В субботу на школьной площадке я играю с группой старших парней, потому что на следующей неделе будет важный матч, и мне нужно играть во всю силу. Мы там единственные девушки: я и Шанталь, чернокожая девчонка ста восьмидесяти сантиметров ростом. Сначала парни не хотят, чтобы мы с ними играли, но потом говорят, ладно, валяйте.
Мы с Шанталь в разных командах, поэтому нам приходится прикрывать друг друга. Парни как-то странно с нами обращаются. Например, если нас ловят на пробежке или двойном ведении, то никто не придирается, а если кто-нибудь из нас падает от хорошего удара, орут «Нарушение!», и упавшая получает право бросить мяч. Но этот фаворитизм имеет и обратную сторону, потому что они все время указывают нам, что делать, как будто мы не знаем баскетбольных правил или вообще тупые.
Рой, который только что промазал из идеальной позиции под корзиной, пытается обвинить меня и говорит:
– Почему тебя не было в полукруге? Где ты гуляла?
Гуляла, черт меня возьми! Это ты гулял! Мы с Шанталь обычно глотаем эти придирки, только закатываем глаза, глядя друг на друга, но тут Шанталь не выдерживает:
– Да пошел ты, Рой! Мы с Холли всегда держимся у корзины, дали бы уж нам мяч для разнообразия. А то болтаемся без толку.
Сегодня у нас большой городской турнир. Я не могу решить, нравятся мне эти городские матчи или нет. Ехать на желтом школьном автобусе все утро только затем, чтобы тебе надрали задницу девчонки, которые в легкую могут тебя обогнать, обойти, обставить по очкам, не больно-то приятно. Они хорошо играют. Быстро двигаются. А если ты пытаешься фолить или отбить у них мяч, тебе конец.
Джен выводят из игры ко второму периоду, и я могу точно сказать по тому, как обе стороны огрызаются и собачатся друг с другом, что после игры будет беда. Я думаю, даже Сэлери, который обычно ни черта не понимает, тоже это чувствует.
– Иди домой, Джен, – говорит он.
– Чтоб они сдохли. – Джен садится рядом со мной, растирает пальцы, думая, что она такая крутая, такая сильная.
Сэлери разрешает мне играть в последних двух периодах, хотя у меня ужасно болит колено, и все идет кувырком. Игроки другой команды то и дело выбивают мяч у меня из рук, мы постоянно пропускам пасы и обвиняем друг друга. Все безнадежно запутывается. В итоге нас обходят на двадцать очков. Я чувствую, как у меня на затылке волосы стоят прямыми потными шинами.
И, разумеется, после игры та команда подсылает к нам в раздевалку гонца.
– Вас ждут на парковке! – кричит маленькая шестиклассница в толстых очках и со всех ног бросается вон из раздевалки.
Я встречаюсь глазами с Джен. У нее взлетают брови.
– Кто-то сказал, что будет драка? Точно! Мы их достанем! – кричит Джен, захлопывая дверцу шкафчика и шлепая меня но спине. Джен злится из-за проигрыша, и у нее вдруг находятся лишние силы. – Что скажешь, Холли? Ты со мной?
– Не знаю, Джен, они, прямо скажем, здоровые кобылицы.
– Мы их сделаем.
Мы поплелись наружу, как кучка солдат, Джен впереди, подпрыгивает, готовая к потасовке. Кэт держится чуть позади с испуганным видом, глядя, как остальные девчонки кишат вокруг нас.
– Эй, неудачницы! – Передо мной вырастает высокая девушка с длинными черными волосами и круглыми блестящими глазами и толкает меня в грудь. Я тоже толкаю ее, мое сердце вдруг начинает биться так, что чуть не выпрыгивает из груди.
– Потрогай мою подругу, – говорит Джен, вскипая, как сорвавшаяся с цепи собака.
Во мне что-то дрожит, трясется, а защитница той команды шагает вперед и хватает Джен за воротник куртки, как в старом кино про гангстеров.
У меня устают глаза. Мир обесцвечивается, остается только белый цвет вражеской куртки, которая движется на фоне Джен и сводит меня с ума. Кулак защитницы под подбородком Джен похож на камень, и я беру Джен под руку, думая, что, если я буду держать ее при себе, все обойдется. Обойдется.
Но тут на меня напрыгивает другая девица, а остальные отступают, как будто бегут назад, медленно, их кроссовки пинают мое лицо, запах резины и мусора у меня в голове, и тут, откуда ни возьмись на нас одновременно наваливаются пять девчонок. Мы с Джен, сцепленные друг с другом, падаем на асфальт, и нас раздавливает на дне «кучи-малы». Но потом меня отрывает от нее, я одна, в воздухе, приземляюсь на холодный металл.
Тогда раздается голос Сэлери, и я чувствую запах крови в сломанном носу. В глазах теплая жидкая боль, и ощущение, словно кто-то наступил мне на грудь. Меня хватают за волосы, орут, но я ничего не слышу. Ничего не слышу, кроме спокойного голоса мистера Сэлери и шума крови в ушах.
Я на бампере машины. Не могу двинуться. Надо мной склоняется лицо Джен, а Сэлери тянет меня вверх за руки и ведет в другую машину, повторяя:
– Что случилось? Что случилось? Что случилось?
Девочки, девочки...
Я могу только прижать руку к лицу, чтобы оно не вытекло, удержать его и сохранить в руке, а Сэлери говорит:
– Господи Иисусе, господи, господи.
