10

17 0 0
                                    

– Счастье... – медленно сказал Шварц. – Как оно сжимается, садится в воспоминании! Будто дешевая ткань после стирки. Сосчитать можно только несчастья.Мы приехали в Париж и сняли квартиру в маленьком отеле на левом берегу Сены, на набережной Августинцев. Лифта в гостинице не было, лестницы были старые, кривые, комнатки маленькие. Зато из них видны были прилавки букинистов на набережной, Сена, Консьержери,[14] собор Парижской богоматери.У нас были паспорта, и мы чувствовали себя людьми.Мы были людьми до сентября 1939 года. И до тех пор, собственно говоря, не имело значения, настоящие у нас паспорта или фальшивые. Правда, это оказалось далеко небезразличным, когда началась «странная война».[15]– Чем ты жил здесь? – спросила меня Елена однажды в июле, дня через два после нашего приезда. – Ты мог работать?– Конечно, нет. Я не смел даже существовать. Как же я мог получить разрешение на работу?– Чем же ты жил тогда?– Ей-богу, не знаю. Я перепробовал много профессии. Зарабатывал от случая к случаю. Во Франции, к счастью, не все распоряжения выполняются в точности. Иногда можно наняться на какую-нибудь мелкую работу исподтишка. Я грузил и разгружал ящики на рынке. Был кельнером, торговал сорочками, галстуками и воротничками. Преподавал немецкий. Иногда мне перепадало кое-что из комитета помощи эмигрантам. Продавал вещи, которые у меня еще были. Работал шофером. Писал заметки для швейцарских газет.– А ты не мог снова стать журналистом?– Нет. Для этого надо иметь вид на жительство и разрешение для работы. Моим последним занятием было надписывание адресов на конвертах. Потом явился Шварц, и началось апокрифическое бытие.– Почему апокрифическое?– Подставное, скрытое, анонимное – жить под эгидой мертвого.– Мне бы хотелось, чтобы ты назвал это как-нибудь иначе, – сказала Елена.– Можно назвать как угодно: двойная жизнь, жизнь в подполье, вторая жизнь. Скорее всего – вторая. Такой она мне кажется. Мы – будто потерпевшие кораблекрушение, лишенные всех воспоминаний. Нам не о чем сожалеть. Потому что воспоминание – это всегда еще и сожаление о хорошем, что отняло у нас время, и о плохом, что не удалось исправить.Елена засмеялась:– Кто же мы такие теперь? Мошенники, мертвые, духи?– С точки зрения закона – туристы. Нам разрешено здесь жить, но не разрешено работать.– Прекрасно, – сказала она. – Раз так, не будем работать. Поедем на остров Святого Людовика,[16] сядем на скамеечку и будем греться на солнышке, а потом отправимся в кафе «Франс» и пообедаем за столиком на улице. Неплохая программа?– Чудесная.На том мы и порешили. Больше я не искал случайных заработков. С утра до утра мы были вместе и не разлучались неделями. Время шумело где-то в стороне, наполненное специальными выпусками газет, тревожными сообщениями, чрезвычайными заседаниями. Но мы его не чувствовали. Мы жили вне времени. Если все затоплено чувством, места для времени не остается, словно достигаешь другого берега, за его пределами. Вы в это не верите?На лице Шварца опять появилось напряженное, отчаянное выражение, которое я уже видел несколько раз.– Вы не верите в это? – повторил он.Я устал, против воли мной начало овладевать нетерпение. Слушать рассказы о счастье было неинтересно, как и рассуждения Шварца о вечности.– Не знаю, – машинально ответил я. – Может быть, это счастье, когда умираешь в таком состоянии. Тогда, время и его календарная обыденная мера теряют свою власть. Но если продолжаешь жить дальше, то несмотря ни на что это опять становится куском времени, чем-то преходящим. И тут уж ничего нельзя поделать.– Но это не должно умирать! – сказал вдруг Шварц горячо. – Оно должно остановиться, окаменеть, как статуя из мрамора, не превращаясь в песочный домик, который каждый день осыпается и тает под порывами ветра! Иначе – что же будет с мертвыми, которых мы любим? Где же они могут пребывать, как не в нашем воспоминании? А если нет – то не становимся ли мы невольно убийцами? Неужели я должен смириться с тем, что время своим напильником сотрет то лицо, которое знаю я один? Да, я уверен, оно поблекнет и изменится во мне, если я не извлеку и не воздвигну его вне себя, – чтобы ложь моего живущего сознания не обвила и не уничтожила его, как плющ. Потому что иначе оно станет просто удобрением для паразитирующего времени и уцелеет один только плющ! Я знаю это! Потому-то я и должен спасти его прежде всего от себя самого, от пожирающего эгоизма воли к жизни, воли, которая стремится забыть его и уничтожить! Разве вы этого не понимаете?– Понимаю, господин Шварц, – осторожно сказал я. – Ведь именно поэтому вы и говорите со мной, чтобы спасти его от самого себя.Я рассердился на себя за то, что перед этим ответил ему так небрежно. Ведь человек, сидевший передо мной, был сумасшедшим – все равно – в логическом или поэтическом значении этого слова, и если я хотел узнать, как далеко он может зайти, – мне нужно было помнить о той боли, что его терзала.– Если мне удастся, – сказал Шварц и запнулся. – