Часть 2

295 4 0
                                    

Сначала факты. Оба супруга – из ортодоксальной общины харедим на севере Лондона. Бернстайнов поженили родители, возражений не предполагалось. Поженили, но не насильно, с редким единодушием утверждали супруги. Прошло тринадцать лет, и сохранить брак стало невозможно – к такому выводу пришли и посредник, и социальный работник, и судья. Супруги расстались. Не без труда разделили обязанности по уходу за детьми. Рэчел и Нора жили с матерью и постоянно общались с отцом. Брак начал расстраиваться уже в первые годы. После сложных вторых родов и радикальной операции мать больше не могла зачать. Отец же мечтал о многодетной семье, и так начался болезненный распад. После периода депрессии (длительного, по утверждению отца, короткого, по словам матери) она приступила к занятиям в Открытом университете, получила хорошую квалификацию и, когда младшая дочь пошла в школу, стала учительницей младших классов. Отца и многих родственников это не устраивало. У харедим, сохранявших вековые традиции, женщинам полагалось растить детей – чем больше, тем лучше – и вести домашнее хозяйство. Университетский диплом и служба были чем-то весьма необычным. Это объяснил в суде пожилой и уважаемый член общины, которого отец пригласил свидетелем.
Мужчины тоже не получали обычного образования. Лет с пятнадцати им полагалось большую часть времени уделять изучению Торы. В университетах они, как правило, не учились. Отчасти поэтому харедим были люди скромного достатка. Но не Бернстайны, хотя и им это грозит после расплаты с юристами. У деда была доля в патенте на машину для извлечения косточек из оливок, и он передал деньги супругам в совместное пользование. Они предполагали истратить их все на своих адвокатесс – обеих судья хорошо знала. На первый взгляд спор шел об образовании дочерей. Но по сути под вопросом была вся ситуация взросления девочек. Это был бой за их души.
Обучение у мальчиков и девочек харедим было раздельным, дабы сохранить их чистоту. Модная одежда, телевизор и Интернет были под запретом, так же – и общение с детьми, которым дозволялись подобные развлечения. Так же и с семьями, где нестрого соблюдались кошерные правила. Все стороны повседневного существования были строго подчинены обычаям. Проблемы начались с матери, которая отошла от общины, но не от иудаизма. Вопреки воле отца она отправила девочек в еврейскую среднюю школу с совместным обучением, где были разрешены телевизор, поп-музыка, Интернет и общение с нееврейскими детьми. Она хотела, чтобы дочери продолжали учебу после шестнадцати лет и поступили в университет, если захотят. В заявлении она написала, что хочет, чтобы дочери больше узнали о жизни других людей, обладали терпимостью, чтобы перед ними открылись профессиональные перспективы, которых она сама была лишена, а когда вырастут, стали бы финансово независимыми и могли найти мужей, которые помогут им содержать семью. В отличие от ее мужа, изучающего и восемь часов в неделю преподающего Тору бесплатно.
При всей разумности ее доводов Джудит Бернстайн – худое бледное лицо, непокрытая голова с курчавыми рыжими волосами, забранными большой синей заколкой, – была фигурой, несколько обременительной в суде. Нервными веснушчатыми пальцами она беспрерывно передавала записочки своей защитнице, беззвучно вздыхала и закатывала глаза, когда говорила адвокатесса мужа, суетливо рылась в большой сумке из верблюжьей кожи и в какой-то неприятный момент посреди долгого слушания вынула пачку сигарет с зажигалкой – предметы, безусловно вызывающие, по понятиям мужа, – и положила их перед собой, дожидаясь конца заседания. Все это Фиона наблюдала сверху, но не показывала вида.
Муж в своем письменном заявлении стремился убедить судью, что его жена – эгоистичная женщина, «плохо владеющая собой» (в семейных делах – обычное и зачастую взаимное обвинение), она пренебрегла брачным обетом, спорила с его родителями и с общиной, отре?зала детей и от них, и от общины. Напротив, заявила Джудит, это свекор и свекровь, не признающие современного мира и в том числе средств информации, отказались видеть ее и детей, пока они не вернутся к надлежащему образу жизни и кошерной, в их понимании, кухне.