Он смотрит вверх, и я знаю, что Кэт и Джен на заднем сидении, притихшие, и из-за всего и того и вдобавок из-за того, как мистер Сэлери всуе повторяет имя Божье, я начинаю беспокоиться. Поэтому я пытаюсь повернуть зеркало вниз и посмотреть, не похожа ли я на какую-нибудь идиотическую картину Пикассо или что-нибудь в этом роде, и мое лицо течет, как будто у меня в носу взорвался бенгальский огонь, течет кровь, ой, кровь, так что я даже не могу посмотреть, что за ужас у меня на лице, потому что у меня в груди такое чувство, будто она сейчас провалился.
Хотя у меня сломан нос, по пути в больницу я не плачу. Я не плачу, даже когда врач сует пальцы в горящие огнем трещины у меня на груди и говорит:
– Больно совсем не будет.
И тогда у меня в голове гремит гром, и мир превращается в туннель. И потом я уже возвращаюсь домой, свободная.
Самое сложное, когда лежишь в больнице, – это что приходится спать в одиночку. После того как умер папа, мы с Жизель почти каждую ночь спали вместе с мамой. По большей части Жизель спала, отвернувшись от меня, но иногда мы с ней лежали лицом друг к другу, свернувшись на одной стороне кровати и сцепившись пальцами.
Когда папа был еще жив, иногда мы все вчетвером спали в их кровати: я уютно устраивалась у него под рукой, а Жизель обнимала мамино, бедро. Если мы выезжали куда-нибудь в отпуск или на выходные, то сдвигали вместе все матрасы. Папа рассказывал истории, пока мы не засыпали, или странные анекдоты для Жизель, которых я никогда не понимала.
Когда мы были маленькие, мы вскарабкивались на родителей, как зверята, пробираясь в их мягкую фланелевую теплоту, мама громко смеялась над стандартной папиной шуткой надо же было на тысячи миль уехать от своего крестьянского прошлого, чтобы все равно спать вместе с детьми. Мы все истерически хохотали, особенно мама, как будто первый раз ее слышали.
– Черт, девчонки, зачем же я столько денег потратил на кровати? – говорил он, притворяясь, что недоволен, ворочался и вытягивал мои коленки на матрас, так чтобы мои чересчур длинные ноги не свешивались с кровати. – Знаете, жалко, что у нас нет козы, потому что коза тоже спала бы с нами. А посмотрите-ка на это, – говорил он, хватая меня за щиколотки, а я пищала от восторга. – В носках в постели! Да еще в разных! Один зеленый, другой красный! Ну натуральная цыганская царевна!
Мы спали как животные, сворачивались у них в руках со своими страшными девчачьими снами. Мы с Жизель были просто счастливы, что они никогда не выгоняли нас из комнаты, если мы ночью прокрадывались к ним, когда волновались о чем-нибудь, болели или недостаточно намаялись за день, чтобы заснуть.
Мне больше всего нравилось, когда по утрам мы с Жизель притворялись, что спим, и они накрывали нас своими пуховыми одеялами. Он сидел и поглаживал мою икру или волосы, пил кофе, запах крепкого черного эсп-рессо наполнял комнату, а он ждал, пока мама вернется из душа, а когда она возвращалась, то шла в другой конец комнаты, чтобы высушиться. Полуоткрытыми глазами я смотрела, как она одевается. Меня завораживал темный шрам от кесарева сечения, петлявший от лобка до пупка, знаменуя мое появление в мире. Потом я переводила взгляд на другой конец комнаты и делала вид, что сплю, что не слышу, как они шепчутся о предстоящем дне, О нас на языке, которого я не понимала.
После того как он умер, мы совсем перестали смеяться о козах, носках и цыганах. Обычно, по ночам я просто держала маму за руку, а она лежала и смотрела в потолок, а Жизель поворачивалась к нам спиной. И наш траур, который сначала был острым, жгучим ощущением отсутствия, стал глухой болью.
Когда я перешла в среднюю школу и меня приняли в баскетбольную команду, я стала засыпать на диване под включенный телевизор.
– Я оставила тебе завтрак на столе и немного денег на сок, – говорила мама, дотрагиваясь до моего плеча, – Уже почти половина девятого.
И каждое утро я выскальзывала из сна в карие глаза мамы с болью в шее из-за того, что спала сидя.
– Мама, почему мы такие грустные? – спрашивала я, пока она гладила меня по голове.
Первую ночь после того, как Жизель вернулась из больницы, она странно посмотрела на меня, когда я сидела в маминой кровати и читала комикс.
– Хол, может, тебе уже пора спать в собственной кровати?
Я покачала головой и попробовала не обращать на нее внимания. Но в ту ночь, завернутая в простыню, Жизель заползла между мной и мамой.
– Мне так холодно, – прошептала она, хотя стоял май и уже было тепло.
И когда я гладила дрожащую спину моей сестры, я чувствовала пушок, мягкие белые анорексические волоски, которые вы росли, чтобы защитить ее во время всех тех одиноких ночей, когда она спала не дома.
Теперь я, как и она, одна в больничной палате. Если надолго закрыть глаза и совсем не шевелиться, можно превратиться в ничто. Это не сон и не тихая молитва. Это просто исчезновение, без звуков, без жара, без боли. Отсутствие вне времени. Меня нет. В этой комнате.