Глава 2

2.6K 10 0
                                    

 1
      Все лето перед хатой Чернушков грелась на солнце молоденькая, с тонким, как хворостинка, стволом рябина. Никто в Куренях, пожалуй, не заметил, когда и кто посадил ее, не видели ее и тогда, когда она апрельским утром оделась в легкое, прозрачно-зеленое платье из нежных резных листьев. День за днем с любопытством, но несмело глядела она на улицу, на всех, кто проходил мимо, - скромная, незаметная за простеньким забором, рядом с большими деревьями. Никто не обращал на нее внимания, нежили ее, мыли только теплые дожди да любили шуметь молодой листвой ветры. Люди же равнодушно проходили мимо, вначале потому, что просто не приметили, а затем потому, что незаметно привыкли к ней.
      И внезапно произошло чудо: тихая, незаметная рябина вдруг августовским утром зарделась, засверкала ярким нарядом, жарким пламенем огнистых гроздей. И не одни глаза, не ставшие безразличными к красоте, не ожесточившиеся в жизненных испытаниях, смотрели удивленно, зачарованно. "Гляди ты!."
      Как та рябина, цвела нынешним летом Ганна. Еще, кажется, вчера была озорница, подросток, - а вот глядите - в самой доброй поре девушка, во всей своей красе! И когда только выросла!
      Смотрели на Ганну, судачили, и - кроме некоторых женщин-придир - все соглашались: выросла невеста, ничего не скажешь! Порой при таких разговорах - особенно женщины - вспоминали Ганнину покойницу мать, говорили, что дочь пошла в нее Лицом как вылитая; и ростом небольшая, и телом - худенькая; плечи, как у матери, узкие, руки тонкие. И косы черные, густые, аж блестят, словно мокрые, и смуглость на лице такая же, и скулы так же красиво выдаются.
      Иной раз завистницы судили-рядили, мол, груди у Ганны маловаты, что кулачки, чем только дитя кормить будет, если придется? Но даже завистницы не возражали - Ганну никак нельзя было назвать хрупкой; с одного взгляда видно - ядреная у Тимоха дочка, крепкая, налитая силой! Вон как упруга походка, вон как ловки движения, сразу видно - молодость, сила, каждая жилка играет!
      Тот, у кого было время и желание ближе присмотреться, кто лучше видел Ганну, замечал, что переменилась она не только внешне. По-иному она держалась теперь на людях - сдержанно и солидно, с хлопцами - строго и с какой-то насмешливостью. Даже смеялась теперь она не так, как прежде, смех был уже не беззаботный, не по-детски пустой, в нем тоже порою чувствовалось желание поддеть, и что-то будто таилось в этом смехе. И смотрела она по-иному, не так, как еще недавно,. - диковато-любопытным взглядом.
      Как и прежде, не было, казалось, такой минуты, чтобы глаза ее, влажно-темные, похожие на созревшие вишни, были безразличны, скучны, - все время искрилось, сияло в них неутихающее волнение. Но смотрели они теперь из-под шелковистых смелых бровей с настороженным, зорким вниманием и, казалось, только и ждали случая, чтобы зло посмеяться. Иной раз могли они, как в детстве, блеснуть весельем, но часто, очень часто горели в них недоверие и насмешка. В них также что-то таилось, в ее чудесных вишнево-черных глазах
      Почти все куреневские тетки и дядьки единодушно считали, что, подрастая и делаясь степеннее, Ганна вместе с тем становилась более беспокойной, даже чересчур задиристой. Многим в Куренях не нравилась ее горделивая уверенность: чуть не каждым поступком Ганна, казалось, доказывала, что у нее на все свое, независимое суждение, свой твердый взгляд...
      Парни и льнули к ней и будто побаивались ее. Их сдерживала не только Ганнина задиристость и горделивость, они помнили, что не мешает остерегаться и ее язычка. Знали они и то, что не дай бог рассердить Ганну: тогда она мигом вспыхнет, забудет обо всем, загорится. Горячая, неудержимая, опасная она, гордячка Ганна!..
      Василь не присматривался особенно, не раздумывал, не рассуждал. Он был очень уж удивлен, очарован ею.
      Жили рядом, бегали вместе с другими на выгон, пасли скотину, столько лет видел ее среди других и не знал, не догадывался, кто такая Ганна. И нечаянно после вечера на лугу открылось все, и, увидев, почувствовав это, смущенный, пораженный, он стал сам не свой. Мир как бы сразу преобразился...
