Мартину засияло солнце удачи. Назавтра после приезда Руфи он получил чек на три доллара из нью-йоркского бульварного еженедельника в уплату за три своих триолета. Еще через два дня некая чикагская газета приняла его «Охотников за сокровищами» и пообещала по напечатании заплатить десять долларов. Цена невелика, но то были первые написанные им страницы, самая первая попытка высказать свою мысль на бумаге. И ко всему на той же неделе приключенческая повесть для мальчиков, его второй опыт, была принята ежемесячником для юношества под названием «Юность и время». Правда, в повести была двадцать одна тысяча слов, а предложили за нее шестнадцать долларов по выходе в свет, иначе говоря, примерно семьдесят пять центов за тысячу слов, но правда и другое: ведь это всего лишь вторая попытка Мартина и теперь он сам прекрасно понимал, что повесть слабая и неуклюжая.
Но неуклюжесть даже ранних его опытов не была неуклюжестью посредственности. Их отличала неуклюжесть чрезмерной силы – та самая, что выдает новичка, который бьет из пушек по воробьям и на комара замахивается дубинкой. И Мартин рад был продать эти первые пробы пера хоть за бесценок. Он понимал, насколько они слабы, – это он понял очень быстро. Но он твердо верил в свои позднейшие работы. Он стремился стать не просто поставщиком журнальной беллетристики. Он старался овладеть всеми тонкостями мастерства. Однако силой он не жертвовал. Сила его росла как раз потому, что он сознательно ее сдерживал. И не отступал от того, чем больше всего дорожил, – от правды жизни. Он был реалист, хотя делал все, чтобы пронизать реализм красотой, которую дарит воображение. Он стремился к реализму страстному, пронизанному мечтой и верой. Он хотел изображать жизнь такой, как она есть, со всеми ее духовными исканиями и всем тем, что задевает душу.
Читая книги и журналы, он заметил, что есть две литературные школы. Для одних авторов человек-бог, и они забывают о его земном происхождении, а для других он – скот, эти забывают о его высоких помыслах, великих духовных возможностях. Обе школы и божественная и земная, по мнению Мартина, ошибаются, и повинна в этом узость взглядов и задач. Должно быть, правда где-то посредине, – правда, не слишком лестная для тех, кто видит в человеке лишь божественное начало, но опровергающая тех, кто замечает в нем лишь начало плотское, скотское. Мартин считал, что в рассказе «Приключение», который когда-то показался Руфи незначительным, он достиг наибольшей для беллетристики степени правды; а в эссе «Божественное и скотское» он прямо высказал и обобщил свои взгляды.
Но «Приключение» и все его лучшие, по мнению самого Мартина, работы все еще стучались в двери редакций. Ранние опыты лишь тем были хороши в глазах Мартина, что принесли какие-то деньги, и «страшные» рассказы, два из которых были куплены, он тоже вовсе не считал настоящей литературой и лучшим среди написанного. Ведь это была откровенная выдумка, фантазия, хотя и сдобренная очарованием живой жизни, в чем и таилась сила этих рассказов. Преувеличенное и невероятное он обрядил в реальные одежды и считал это фокусом, пусть даже ловким фокусом. С истинной литературой это несовместимо. Написаны оба рассказа искусно, но Мартин ни во что не ставил искусство, лишенное человечности. Фокус заключался в том, чтобы искусство автора выдать за человеческое чувство, и это удалось в полдюжине «страшных» рассказов, которые он написал до того, как поднялся до «Приключения», «Радости» и «Вина жизни».
Три доллара, полученные за триолеты, помогли Мартину продержаться, пока не пришел чек из «Белой мыши». Первый чек он разменял у недоверчивого португальца-бакалейщика, заплатив доллар в счет своего долга, а оставшиеся два доллара разделил между булочником и хозяином зеленной лавки. Он еще не настолько разбогател, чтобы купить мяса, и, дожидаясь чека из «Белой мыши», сидел впроголодь. Не сразу Мартин решил, как этот чек разменять. Никогда еще он не был в банке, тем более по делу, и на него напало наивное, ребяческое желание зайти в один из больших оклендских банков, небрежно кинуть чек и получить сорок долларов наличными. Однако практический здравый смысл подсказывал разменять чек у бакалейщика и тем самым поднять веру в свою кредитоспособность. Мартин нехотя покорился доводам в пользу бакалейщика, заплатил ему сполна и получил сдачи звонкой монетой. Расплатился он и с другими лавочниками, выкупил костюм и велосипед, заплатил за месяц пользования машинкой, заплатил Марии за просроченный месяц и за месяц вперед. И осталось у него в кармане на случай непредвиденных расходов еще почти три доллара.