Мистер Джулиан Бернстайн, высокий, как тростинка вроде тех, где спрятали младенца Моисея, склонился над бумагами, свесив грустно покачивающиеся пейсы, между тем как его адвокатесса обвиняла жену в неспособности отличить интересы детей от своих интересов. То, в чем они, по ее словам, нуждаются, на самом-то деле хочется ей самой. Она хочет вырвать девочек из надежного, теплого, привычного мира, строгого, но исполненного любви, самобытного мира, чьи правила и обычаи предусмотрены на все случаи жизни, чьи методы проверены веками, чьи обитатели, как правило, реализуют себя полнее и более счастливы, чем в секулярном потребительском обществе, где духовная жизнь выхолощена, а массовая культура принижает женщин и девочек. Ее устремления легкомысленны, ее методы непочтительны и даже пагубны. Она любит детей гораздо меньше, чем себя.
На это Джудит хрипло возразила, что нельзя принизить человека – мальчика ли, девочку – больше, чем отказывая ему в приличном образовании и достойной работе, что все детство и раннюю юность она слышала, что единственная в ее жизни цель – хорошо вести домашнее хозяйство и заботиться о детях, и это тоже принижало ее, лишая права выбирать себе цели самостоятельно. Когда она с большими трудностями получала образование в Открытом университете, это было встречено насмешками, презрением и проклятиями. Она дала себе слово, что избавит девочек от подобных притеснений. Адвокаты тяжущихся были согласны в том (ибо таково, очевидно, было мнение судьи), что вопрос не только в образовании. Суд в интересах детей должен выбрать между полным соблюдением религиозных предписаний и чем-то менее строгим. Это выбор культуры, социальной принадлежности, менталитета, устремлений, характера семейных отношений, основополагающих принципов и пока неизвестного будущего.
В таких делах была подспудная предрасположенность к сохранению статус-кво, если оно выглядело благополучным. Постановление Фионы занимало двадцать одну страницу, они были веером разложены на полу, дожидаясь, когда она начнет брать их по одной и делать мягким карандашом пометки.
Из спальни ни звука, только шум машин на мокрой улице. Она злилась на себя, что прислушивается, затаив дыхание, не скрипнет ли дверь или половица. И хочет этого, и страшится.
Коллеги хвалили Фиону Мей – даже за глаза – за чеканную прозу, почти ироническую, почти душевную, и за умение сжато сформулировать суть спора. Слышали, как сам лорд главный судья за общим ужином отозвался о ней вполголоса: «Божественная дистанция, дьявольская проницательность и при этом красиво». По ее собственному мнению, она с каждым годом все больше склонялась к строгости, которую могли бы назвать педантизмом, к неопровержимому толкованию, которое может когда-то стать цитируемым, как Хоффман в «Пигловска против Пигловски», или Бингем, или Уорд, или непременный Скарман – здесь она всех их использовала. Невычитанная первая страница, выгнувшись, свисала с ее пальцев. Грядет перемена в ее жизни? Зашепчутся в ужасе ее ученые друзья за обедом – здесь или в Линкольнз-инне, или в Миддл-темпле: «И она вышвырнула его?» Из чудесной квартиры Грейз-инна, где она будет вековать одна, пока арендная плата или сами годы, набухая, как хмурая Темза в прилив, не вынесут и ее оттуда?
К делу. Первый раздел: «Предыстория вопроса». После обычных сведений о семейной ситуации, местожительстве детей и контактах с отцом она отдельно описала общину харедим, где религия полностью определяет образ жизни. Различие между кесаревым и Божьим лишено смысла так же, как для правоверного мусульманина. Карандаш ее завис над страницей. Подверстывать еврея к мусульманину – не лишнее ли, не покажется ли вызывающим, по крайней мере, отцу? Только если он неразумен, а ей он таким не кажется. Оставим как есть.
Второй раздел был озаглавлен: «Моральные противоречия». Суд просят выбрать форму образования для двух девочек, сделать выбор между ценностями. А в подобных делах апелляция к тому, что считается принятым в обществе, мало что дает. Здесь она и процитировала Хоффмана: «Это ценностные суждения, в которых разумные люди могут расходиться. Поскольку судьи тоже люди, это означает, что некоторые расхождения и у них неизбежны...»
В последнее время у нее появился вкус к подробным уточняющим отступлениям, и здесь она посвятила несколько сотен слов определению благополучия и критериев, по которым его надо оценивать. Следуя лорду Хейлшему, она писала, что этот термин неотделим от благосостояния и включает в себя все, что относится к развитию ребенка как личности. Сославшись на Тома Бингема, она писала, что вопрос следует рассматривать в средне– или долгосрочной перспективе, имея в виду, что сегодняшний ребенок может дожить до двадцать второго века. Она процитировала судебное решение лорда судьи Линдли от 1893 года, где говорилось, что благополучие нельзя понимать в чисто финансовом смысле или просто в плане физического комфорта. Она возьмет это понятие в как можно более широком смысле. Благосостояние, счастье, благополучие – все это должна охватывать философская концепция хорошей жизни. Она перечислила некоторые важные составляющие, цели, к которым может быть направлено развитие ребенка. Экономическая и нравственная свобода, добродетель, способность к состраданию и альтруизм, решение серьезных задач, приносящее удовлетворение, живой круг общения, уважение окружающих, стремление придать жизни высокий смысл и сохранить самые важные связи с небольшим количеством людей, которые определяются прежде всего любовью.
Да, по этому последнему показателю она банкрот. Стакан с разбавленным виски, нетронутый, стоял рядом; желтый цвет, напоминавший мочу, и назойливый деревянный запах вызывали теперь отвращение. Ей бы сейчас как следует разозлиться, поговорить со старой подругой – таких еще несколько было, – войти в спальню, потребовать разъяснений... Но ощущение было такое, что сама она сжалась в геометрическую точку тревоги из-за незаконченного дела. К завтрашнему утру проект решения должен быть сдан в распечатку, она должна работать. Ее личная жизнь ничего не значит. Не должна значить. А мысли по-прежнему бегали между листком у нее в руке и закрытой дверью спальни. Она заставила себя прочесть длинный абзац, в котором засомневалась еще тогда, когда зачитывала его в суде. Но что плохого в решительной констатации очевидного? Благополучие – социально . Сложная сеть отношений с членами семьи и друзьями – критическая составляющая. Ни один ребенок не остров. Человек – общественное животное, по знаменитому выражению Аристотеля. С четырьмя сотнями слов на эту тему она пустилась в плавание, и паруса ей наполняли ученые ссылки (на Адама Смита, на Джона Стюарта Милля). Каждое хорошее решение требует цивилизованного кругозора. Далее: благополучие – понятие изменчивое, оценивать его надо по меркам разумных мужчин и женщин своего времени. То, что устраивало в прошлом поколении, сегодня может оказаться недостаточным. Опять-таки не дело светского суда выбирать между религиозными верованиями, решать теологические споры. Все религии заслуживают уважения при условии, что они «приемлемы социально и с точки зрения законности», как выразился лорд судья Перчес, и, в более мрачной формулировке лорда судьи Скармана, не являются «нравственно и социально ущербными». Суды должны с осторожностью отстаивать интересы ребенка вопреки религиозным принципам родителей. Но иногда обязаны. Когда же? Она привела цитату из своего любимца, мудрого лорда судьи Манби в Апелляционном суде: «Бесконечное разнообразие человеческих обстоятельств исключает произвольное толкование». Замечательный шекспировский штрих. «Ни за что не бросит. / Ни возрасту не иссушить ее, / ни вычерпать привычке не дано/ Ее бездонного разнообразья» . Эти слова сбили ее с панталыку. Она знала речь Энобарба наизусть – играла его в студенчестве. Играли одни женщины, солнечным летним днем в сквере на площади Линкольнз-иннфилдс. Только что свалив последние экзамены с натруженных плеч. Примерно в это время влюбился в нее Джек, а вскоре – и она в него. Первый раз они легли в одолженной мансарде под раскаленной крышей. Неоткрывавшееся круглое окно смотрело на кусочек Темзы за Лондонским мостом. Она подумала о будущей – или действующей – любовнице, статистичке Мелани – она видела ее один раз: молчаливая молодая женщина с тяжелыми янтарными бусами и пристрастием к туфлям на шпильках, губительницах дубовых полов. «В то время как другие пресыщают, / Она тем больше возбуждает голод, / Чем меньше заставляет голодать». Может быть, именно так – отравное наваждение, зависимость, оторвавшая его от дома, искривившая его, стершая все, что у них было, – и в прошлом, и в будущем, и в настоящем тоже. Или Мелани, как и сама Фиона, – из этих «других», которые пресыщают, и через две недели он вернется, насытившись, – и будет строить планы на выходные уже с ней. И так, и эдак – невыносимо. Невыносимо – и гипнотизирует. И не относится к делу. Она заставила себя вернуться к страницам, к сводке показаний обеих сторон – внятной и холодно сочувственной. Далее – отчет социального работника, назначенного судом. Полная доброжелательная молодая женщина, иной раз запыхавшаяся, с нерасчесанными волосами, с незастегнутой пуговицей на блузке, выбившейся из-под пояса. Неорганизованная, дважды опоздавшая на слушания из-за каких-то сложностей с ключами от машины, где были заперты документы, и с дочкой, которую надо было забрать из школы. Но не в пример обычным гладким рапортам «и тот и другой родитель правы», оценка этой женщины из судебно-консультативной службы по делам детей и семьи была разумной, даже проницательной, и Фиона процитировала ее одобрительно. Далее? Она подняла голову и увидела мужа в другом конце комнаты – он наливал себе виски – много, пальца на три, а то и на четыре. Босиком – профессор с богемными привычками, летом он часто ходил так по дому. Потому и вошел бесшумно. Видимо, лежал на кровати, полчаса смотрел на кружевную лепнину потолка и размышлял о ее неразумии. По напряжению в ссутуленных плечах, по тому, как вбил ладонью пробку в горлышко, понятно было, что пришел спорить. Знакомые признаки. Не разбавив виски, он повернулся и пошел к ней. Еврейские девочки Рэчел и Нора, должно быть, парили у нее за спиной, как христианские ангелы, и ждали. У их мирской богини были свои затруднения. С ее позиции внизу ей были хорошо видны ногти на его ногах, аккуратно подстриженные, с чистыми молодыми лунками, без грибковых полосок, как у нее. Он поддерживал форму теннисом в университете и гантелями, делая с ними сто упражнений ежедневно. А она разве что таскала портфель с документами по судебным помещениям да по лестницам поднималась пешком, вместо лифта. Он был интересный мужчина, слегка встрепанный, с квадратным, несколько асимметричным подбородком и зубастой проказливой улыбкой, пленявшей студентов – их удивляла эта бесшабашность в профессоре древней истории. Фионе в голову никогда не приходило, что он способен завести шашни со студенткой. Теперь все выглядело иначе. Всю жизнь разбираясь с человеческими слабостями, она, возможно, оставалась наивной, бездумно делая исключение для себя с мужем. Его единственная не академическая книга – бойкая биография Юлия Цезаря – даже принесла ему нешумную, но почтительную славу. Какая-нибудь бесстыжая девчонка-второкурсница могла его соблазнить. У него в кабинете был или до сих пор есть диванчик. И табличка Ne Pas Déranger[1], украденная из отеля «Де Крийон» под конец их давнего медового месяца. Это были новые мысли – червь сомнения вползал в прошлое. Он сел в ближайшее кресло. – Ты не могла ответить на мой вопрос, поэтому я тебе скажу. Семь недель и один день назад. По правде – тебе этого довольно? Она тихо сказала: – Ты уже спишь с ней? Он знал, что на трудный вопрос лучше всего ответить вопросом. – Ты думаешь, мы стары? В этом дело? Она сказала: – Потому что, если вы уже, я хочу, чтобы ты собрал чемодан и ушел. Предложение во вред себе, необдуманное, ее ладья в обмен на его коня – глупость, и нет пути назад. Если останется – унижение; уйдет – прóпасть. Он сел поглубже в кресле – дерево, кожа, обойные гвозди, что-то от средневековых пыток. Она никогда не любила викторианскую готику, а сейчас – особенно. Он положил ногу на ногу и глядел на нее, наклонив голову набок, терпеливо или с жалостью, и она отвела глаза. Семь недель и один день – в этом слышалось тоже что-то средневековое, из приговора старинных ассизов. Ее беспокоило, что она должна дать ответ по иску. Много лет у них была приличная половая жизнь, регулярная, чувственная, без сложностей – в будни рано утром, как только просыпались, пока заботы рабочего дня не ворвались через плотные шторы спальни. По выходным – ближе к вечеру, иногда после тенниса на Мекленбург-сквер, парных игр, с обменом партнерами. Ошибки партнера зачеркивались сменой. На самом деле весьма приятная половая жизнь и функциональная – в том смысле, что плавно подвигала их к дальнейшему существованию. И не обсуждалась, что было еще одним ее достоинством. У них даже не было для этого лексикона – почему еще так больно стало, когда он об этом заговорил, и почему она почти не замечала убывания пыла и частоты. Но она всегда любила его, всегда была ласкова, верна, внимательна – совсем недавно, в прошлом году, нежно ухаживала за ним, когда он сломал запястье и ногу в Мерибеле во время дурацкого лыжного спуска наперегонки со старыми школьными друзьями. Она тешила его, садилась верхом, и вспомнила сейчас, как он ухмылялся, лежа в своих гипсовых доспехах. Она не знала, как на все это сослаться в свою защиту, да и нападали на нее по другому поводу. Не преданности у нее не хватало, а страсти. А потом – возраст. Не полное увядание, еще нет, но брезжило, проглядывало, как, бывает, проглянет при определенном освещении в лице десятилетнего взрослый. Если Джек, развалившийся напротив, выглядел нелепо с таким разговором, то насколько же нелепее выглядела, наверное, она в его глазах. Белые волосы у него на груди, которыми он все еще гордился, кудрявились в расстегнутом вороте, докладывая, что они уже не черные, макушка оголилась на монашеский манер – для компенсации, но неубедительной, он отрастил длинные волосы, икры стали менее мускулистыми и не заполняли штанины джинсов; в глазах уже тень будущей рассеянности и под стать ей слегка запавшие щеки. Так что сказать тогда о кокетливо оплывших щиколотках, кучевым облаком набухающем заде, раздавшейся талии, отступающих деснах? Все это пока – в параноидных миллиметрах. Что еще хуже – особая обида, припасенная годами для некоторых женщин, – углы рта у нее начали опускаться с выражением постоянной укоризны. Уместно у судьи, который хмурится со своего трона на адвоката. Но у возлюбленной? И вот они, как юнцы, приготовились обсуждать друг друга в деле Эроса. Сообразительный в тактике, он проигнорировал ее ультиматум. И сказал: – Я  не считаю, что мы должны отказаться друг от друга. Ты . – Это ты уходишь. – Думаю, и ты к этому причастна. – Не я готова разрушить наш брак. – Это твое мнение. Он произнес эти три слова рассудительно, запустив их в дупло ее неуверенности, зная, что в любом сложном конфликте она склонна сомневаться в своей правоте. Он осторожно глотнул виски. Он не собирался отстаивать свои потребности в пьяном виде. Он будет серьезен и рассудителен – она предпочла бы, чтобы он был скандально неправ. Глядя ей в глаза, он сказал: – Ты знаешь, что я тебя люблю. – Но хочешь кого-нибудь помоложе. – Я хочу половой жизни. Тут бы ей дать ласковые обещания, привлечь его к себе, извиниться, что была занята, или устала, или была неотзывчива. Но она отвела взгляд и ничего не сказала. Она не собиралась обещать из-под палки, что оживит их постельные отношения, к которым не испытывала сейчас вовсе никакой тяги. Тем более подозревая, что он уже сошелся на стороне. Он не потрудился это отрицать, а она не желала спрашивать еще раз. Не только из гордости. Она страшилась ответа. – Ну, – сказал он после долгой паузы. – Ты согласна? – Под дулом пистолета? – В каком смысле? – Или я исправляюсь, или ты идешь к Мелани. Она полагала, что он прекрасно понял смысл ее слов, но хотел услышать, как она назовет вслух имя женщины, чего она до сих пор избегала. При этом имени в лице его что-то дрогнуло слегка или напряглось – беспомощный маленький тик чувственного возбуждения. У нее вдруг закружилась голова, словно упало и тут же подскочило давление. Она села в шезлонге и опустила на ковер лист с текстом решения. – Вопрос стоит не так, – сказал он. – Слушай, попробуем взглянуть с другой стороны. Поставь себя на мое место, а меня на свое. Как бы ты поступила? – Я не стала бы искать мужчину, а потом вступать с тобой в переговоры. – А что бы ты сделала? – Я бы выяснила, что тебя беспокоит. – Собственный голос звучал официально в ее ушах. Он картинно протянул к ней обе руки. – Отлично! – Сократический метод. Без сомнения, он использовал его со студентами.
– Так что же тебя беспокоит? При всей глупости и нечестности диалога это был единственный вопрос, и она на него напросилась, но Джек раздражал, раздражала его снисходительность, и она не ответила, а посмотрела мимо него на рояль, к которому почти не подходила две недели, на фотографии в серебряных рамках, расставленные на нем как в загородном доме. Обе родительские пары, от дня свадьбы до нынешней старости, его три сестры, ее два брата, их мужья и жены, нынешние и бывшие (они, проявив нелояльность, никого не убрали), одиннадцать племянников и племянниц и тринадцать, в свою очередь, их детей. Жизнь разрослась до целой небольшой деревни на крышке рояля. В этом они с Джеком не поучаствовали никак, если не считать семейных сборов, почти еженедельных подарков на дни рождения, разновозрастных отпусков в недорогих замках. У себя в квартире они принимали многих родственников. В конце прихожей был глубокий стенной шкаф с раскладушкой, детским стульчиком, манежем и тремя корзинами с покусанными и полинялыми игрушками, дожидавшимися следующего прибавления. А этим летом ждал их решения замок в десяти милях к северу от Аллапула. Скверно отпечатанная брошюра обещала действующий подъемный мост надо рвом и подземелье с крюками и кольцами на стене. стене. Вчерашние пытки захватывающе действовали на молодняк. Она опять вспомнила средневековую фразу «семь недель и один день» – период этот начался с заключительной стадии дела о сиамских близнецах. Вся жуть, и жалость, и сама дилемма были запечатлены на фотографии, показанной судье и больше никому. Новорожденные сыновья ямайско-шотландской четы лежали валетом в реанимационной кровати, опутанные трубками системы жизнеобеспечения. Они срослись в области таза, у них был общий торс, и растопыренные ноги торчали под прямым углом к позвоночникам, наподобие морской звезды. Метр, прикрепленный сбоку к инкубатору, показывал, что этот беспомощный человеческий сросток имеет в длину шестьдесят сантиметров. Их позвоночники у них срослись у основания, глаза были закрыты, четыре руки подняты – они сдавались на милость суда. Их апостольские имена – Мэтью и Марк – не способствовали трезвой оценке ситуации некоторыми участниками. Голова у Мэтью была раздутая, уши – просто ямки в розовой коже. Голова Марка в чепчике новорожденного – нормальная. У них был один общий орган – мочевой пузырь, большей частью размещавшийся в брюшной полости Марка и, как отметил консультант, «опорожнявшийся свободно и самопроизвольно через две отдельные уретры». Сердце у Мэтью было большое, но «едва сокращалось». Аорта Марка соединялась с аортой Мэтью, и сердце Марка работало на обоих. Мозг Мэтью был сильно деформирован и несовместим с нормальным развитием, в его грудной полости не было функциональной легочной ткани. Как сказала одна из медсестер, «ему нечем кричать без легких». Марк сосал нормально, питаясь и дыша за двоих, делая «всю работу», и потому был ненормально худ. Если оставить все как есть, сердце Марка рано или поздно не справится, и оба умрут. Мэтью вряд ли проживет больше шести месяцев. Он умрет и заберет с собой брата. Лондонской больнице срочно требовалось разрешение разделить близнецов, чтобы спасти Марка, у которого был шанс стать нормальным здоровым ребенком. Для этого хирургам надо было пережать, а затем перерезать общую аорту и тем самым умертвить Мэтью. А затем уже приступить к сложным восстановительным операциям на Марке. Любящие родители, набожные католики, отказались разрешить убийство. Бог дал жизнь, и только Бог может ее отнять. В памяти жил и мешал сосредоточиться ужасный долгий гам, вопли тысячи автосигнализаций, тысячи исступленных ведьм, придававшие реальность заезженной фразе: «кричащий заголовок». Врачи, священники, теле- и