18

5 1 0
                                    

Мюриэль. Вот ведь как. Полная противоположность Нуне. Что я в ней нашел, в Мюриэль, — ума не приложу. Женщина той породы, которую я ненавижу, одна из тысячи: манерная, лживая, расчетливая. Грязный мужской ум и совершенно убойное тело, тело жрицы и жертвенная душа. Язык у нее был острый, а оргазм заносчивый. Великолепная Мюриэль.

Мы с ней переспали один раз. Она тогда таскала меня по вечеринкам Сохо, демонстрировала всем как свое очередное открытие, восходящую звезду натуралистического неореализма, — такого течения отродясь не существовало, но все покупались на название. В общем, пыль в глаза. И ведь срабатывало. Люди платили за снимки немалые деньги, о них писали в журналах, цены росли, и спрос соответственно. Вот так, через пять столетий после опытов да Винчи Мюриэль каждый день изобретала вечный двигатель. «Сессна» который месяц пылилась в ангаре, выставки следовали одна за другой так быстро, что я не успевал проявлять пленки, скопившиеся за последние три года. Похвалы лились в уши, коктейли — в глотку, кокаин запивался валиумом и снова занюхивался кокаином, и не сразу, но мало-помалу, я и сам в себя поверил.

Двадцать минут шестого, рассвет на Манхэттене после нескончаемой вечеринки у Джоэля Стейна, адвоката великих мира сего и импрессарио художников из любви к искусству, только что купившего три четверти экспозиции. Он меня обожает — знать бы, за что. То же небо над головой, что и везде, но здесь оно почему-то кажется бархатным. По последней у Мюриэль. Чарли Паркер[18], какой полет со скольжением, это изумительно, она-то ничего не смыслит, но Bird, обдолбанная птаха с опаленными крыльями, я и забыл, что это за класс. Сегодня я поцапался с Моникой по телефону. Она нападала, я уворачивался. Только так мы с ней и общаемся, уже довольно давно. Коварное декольте Мюриэль соскальзывает с плеч, и этот холодный смешок, когда я железной хваткой за шею клоню ее к себе, ощущая жгучее желание и что-то еще. Она высвобождается, ускользает, медленно, с ленцой, шуршит, падая, платье, белье, разбивается рюмка о плиточный пол — это уже напоказ, удовольствия ради.

И когда я беру ее на полу в этой по-полярному студеной кухне, лежа среди осколков стекла; когда меня овевает дыханием севера то ли вздох, то ли смех, за той стеной, где покоятся останки тысячи поверженных мужчин, которыми мог бы быть я; когда она получает удовольствие на свой манер, с царственным взглядом, отнятым ею у меня; когда бледно-лиловый свет заливает это контрабандное небо; когда я кончаю, кончаюсь, исхожу весь, досуха, до донышка; все это время я, такой смешной, такой жалкий я, так высоко залетевший я, думаю о Монике. Я думаю с мстительной радостью, что теперь-то, наконец, она сможет плюнуть мне в лицо — сколько месяцев уже об этом мечтает — и назвать меня подонком, потому что я им стал, потому что, в сущности, всегда им был, и мы с ней, наконец-то, сможем возненавидеть меня вместе, единодушно. Вместе.

Я буду плакать от этой радости, буду плакать утром в постели Мюриэль, неудержимо, немо, и останусь нем, когда она призовет меня к ответу, пустит в ход угрозы, окатит презрением. Она вышвырнет меня за дверь, как чумного, как душевнобольного, и побожится, что мне конец, что весь Нью-Йорк сегодня же от меня отвернется. И Нью-Йорк будет прав. Я вернусь домой, вернусь к угробленному самолету, вернусь к жене, которой скоро у меня не станет, и, может быть, отдохну, наконец, в холодном объятии моей любви.

"Ищи ветер" Гийом ВиньоМесто, где живут истории. Откройте их для себя