Пустячная сумма эта казалась Мартину настоящим богатством. Едва получив назад костюм, он пошел повидать Руфь и по дороге не мог удержаться, позвякивал горсткой серебра в кармане. Так долго он был без гроша, что, подобно спасенному от голодной смерти, который не в силах отвести глаза от оставшейся на столе пищи, Мартин не мог выпустить из рук серебро. Он не был ни скуп, ни жаден, но деньги значили для него больше, чем столько-то долларов и центов. Они означали успех, и оттиснутые на монетах орлы олицетворяли для него крылатую победу.
Оказывается, мир удивительно хорош. В глазах Мартина он и вправду стал прекраснее. Долгие недели то был тусклый, сумрачный мир, а теперь, когда почти все долги заплачены и в кармане позвякивают три доллара, а голова полна сознанием успеха, оказалось, солнце ярко светит и греет и даже внезапный дождь, что застиг прохожих врасплох и промочил до нитки, Мартина только развеселил? Когда он голодал, он часто раздумывал о голодных, которых в мире тысячи, но теперь, наевшись досыта, уже не обременял себя мыслями о том, что в мире тысячи голодных. Он забыл про них и, страстно влюбленный, вспомнил о влюбленных, которым в мире счету нет. Сами собой зазвучали строки любовной лирики. Увлеченный творческим порывом, он прозевал нужную остановку, проехал трамваем два лишних квартала и вовсе не почувствовал досады.
У Морзов он застал много народу. В доме гостили две двоюродные сестры Руфи из Сан-Рафаэля, и под предлогом, что их надо развлекать, миссис Морз, как задумала раньше, старалась окружить Руфь молодыми людьми. Кампания началась во время вынужденного отсутствия Мартина и сейчас была в разгаре. Миссис Морз порешила приглашать людей деловых, серьезных. Итак, когда пришел Мартин, там кроме сестриц Дороти и Флоренс были два университетских профессора, один был латинист, другой специалист по английской филологии; молодой офицер, только что возвратившийся с Филиппин, в прошлом школьный товарищ Руфи; некто Мелвил, личный секретарь Джозефа Перкинса, главы сан-францисского страхового общества; и, наконец, всамделишный банковский кассир, Чарльз Хэпгуд, моложавый человек тридцати пяти лет, питомец Станфордского университета, член Нильского клуба и клуба «Единство» и осмотрительный оратор, во время выборной кампании выступающий за республиканскую партию, – иными словами, во всех отношениях многообещающий молодой человек. Среди женщин одна писала портреты, другая была профессиональная музыкантша, и еще одна со степенью доктора социологии, известная во всем штате представительница благотворительной организации, опекающей трущобы Сан-Франциско. Но в планах миссис Морз женщины значили не так уж много. В лучшем случае они служили необходимым дополнением. Надо же как-то привлечь в дом деловых серьезных мужчин.
– Когда разговариваешь, не горячись, – предостерегла Руфь Мартина перед тем, как началось тяжкое испытание знакомства.
Поначалу Мартин держался довольно скованно, его угнетала собственная неуклюжесть, особенно он боялся, как когда-то, своротить плечом мебель или задеть безделушку. К тому же его смущало это общество. Никогда еще он те бывал в таком избранном обществе, тем более в таком многочисленном. Больше всех его заинтересовал банковский кассир Хэпгуд, и Мартин решил при первой же возможности разобраться, что это за человек. Ибо хоть Мартин и робел и относился к этим людям с почтением, он был уверен в себе и ему необходимо было помериться с ними силами, понять, что же они узнали из книг и из жизни, чего не знает он.
Руфь опять и опять поглядывала на Мартина, проверяя, каково ему в обществе, и с удивлением и радостью убедилась, что с ее кузинами он держится легко и непринужденно. Он и правда не волновался – стоило ему сесть, и он уже не беспокоился, что невзначай своротит что-нибудь плечом. Двоюродных сестер Руфь считала неглупыми, по-своему остроумными, и никак не могла понять, почему позднее, перед сном, они так расхваливали Мартина. Он же, среди своих известный остряк и весельчак, душа общества на всех танцульках и воскресных пикниках, и в новом окружении довольно легко развеселился и стал сыпать добродушными шуточками. А в этот вечер подле него стояла удача, и похлопывала по плечу, и говорила, что он делает успехи, – и можно было смеяться и смешить и не смущаться.
Но позднее опасения Руфи оправдались, Мартин и профессор Колдуэл отошли в сторону и оказались у всех на виду, и, хотя Мартин теперь не размахивал руками, Руфь с неудовольствием заметила, что он слишком возбужден, слишком блестят и сверкают у него глаза, слишком быстро, горячо, слишком напористо он говорит, не сдерживается и кровь уже прихлынула к щекам. Не хватает ему воспитанности и самообладания, в этом он прямая противоположность молодому профессору английской филологии, с которым у него завязался разговор.
Но что Мартину приличия! Он тотчас отметил тренированный ум собеседника, оценил его широкую образованность. И вдобавок профессор Колдуэл оказался совсем не такой, каким Мартин представлял себе рядового английского филолога. Мартин непременно хотел вызвать того на профессиональный разговор. Колдуэл поначалу противился, но Мартин все-таки заставил его уступить: не понимал он, почему в гостях человек не должен разговаривать о своем деле.
– Нелепо это и несправедливо, – сказал он Руфи еще с месяц назад. – Почему не полагается разговаривать о своем деле? Чего ради людям встречаться друг с другом, если не обмениваться лучшим, что в них есть? А лучшее в них то, чем они интересуются, чем зарабатывают на жизнь, на чем специализируются, чем заняты день и ночь, что даже во сне им снится. Представь-ка, вдруг мистер Батлер, соблюдая этикет, примется излагать свое мнение о Поле Верлене, о немецкой драме или о романах д'Аннунцио. Да мы помрем со скуки. По мне, уж если надо слушать Батлера, пусть уж он рассуждает о своей юриспруденции. Это лучшее, что в нем есть, а жизнь коротка, и я хочу взять от каждого лучшее, что в нем есть.
– Но разве мало тем, которые интересуют всех? – возразила Руфь.
– Ошибаешься, – горячо возразил Мартин. – Все люди и все слои общества или, вернее, почти все люди и слои общества подражают тем, кто стоит выше. Ну, а кто в обществе стоит выше всех? Бездельники, богатые бездельники. Как правило, они не знают того, что знают люди, занятые каким-либо делом. Слушать разговоры о деле бездельникам скучно, вот они и определили, что это узкопрофессиональные разговоры и вести их в обществе, не годится. Они же определили, какие темы не узкопрофессиональные и о чем, стало. быть, годится, беседовать: это новейшие оперы, новейшие романы, карты, бильярд, коктейли, автомобили, скачки, ловля форелей или голубого тунца, охота на крупного зверя, парусный спорт и прочее в том же роде, – и заметь, все это бездельники хорошо знают. По сути, это – узкопрофессиональные разговоры бездельников. И самое смешное, что многие умные люди или те, кто слывет умными людьми, позволяют бездельникам навязывать им свои дурацкие правила. А вот мне нужно от человека лучшее, что в нем есть, и пусть меня обвиняют в пристрастии к узкопрофессиональным разговорам, в вульгарности, в чем угодно.
И Руфь тогда ничего не поняла. Нападки Мартина на общепринятое показались ей лишь своенравием, вечно он упорствует в своих суждениях.
Итак, Мартин заразил профессора Колдуэла своей искренностью и вызвал на серьезный разговор. Подойдя к ним, Руфь услышала слова Мартина:
– С университетской кафедры вы, конечно, не проповедуете такую ересь?
Профессор Колдуэл пожал плечами.
– Как всякий честный налогоплательщик, я, знаете ли, политик. Сакраменто дает нам средства, а мы раболепствуем перед Сакраменто, и перед Попечительским советом университета, и перед нашей партийной прессой или перед прессой обеих партий.
– Ну да, ясно, но сами-то вы как? – гнул свое Мартин.
– Вы же там, наверно, как рыба без воды.
– Пожалуй, в университетском кругу таких, как я, немного. Временами я действительно чувствую себя рыбой, вытащенной из воды, понимаю, что место мне в Париже или среди пишущей братии, или в пещере отшельника, или среди вконец одичавшей богемы – попивал бы кларет, у нас в Сан-Франциско его называют итальянское красное, обедал бы в дешевых ресторанчиках Латинского квартала и громогласно излагал радикальнейшие взгляды на все сущее. Право, я нередко почти уверен, что рожден был радикалом. Но на свете слишком много такого, в чем я совсем не уверен. Я робею, когда остаюсь один на один со своей человеческой слабостью, ведь она мешает мне всесторонне осмыслить любой из вопросов – важнейших вопросов человеческого бытия.
Мартин слушал Колдуэла и вдруг поймал себя на том, что с губ его готова сорваться «Песнь пассата»:
Я в полдень сильней, Но всего верней При луне надуваю парус.
Слова так и просились на язык, и до Мартина дошло, что собеседник напоминает ему пассат, северо-восточный пассат, упорный, свежий и сильный. Спокойный человек, надежный, однако что-то в нем сбивает с толку. У Мартина было ощущение, что Колдуэл никогда не высказывается откровенно, до конца, как раньше нередко бывало ощущение, будто пассат никогда не дует в полную силу, всегда есть у него в запасе и еще силы, которые он никогда не пускает в ход. Живое воображение Мартина, как всегда, не дремало. Мозг его был словно богатая кладовая, где память хранила множество фактов и вымыслов, и доступ к ним всегда открытый, все в полном порядке, все к его услугам. В любую минуту, что бы ни случилось, Мартин мигом находил в своих запасниках контрастный или схожий образ. Получалось это само собой, и воображаемое неизменно сопутствовало тому, . что совершалось въяве. Как лицо Руфи в миг ревности вызвало перед глазами давно забытую картину шторма в лунную ночь, а беседуя с профессором Колдуэлом, Мартин снова увидел белые валы, гонимые северо-восточным пассатом по темно-лиловому океану, так минута за минутой вставали перед ним, всплывали перед глазами или возникали на экране сознания все новые образы-воспоминания, не сбивая с толку, но скорее помогая разобраться в настоящем. Образы эти – несчетное множество видений, рожденных то давними поступками или переживаниями, то книгами, то обстоятельствами, событиями вчерашнего дня или прошлой недели, – спал ли Мартин, бодрствовал ли, вечно толпились у него в памяти.
Так и сейчас, слушая непринужденные речи профессора Колдуэла – разговор умного, культурного человека, – Мартин все видел себя в прошлом. Вот он – настоящий хулиган, в шляпе с широченными полями и в двубортном пиджаке по шикарной моде городской окраины, и его мечта стать уж вовсе лихим парнем, да только из тех, кого еще не трогает полиция. Это прошлое он не приукрашивает в собственных глазах, не думает отказываться от него. Да, одно время был он обыкновенный хулиган, вожак шайки, которая доставляла немало хлопот полиции и держала в страхе честный рабочий люд. Но мечты его изменились. Он оглядел гостиную, которую наполняли превосходно воспитанные, превосходно одетые мужчины и женщины, вдохнул дух культуры и утонченности, а меж тем по комнате заносчиво прошелся призрак ранней юности в шляпе с широченными полями и в двубортном пиджаке, лихой и бедовый. И этот хулиган с городской окраины растворился в нем, собеседнике настоящего университетского профессора.
Ведь, в сущности, никогда у него не было постоянного и прочного места в жизни. Он приходился ко двору везде, куда бы ни попал, всегда и везде оказывался общим любимцем, потому что в работе ли, в игре ли он оставался верен себе, всегда был готов и умел воевать за свои права и требовать уважения. Но нигде он не пустил корней. Им всюду были довольны те, кто рядом, но сам он вполне доволен не бывал. Не было в нем покоя, вечно что-то звало и манило его, и он скитался по жизни, сам не зная, чего ищет и откуда зов, пока не обрел книги, творчество и любовь. И вот он здесь, единственный из всех своих товарищей по былым приключениям, кто стал вхож в дом Морзов.
Но все эти мысли и видения не мешали Мартину внимательно слушать профессора Колдуэла. Он слушал, вдумывался, придирчиво оценивал и видел, как основательно и широко образован его собеседник. А сам в ходе разговора порой отмечал провалы и пробелы в своих знаниях, целые области, ему неведомые. Однако, спасибо Спенсеру, он имеет представление о просторах человеческого знания. И только дело времени заполнить белые пятна на карте этих просторов. А тогда держитесь, вам всем несдобровать! Он будто сидел у ног профессора, благоговел и внимал, но постепенно начал различать некую слабость в его суждениях – слабость настолько, неожиданную, едва уловимую, что, не проскальзывай она в каждом суждении Колдуэла, Мартин, пожалуй, и не приметил бы ее. Когда же он наконец поймал ее, он сразу почувствовал себя ровней Колдуэлу.
Руфь подошла к ним во второй раз в ту самую минуту, как Мартин заговорил.
– Я скажу вам, в чем вы неправы или, вернее, отчего ваши рассуждения уязвимы. Вы не принимаете в расчет биологию, ту, что может полностью объяснить жизнь всего живого на земле, от лабораторных опытов по превращению неживого в живее до широчайших эстетических и социологических обобщений.
Руфь ужаснулась. Она прослушала у профессора Колдуэла два курса и смотрела на него снизу вверх, как на олицетворение всех на свете знаний.
– Я вас не совсем понимаю, – неуверенно вымолвил профессор.
Что-что, а понимает его Колдуэл прекрасно, в этом Мартин не сомневался.
– Тогда постараюсь объяснить, – сказал Мартин. – Помню, я читал в истории Египта что-то в таком роде: египетское искусство невозможно понять, не изучив прежде состояние египетского земледелия.
– Совершенно верно, – профессор кивнул.
– И по-моему, – продолжал Мартин, – в свою очередь, разобраться в земледелии невозможно, если не изучил сперва материю и основной закон жизни. Как можно понять законы и устои, верования и обычаи, не понимая не просто природу тех, кто их создал, но природу материи, из которой созданы сами люди? Разве литература менее связана с жизнью общества, чем архитектура и скульптура Египта? Разве найдется во вселенной хоть что-то, не подвластное закону эволюции? Да, конечно, существует тщательно разработанная теория эволюции различных искусств, но мне кажется, она слишком механистична. Человека она оставляет без внимания. Эволюция инструмента, лиры, музыки, песни, танца – все прекрасно разработано, ну а как же эволюция самого человека, развитие важнейших внутренних его органов, что были в нем прежде, чем он сработал первый инструмент или пробормотал первую свою песнь? Вот чего нет в ваших рассуждениях и вот что я называю биологией. Это биология в самом широком понимании.
Я знаю, я говорю бессвязно, но я стараюсь растолковать свою мысль. Она пришла мне в голову, пока я вас слушал, и я не успел отточить формулировки. Вы сами говорили о слабости человека, которая мешает ему всесторонне осмыслить происходящее. И сами же – так мне кажется – оставляете в стороне роль биологии, самое материю, то важнейшее, из чего сотканы все искусства, основу и нить всех человеческих деяний и свершений.
К изумлению Руфи, Мартин не был тотчас же разбит наголову, и, услышав, как отвечает профессор, она подумала, что тот просто снисходит к молодости собеседника. Долгую минуту профессор Колдуэл молчал и теребил цепочку часов.