радиоведущие, газетные комментарии, коллеги, родственники, таксисты – у всех в обществе было свое мнение. Детали истории были захватывающие: трагедия младенцев, добросердечные, серьезные, красноречивые родители, обожающие друг друга и своих детей, жизнь, любовь, смерть, время не терпит. Хирурги в масках против веры в сверхъестественное. Что до спектра мнений, на одном краю – прагматичная светская позиция с презрением к юридическим тонкостям и с простым моральным уравнением: один спасенный ребенок лучше двух мертвых. На другом – не только твердо убежденные в существовании Бога, но и уверенные, что понимают Его волю. В начале своего решения процитировав лорда судью Уорда, Фиона напомнила сторонам: «Этот суд – суд закона, а не морали, и задачей нашей было найти, а долгом – применить соответствующие принципы закона к данной ситуации – ситуации, не имеющей аналогов». У этого мрачного спора был только один желательный, то есть менее нежелательный исход, но законный путь к нему был нелегок. В спешке, под шум общественности, ждущей решения, Фиона за неполную неделю и в тринадцати тысячах слов проложила приемлемый маршрут. По крайней мере, его счел таковым еще более стесненный во времени Апелляционный суд – на другой день после того, как она вынесла решение. Не может быть никаких оснований для вывода, что одна жизнь стоит больше другой. Разделить близнецов – значит умертвить Мэтью. Не разделить – убить обоих в результате бездействия. Юридический и моральный выбор крайне ограничен, и приходится выбрать меньшее из зол. И все же судья обязан максимально учесть интересы Мэтью. Ясно, что это не смерть. Но и жизнь – вариант исключенный. У него рудиментарный мозг, отсутствуют легкие, не работает сердце, возможно, он испытывает боль и обречен умереть, причем скоро. Фиона утверждала – и ее необычная формулировка была принята Апелляционным судом, – что у Мэтью, в отличие от брата, нет интересов. Но если меньшее из зол предпочтительно, это еще не значит, что оно законно. Как можно оправдать убийство – вскрытие тела Мэтью и перерезание аорты? Фиона отвергла аргумент, который предлагал ей юрист больницы: что разделение близнецов аналогично отключению жизнеобеспечивающей аппаратуры, которой служил для Мэтью Марк. Инвазивное вмешательство, нарушение целостности тела Мэтью нельзя рассматривать просто как прекращение лечения. Вместо этого она нашла аргумент в «доктрине необходимости», принципе общего права, что в некоторых исключительных обстоятельствах, определить которые не возьмется ни один парламент, допустимо нарушать уголовный закон, дабы предотвратить большее зло. Она сослалась на воздушных пиратов, которые захватили самолет, вынудили сесть в Лондоне, терроризировали пассажиров, но не были признаны виновными ни по одному пункту, поскольку действовали так, спасаясь от преследований на родине. С точки зрения мотива – вопрос первостепенной важности, – цель хирургического вмешательства не убить Мэтью, а спасти Марка. Мэтью своей беспомощностью убивает Марка, и врачам должно быть позволено прийти на помощь Марку и предотвратить летальный исход. Мэтью умрет после разделения не потому, что будет умышленно убит, а потому, что самостоятельно существовать не может. Апелляционный суд согласился, апелляцию родителей отклонил, и через два дня в семь часов утра близнецов привезли в операционную. Коллеги, наиболее ценимые Фионой, искали ее, чтобы пожать ей руку, или присылали такие письма, какие не грех хранить в отдельной папке. По мнению посвященных, ее решение было отточенным и корректным. Восстановительные операции прошли для Марка успешно, интерес публики угас и переключился на другое. Но она была угнетена, не могла отделаться от мыслей, часами лежала по ночам без