конечно, обидится и уйдет. Как сказал Благородный Фаддей — «скатертью дорога».
Да, это был подлый план, и я удивлялся, что Нина Капитоновна не вмешивалась, терпела. Но вскоре я понял, в чем дело. Приблизительно со второго блюдя она стала жалеть, что Марья Васильевна отказала Кораблеву. Больше она ни о чем не думала, ничего не слышала. Она что—то бормотала, пожимала плечами и один раз даже сказала громко:
— Вот как! Что теперь мать?
Должно быть, обижалась, что Марья Васильевна не посоветовалась с ней, прежде чем отказать Кораблеву...
Гости разошлись, а я все не мог решить — что делать?
Это было дьявольски неудачно, что именно в этот день Кораблев пришел со своим предложением. Сидел бы лучше дома. Тогда я мог бы рассказать Марье Васильевне все, что услышал. А теперь неудобно, даже невозможно: она не вышла к обеду, заперлась и никого не пускала. Катя засела за уроки. Нина Капитоновна вдруг объявила, что с ног падает — хочет спать, сейчас же легла и заснула. Я вздохнул, простился и пошел домой.

Два капитанаМесто, где живут истории. Откройте их для себя