– Знаете, однажды мне уже пришлось выслушать точно такую же критику, – сказал он наконец. – То был человек величайшего ума, ученый и эволюционист Джозеф Леконт. Но его уже нет в живых, и я надеялся, что больше никто не заметит мою ахиллесову пяту, но вот являетесь вы и обличаете меня. Впрочем, если говорить серьезно, признаюсь откровенно, в вашей точке зрения есть доля правды... и немалая. Я слишком погружен в гуманитарные науки, отстал от сегодняшнего естествознания и могу лишь сожалеть о недостатках моего образования и о вялости характера, которая мешает мне наверстать упущенное. Верите ли, я никогда не переступал порога физической или химической лаборатории. Да-да, представьте. Леконт был прав, и вы тоже правы, мистер Иден, во всяком случае, до известной степени. Затрудняюсь в точности определить насколько.
Под каким-то предлогом Руфь увела Мартина и уже в сторонке зашептала:
– Напрасно ты взял в плен профессора Колдуэла. Наверно, и другие хотели бы с ним побеседовать.
– Виноват, – сокрушенно сказал Мартин. – Но мне удалось расшевелить его, и он оказался так интересен, я забыл обо всем на свете. Знаешь, это такой блестящий ум, такой интеллектуал, первый раз я с таким разговаривал. И вот еще что. Раньше я думал каждый, кто учился в университете или занимает высокое положение в обществе, непременно блестяще умен, – вот как этот Колдуэл.
– Он – исключение, – ответила Руфь.
– Похоже на то. А теперь с кем ты хочешь, чтобы я поговорил?.. Вот что, сведи меня с этим банковским кассиром.
Мартин беседовал с кассиром пятнадцать минут, и Руфь была очень довольна, возлюбленный вел себя безупречно. Глаза его ни разу не сверкнули, щеки не вспыхнули, а его спокойствие и уравновешенность при разговоре поразили Руфь. Но уважение Мартина ко всему племени банковских кассиров резко упало, и остаток вечера он не мог избавиться от впечатления, что банковский кассир и болтун – синонимы. Офицер оказался добрым малым – простодушный, здоровый и здравомыслящий, он был вполне доволен местом в жизни, которое досталось ему по праву рождения и удачи. Когда выяснилось, что тот два года проучился в университете, Мартину осталось только недоумевать, как он ухитрился растерять все свои познания. Но все равно этот молодой человек понравился Мартину больше сыплющего банальностями банковского кассира.
– Бог с ними, с банальностями. – сказал он потом Руфи, – всего ужасней другое, слышать не могу, до чего напыщенно, чопорно и самодовольно, до чего свысока и тягуче он все это изрекает. Да за то время, пока он сообщал мне, что Объединенная рабочая партия слилась с демократами, я успел бы ему изложить всю историю Реформации. Ты знаешь, он передергивает в разговорах, как профессиональный игрок в картах. Я как-нибудь покажу тебе, что я имею в виду.
– Жаль, что он тебе не понравился, – ответила Руфь. – Он любимец мистера Батлера. Мистер Батлер говорит, он надежен и честен, называет его Скала, Петр{1}, говорит, на таких держатся банки.
– Не сомневаюсь – по тому немногому, что видел, и уж совсем немногому, что от него слышал. Но вот почтения к банкам у меня поубавилось. Ты не против, что я говорю так откровенно, Руфь, милая?
– Нет-нет, это необычайно интересно.
– Я ведь только варвар, получающий первые впечатления от цивилизации, – чистосердечно признался Мартин. – Для цивилизованного человека подобные впечатления уж наверно новы и занимательны.
– А что ты скажешь о моих кузинах? – осведомилась Руфь.
{1} Петр – скала, камень (от греч.). 218
– Они мне понравились больше других женщин. Веселости в них хоть отбавляй, а зазнайства и притворства самая малость.
– Значит, другие женщины тебе все-таки понравились?
Мартин покачал головой.
– Эта дама-благотворительница просто попугай от социологии. Голову даю на отсечение, если кинуть ее среди звезд, как Томлинсона, в ней не сыщешь ни единой собственной мысли. Что до портретистки, она нестерпимо скучна. Ей бы выйти за банковского кассира, – самая подходящая пара. А уж музыкантша! Какое мне дело, что у нее проворные пальцы, и совершенная техника, и экспрессия – ведь ясно как день:
в музыке она ничего не смыслит.
– Она играет прекрасно, – запротестовала Руфь.
– Да, без сомнения, во всем, что касается техники, она поднаторела, но вот о духе музыки понятия не имеет. Я ее спросил, что для нее музыка, – ты ведь знаешь, эта сторона меня всегда интересует, – а она не знала, только и смогла ответить, что обожает музыку, что музыка величайшее из искусств и для нее дороже жизни.
– Ты всех заставлял говорить об их работе, – упрекнула Руфь.
– Да, признаюсь. И уж если они не могли толком поговорить о своем деле, каково было бы слушать, как они разглагольствуют о чем-нибудь другом. Я-то прежде думал, здесь, где люди наслаждаются всеми преимуществами культуры... – Мартин на минуту примолк, и в дверь шагнула и вызывающей походкой прошла по гостиной тень его самого в юности, – широкополая шляпа, двубортный пиджак. – Так вот, я думал, здесь все, и мужчины и женщины блистают умом и талантом. А теперь, по тому немногому, что я успел увидеть, мне кажется, почти все они – сборище глупцов, большинство из них, а девяносто процентов остальных наводят скуку. Вот профессор Колдуэл совсем другой. Он – человек, весь как есть, до мозга костей.
Руфь просияла.
– Расскажи мне о нем, – настойчиво попросила она. – Не о том, какой он блестящий ум и незаурядная личность, достоинства я знаю, а вот есть ли в нем, по-твоему, и противоположные свойства. Мне очень любопытно.
– Боюсь попасть впросак, – шутливо заупрямился Мартин.
– Лучше сперва скажи ты... Или ты видишь в нем одни только достоинства?
– Я прослушала у него два курса, знала его два года, оттого мне так интересно твое первое впечатление.
– Хочешь узнать его дурные свойства. Что ж, ладно. Думаю, твое прекрасное мнение о нем оправданно. По крайней мере из всех, кого я знаю, он самый замечательный образец интеллектуала. Но у этого человека совесть нечиста. Нет-нет, – поспешно прибавил Мартин. – Ничего ничтожного или вульгарного. Понимаешь, мне показалось, он проник в самую суть жизни и отчаянно испугался того, что увидел и сам перед собой притворяется, будто ничего этого не видел. Пожалуй, это звучит не очень внятно. Попробую сказать иначе. Он набрел на тропу, ведущую к потерянному храму, но не пошел по ней; возможно, мельком он увидел и храм, но потом постарался убедить себя, что то был только мираж, игра теней в листве. Или еще так скажу. Человек мог кое-что сделать, но решил, что это бессмысленно, и теперь все время в глубине души жалеет, что не сделал: он втайне смеялся над наградой, которую заслужил бы деянием, и однако, еще затаенней жаждал награды, жаждал радости деяния.
– Я в профессоре ничего такого не вижу, – сказала Руфь.
– И право, не понимаю, что ты хочешь сказать.
– У меня это только смутное ощущение, – Мартин пошел на попятный. – Причин так думать у меня нет. Это только ощущение, и очень возможно, что я ошибаюсь. Уж наверно ты его знаешь лучше.
В этот вечер Мартин ушел от Руфи в странном замешательстве, ощущения у него были самые противоречивые. Он так трудно шел к этим высотам, так стремился к этим людям, а они его разочаровали. С другой стороны, успех ободрил его. Подъем оказался легче, чем он ожидал. Он одолел подъем – и теперь (не страдая ложной скромностью, он не скрывал этого от себя) он выше тех, к кому стремился, кроме, конечно, профессора Колдуэла. Он знал больше них о жизни и о книгах и диву давался, куда они подевали свое образование. Ведь он не знал, что сам обладает выдающимся умом, не знал также, что гостиные всевозможных Морзов не то место, где можно встретить людей, доискивающихся до глубин, задумывающихся над основными законами бытия; и не подозревал, что люди эти – точно одинокие орлы, одиноко парят в лазурной небесной выси над землей, обремененной толпами, чей удел – стадное существованье.
ВЫ ЧИТАЕТЕ
Мартин Иден. Джек Лондон.
Aléatoire(Полная оригинальная версия) Одно из наиболее значительных произведений Джека Лондона. Молодой моряк по имени Мартин Иден спасает от смерти незнакомого юношу, который в благодарность приглашает его на званый ужин. Впервые оказавшийся в благородном о...