сна, прокручивала в голове детали, меняла формулировки в некоторых местах своего решения, пробовала другой подход. Или застревала на привычных мыслях, в том числе – о своей бездетности. В то же время стали приходить конвертики пастельных цветов с ядовитыми письмами истовых. Все они были недовольны ее решением и считали, что обоим детям надо было позволить умереть. Некоторые выражались оскорбительно, некоторые мечтали расправиться с ней. Кое-кто из них утверждал, что ему известен ее адрес. Эти напряженные недели оставили свой след, он только-только начал стираться. Что именно ее беспокоило? Вопрос мужа она обращала к себе сама, а он сейчас ждал ответа. Перед разбирательством она получила представление от католического архиепископа Вестминстерского. В своем решении она отметила почтительным абзацем, что архиепископ предпочитает, чтобы Марк умер вместе с Мэтью, дабы не препятствовали Божьему замыслу. То, что священнослужитель готов зачеркнуть возможность полноценной жизни из теологических соображений, ее не удивило и не обеспокоило. У закона были похожие проблемы, когда он дозволял врачам допустить смерть безнадежного пациента от удушья, обезвоживания или голода, но не дозволял разом прекратить страдания смертельной инъекцией. Ночью она мысленно возвращалась к той фотографии близнецов и еще десятку таких же, которые ей пришлось изучать, и к детальной технической информации, которую она выслушала от медиков, – о том, что не так у младенцев, о том, как будут резать, разделять и сшивать детскую плоть, чтобы дать нормальную жизнь Марку, реконструировать его внутренние органы, поворачивать его ноги, гениталии и кишечник на девяносто градусов. В темной спальне тихо похрапывал рядом с ней Джек, а она словно заглядывала вниз, стоя на краю утеса. Фотографии Мэтью и Марка всплывали перед ее глазами, и она видела в них только слепое бессмысленное ничто. Микроскопическая яйцеклетка не разделилась вовремя из-за какого-то сбоя в последовательности химических событий, крохотного непорядка в структуре белковой цепи. Молекулярный дефект разросся как взорвавшаяся вселенная, приняв масштабы человеческой беды. Ни жестокости, ни отмщения, никакого духа с неисповедимыми путями. Только ошибка, записанная в гене, неправильная формула энзима, разрыв химической связи. Ошибка природы, столь же безразличная к человеку, сколь и бесцельная. Только ярче оттеняющая здоровую, правильно сформированную жизнь, так же случайно сложившуюся, так же без умысла. Слепой случай – явиться на свет со здоровыми органами на правильных местах, у любящих, а не у жестоких родителей, и по географической или социальной случайности избежать несчастья войны или нищеты. И насколько же легче тогда дается добродетель. На какое-то время после этого суда она окоченела внутренне, стала равнодушнее, бесчувственнее, занималась делами, ни с кем не делилась. Но человеческое тело вызывало брезгливость, она не могла смотреть ни на свое, ни на его тело без отвращения. Как сказать об этом? Трудно поверить, что при ее юридическом опыте именно этот случай, один из множества, его тяжесть, анатомические подробности, шум вокруг него так глубоко ее проймут. На какое-то время что-то в ней окоченело вместе с бедным Мэтью. Это она отправила ребенка в мир иной, на тридцати четырех страницах четко обосновала ненужность его существования. Неважно, что с раздутой своей головой и бездействующим сердцем он был обречен умереть. Она была ничуть не более разумна, чем архиепископ, и стала думать, что окоченение ей поделом. Это чувство прошло, но рубец в памяти оставило, и не только на семь недель и один день. Лучше всего не иметь бы тела и вольно парить, сбросив бремя плоти.

Закон о детяхМесто, где живут истории. Откройте их для себя