      Он был теперь полон чудес и радостей, этот необыкновенный мир, - и все чудеса и радости & нем создавала Ганна. Одни пальцы ее рук, переплетаясь с пальцами Василя, могли делать его счастливым. Когда она доверчиво жалась к нему, его грудь наполняло странное, непонятное и несказанно радостное томление. Извечный туман над болотом, тихий шепот груш - даже они изменились, стали другими, удивительными благодаря ей. Она была рядом, - и радость, широкая, безграничная, охватывала его, жила в нем, во всем, что окружало их. В этой радости ночи не плыли, а летели, и рассветные зори всегда появлялись в небе слишком рано. Целыми днями, что бы ни делал, Василь очарованно вспоминал Ганну, думал о Ганне, искал глазами Ганну, ждал ночной встречи с Ганной.
      Время было не для любви - горячее августовское время.
      Люди вставали раньше солнца, возвращались в деревню впотьмах. Поужинав, куреневцы сразу валились спать. Коротки еще в августе ночи, вечерняя заря чуть не встречается с утренней, а надо дать утихнуть усталости в руках, в ногах, в одеревеневшей спине, дать отдохнуть телу от едкого пота.
      Василь же, едва только начинали сгущаться сумерки, видел лишь изгородь возле дома Чернушки, где они стояли в первый раз, когда он еще не осмеливался обнять Ганну, и где с той поры они простаивали все ночи.
      Спешил он и в этот вечер. Глотнул немного огуречного рассола, схватил огурец, чтобы съесть по дороге, и выскочил из-за стола. Мать, почти невидная в душных сумерках хаты с другой стороны стола, посоветовала:
      - Возьми еще. Или вот редьки попробуй...
      - Наелся уже...
      Василь потянулся, отгоняя усталость, почувствовал, как ноет натруженная за день спина, подкашиваются ноги. - Приходи пораньше...
      - не удержалась, попросила вслед мать.
      Закрывая дверь, услышал, как она вздохнула. Прежде, когда мать еще не знала, что происходит с сыном, спрашивала, куда идет, советовала лучше остаться дома, отдохнуть, потом по счастливому лицу Василя, по разговорам женщин поняла все и лишь вздыхала теперь...
      Василь соскочил с крыльца и на миг остановился, думая, как идти улицей или задворками. В другие дни ходил мимо гумна, чтобы не встретиться с кем-нибудь, не задерживаться напрасно, а сегодня припоздал, пока отвел коня на приболотье, - можно идти и улицей. На улице теперь ни души.
      Все же подался на пригуменье, привычной стежкой. Миновав черное в потемках гумно, от которого тянуло запахом старой,гнили и сухой свежей ржи, дальше по тропке уже не шел, а бежал, веселый и нетерпеливый, к знакомым, теперь таким милым грушам на краю деревни.
      Еще издали заметил, что Ганна уже ждет. Прижалась к столбу, тихо стоит у изгороди. В темноте ее фигура едва заметна, а лица и совсем не видно, но Василь знает: это она.
      Кто же еще может быть тут, на их заветном месте?
      Она оторвалась от изгороди, сказала:
      - Очень ты спешил!
      - Очень, - не сразу понял он.
      - Оно и видно: петухи скоро запоют!
      - Гуза на приболотье водил...
      Василь понимает, что это не оправдывает его, видит, что виноват.
      - В другой раз пускай Прося горбатая столько тебя ждет. А я не буду...
      Василь и не оправдывается, не просит, чтобы она не злилась. Он не умеет просить. Так они и стоят вначале, близкие и далекие, стоят и молчат, один виноватый, а другая - обиженная. Василь неловко ковыряет пальцем жердь, отрывает кору, Ганна - хотя бы шевельнулась.
      Где-то на другом конце деревни завели грустную песню, - видно, собралась молодежь. Песня быстро утихла, нечаянно взвизгнула девушка, которую ущипнул или пощекотал шутник парень.
      - Алена Зайчикова, наверно, - первой нарушает тягостное молчание Ганна.
      - Наверно, Алена...
      - Вот любит визжать... Щекотки страх как боится!.. - Она вдруг укоряет: - А вы уж и рады!
      - Я что? .. Нужна она мне, как летошний снег!..
      - Видно, нужна.
      - Да я возле нее никогда и близко не сидел!
      - Не врешь?
      - Вот еще!.. Перекреститься разве? ..
      Василь чувствует, что Ганна от этих слов становится мягче. Он, правда, еще с опаской, берет ее теплую руку, - Ганна не отнимает. И Василю становится радостно, он снова испытывает счастье, большое, необъятное, кажется, счастьем этим полна не только Василева грудь, но и вся ночь, вся темная, духмяная тишина, дремлющая над Куренями.
      Все кажется добрым, радостным - даже старые, потрескавшиеся, кое-где облезшие жерди, за изгородью - тыква, упрямый хвост которой взобрался на ближний кол. Дальше на огороде - среди тыквы, огуречных грядок, укропа и стеблей подсолнуха - неясные в сумерках очертания груш, похожих на странных часовых в балахонах. Груши то молчат, то шелестят, шепчутся меж собой, как доверчивые подружки, шепчутся, конечно, о счастье, о теплоте девичьих рук, о горячих юношеских пожатиях.
      - Руки какие у тебя... - удивляется Василь.
      - Какие?
      - Маленькие. А сильные.
      - Шершавые, - тихо говорит Ганна. - Как грабли...
      - Нет...
      - Не мягкие...
      - Мягкие - это ж у детей...
      - У городских девок, говорят, мягкие, гладенькие. Как подушечки.
      - Конечно, чистая работа... Не с вилами...
      Они снова молчат, но молчание это веселое, светлое, чистое, радость Василя как бы крепнет, ширится. Прижимая к себе Ганнины руки, Василь наконец говорит:
      - Ты, видно, дерешься больно...
      - Боишься? - ласково улыбается Ганца и добавляет: - Я злая, если что не по мне! Хведька вон как меня боится!
      - А я так не боюсь...
      - Гляди, какой смелый стал. Герой!
      - И тебя, и языка твоего... все равно...
      - Угу, смелый!
      Своей шуткой Василь старается прикрыть странное желание, которое давно не дает ему покоя: почему-то очень хочется поцеловать Ганну. Как будто ничего особенного в этом нет, бояться нечего, а вот не может он осмелиться. Не было еще никогда такого, мать и то, насколько помнит, не целовал. Как только подумает, что сейчас поцелует Ганну, неловко делается, одолевает стыд и тревога, но искушение, бес его возьми, не пропадает, даже со временем усиливается. У других хлопцев это очень просто. Хоня-озорник тот и на танцах, при людях, бывает, поцелует, и ему хоть бы что! А Василю трудно. У него все выходит не просто.
      - Ой, не жми так пальцы! - просит Ганна.
      - Я ж не очень...
      - Не очень! Аж терпеть нельзя!..
      Василь отпускает ее руки. Долго после этого он стоит молча, затаив в груди обиду. Подумаешь, какая нежная, немножко от души пальцы сжал, так она уж и стерпеть не может! Не хочет - ну и не надо! Он и совсем может за руки не брать! И не возьмет.
      И так не в меру разговорившись перед этим, в мыслях уже отдалившийся от нее, Василь долго молчит. Молчание, как и прежде, его не стесняет. Василь будто и не замечает его. Он и так стал слишком болтлив с Ганной, другие, бывает, из него слова не вытянут. Василь не охотник до пустых разговоров.
      Шумят, шепчутся груши. Где-то залилась лаем собака, ей отозвались другие. Собаки быстро умолкают, и снова - только груши шумят...
      Василь молчит, несмотря на то, что Ганна начинает беспокойно шевелиться, поглядывает на него с нетерпением.
      - Гляжу я на тебя и думаю... - говорит Ганна и нарочито умолкает.
      - Что?
      - Кавалер из тебя веселый!.. Будто воды в рот набрал!
      Василь уже готов был снова обидеться, но Ганна ласково, искренне просит
      - Скажи что-нибудь!..
      У Василя от этой искренности готовая было прорваться обида сразу пропадает. Он, повеселев, думает, ищет, что сказать.
      - У Корча вороной жеребец ногу на гвоздь напорол...
      Хромает... Корч ездил в местечко за доктором...
      - Ага, я его видела. Он вез его уже под вечер...
      - Под вечер...
      - Ну вот, видела. Старик сам, как грач, сидел с кнутом... И что - будет он бегать, жеребец?
      - Говорят, будет. Но, видно, попорвал на себе волосы старый Корч... пока успокоили, - со злой радостью добавил Василь.
      Ганна внезапно спросила:
      - Ты вроде завидуешь?
      - Я? Нет... - осекся Василь. - Было бы чему!
      Он снова умолк, и может - надолго бы, но вдруг вспомнил важную новость, которую услышал днем в поле.
      - Говорят, землю заново переделять будут!
      - Ага, и я слышала. Женщины на выгоне говорили...
      - Хорошо бы. А то некоторые - расселись, как паны.
      Все лучшее порасхватали!..
      - Видно, правду говорят. Порядки теперь такие, что могут переделить по справедливости.
      - Корч вон какой, кусок отхватил. Возле цагельни!..
      А другим - песок или болото!
      - Земли мало, душатся люди...
      Василь умолк, возбужденный, недоверчивый.
      - Не дадут они переделить! Гады такие!..
      - Кто?
      - Богатеи! - И не выдержал, сказал горячо, как мечту: - Если бы мне - в том уголке, что за цагельней! Я бы показал!
      - Охотников много на тот кусочек...
      - Ага, ухватишь из-за них...
      Совсем рядом пронзительно кукарекает петух, и Ганна, оглянувшись, замечает, что небо над заболотьем посветлело, даже слегка налилось краснотой. Она отворачивается от Василя, озабоченно перевязывает платок.
      - Светает уж. Идти надо...
      - Еще немного...
      - Нет. Мачеха скоро встанет...
      Обнимая ее на прощанье, Василь с решимостью, близкой к отчаянию, думает: или теперь, или никогда! Он закрывает глаза и прикладывает губы к Ганниному лицу, попадает в висок. Учинив это преступление, он опускает голову и ждет приговора. Ганна также стоит, опустив голову.
      - Василь, - тихо говорит она, как бы пересиливая себя, - ты меня любишь?
      - А как же...
      - И я...
      Ганна опускает голову еще ниже, потом вскидывает ее, и Василь видит, что глаза ее, темные, глубокие в бледном утреннем свете, радостно блестят. Она вдруг обвила Василя крепкими руками, прижалась вся и с какой-то торжественностью, серьезностью, словно знала всю глубину бездны, в которую бросалась, припала к его губам.
      2
      Будто сквозь туман доходило до Василя все, чем жили в последнее время Курени.
      Все было очень обычным. Как и в прошлом году, и в позапрошлом, и все годы, которые помнились Василю, зарастала ряской теплая, с душным болотным запахом неподвижная вода в лужах, в прудах, в заливах. Повсюду было множество лягушек, - если приходилось идти вдоль болота или пруда, они разлетались по мокрой траве, плюхались в воду почти беспрерывно. Кваканье их наполняло дневной зной, вечером и ночью на все лады, как осатанелые, надрывали они горло.
      Не было отбоя от комаров. Под вечер куреневская улица, дворы, сады, огороды прямо гудели от комаров, что кипели тучами, безжалостно набрасывались на все живое. Посидеть, посудачить на улице куреневцы могли, только разложив дымный костер из мокрой лозы или ольшаника. В такое время Курени напоминали какой-то странный табор, они словно возвращались на тысячелетие назад - там и тут чадили огни, и люди жались к ним, кашляли, отмахивались от комаров - в тусклом, невеселом свете они напоминали дикарей.
      Огни постепенно угасали. Намучившись с надоедливой мошкарой, наглотавшись до одурения дыму, люди не выдерживали, расходились по хатам. Только Василь и Ганна не убегали, - прижавшись друг к другу возле изгороди, они будто и не замечали напасти.
      Заросли ольшаника и лозняка - не где-нибудь далеко, а рядом, может в ста шагах от Ганниного огорода, - кишели змеями. Малыши, будто их кто тянул туда, как на забаву, стараясь не показывать один другому, что сердце замирает от страха, забирались в заросли, смотрели, как шевелятся в гуще кустов скользкие клубки. Забавы не всегда ограничивались одним любопытством: куда больше радости было, похваляясь отвагой, прижать гадюку к земле палкой, прищемить ее, грозно шипящую, и вынести на выгон. На выгоне скопом учиняли расправу. Тут было завершение зрелища:
      смотрели, как долго крутится без головы змеиный хвост...
      Однажды мать прослышала, что Володька тоже ходит в змеевник, - весь вечер ужасалась, пугала малыша, рассказывая разные страхи о змеях. Василь, собираясь на свидание, помог ей, пригрозил: если сопляк еще хоть раз сунется туда - не поздоровится, изобьет!..
      Змеи были не только в зарослях. Они заползали на огороды, нередко нежились на пригретой солнцем, перемешанной с теплым песочком костре завалинок. Шутник Зайчик говорил, что скоро негде будет присесть на завалинке из-за этой погани...
      Ужи жили чуть ли не в каждом доме под полом, в хлевах, в сараях. Лесник Митя, лодырь и балагур, которому от безделья лезла в голову всякая чушь, даже выносил ужей на улицу позабавиться. Забавлялись этим и парни приносили ужа на посиделки, подпускали к девчатам. Воплей и визгу тогда было на всю деревню, но больше из желания просто покричать - ужей в Куренях йе боялись.
      Мать рассказывала Василю, что у соседа Даметика уж, прижившийся в хлеву, сосет молоко у коров, но Даметиковы не выгоняли его. Василь не удивлялся этому: как и все в Куренях, он считал ужа полезным существом, обижать которое - грешно...
      В этом году много зла приносили волки. Летней порой обычно осторожные, клыкастые хищники нынче, казалось, глаз не спускали с деревни, с выгонов, - не только ночью, но и среди бела дня совершали налеты из зарослей. Особенно сильно волчье племя изводило овечьи стада: в Куренях почти не было двора, где бы не проклинали хищников. Пастухи не угоняли стадо в лес, держались около выгона, пасли скот неподалеку от хат, от людей. Несколько дней куреневцы волновались, пересказывая один другому на разные лады, как наглец волк напал на Прокопова коня. Судачили, возмущались, сочувствовали. Пришлось стреноженному коню поржать и покрутиться, отбиваясь от зверя. Досталось волку от конских копыт, но все же вырвал он кусок мяса из ляжки, и неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы не подбежали люди...
      Но больше всего волновали куреневцев трудовые хлопоты. Поспевали ягоды. За земляникой - черника, от которой просто черно было среди высокого папоротника. Недолго было ждать и малину, густо зревшую в зарослях, где гнездились змеи. Малыши и старики, которых не брали на луг или в поле, изо дня в день сновали по лесу с лозовыми коробками и кошелками. Улучив момент, срывались с луга или с поля в лес женщины и мужчины, труженики, в лесу теперь шла важная работа. Ягоды небыли просто лакомством, как у других, - в Куренях ягодами кормились, ягоды собирали, сушили для продажи, чтобы сколотить копейку на черный зимний или весенний день. Лес был помощником полю, скупой, ненадежной земле.
      Помогало полю болото, тихие, теплые, заросшие осокой заливы, полные торфяной жижи, канавы со скользким хворостом, зловонные лужи с тиной и ряской. В Куренях, видно, не было такой хаты, которая бы не имела рыболовной снасти. Снасти эти были особые: во всей деревне ни у кого не водилось невода. Василь слышал только, что на Припяти ловят рыбу какими-то железными крючками. В Куренях реки, простора и глубины водной, не было, и снасть тут у людей была своя, болотная: лозовые топтухи, вентери, сплетенные из конопляных ниток кломли. С кломлей надо было идти вдвоем или втроем, а с топтухой можно и одному управиться. Вскинул на плечо, принес ее, легкую, почти невесомую, из белых высохших прутьев, сунул в воду - и топчи, гони рыбу в нее...
      У Василя были и топтуха и кломля - все дедова производства, - снасть для чужого глаза просто завидная. За лето Дятлы, может, раз двадцать отправлялись на болото со всем этим снаряжением. Шли в полном составе - не только мать, Василь и дед Денис, но и Володька. Помощник из малыша такой, что лучше было бы, если б сидел дома. Но попробуй удержать дома этого прилипалу. Приходилось тянуть его по топям, через грязь, через канавы.
      Дед, в черно-рыжих штанах, которым было, может, с полсотни лет, сам выбирал Василю с матерью рыбные заводи, но затем сразу же отделялся от них. Держа Володьку за руку, он исчезал с топтухой в зарослях и возвращался только тогда, когда надо было идти домой. По-всякому ловилось и ему, и все же не раз бывало так, что со своей топтухой он приносил торбу более полную и тяжелую, чем та, что висела на плечах Василя. Володька, утомленный, черный от болотной грязи, прямо сиял от счастья.
      Дед редко радовался удаче. Василь привык уже к дедову кряхтенью: разве это рыба, измельчала, перевелась настоящая рыба! Из дедовых слов выходило, что теперь ни зверя стоящего не осталось в лесу, ни рыбы в болоте.
      Кто его знает, как оно было раньше, но только теперь, и правда, в кломлю больше попадало зеленой мягкой тины и комьев ряски да черного хвороста, чем рыбы. Серебристый трепетный блеск рыбы радовал как невесть что. Когда Василь выбирал из тины и ряски рыбину с ладонь, сердце его замирало от радости.

Люди на болоте. Иван Мележ.Место, где живут истории. Откройте их для себя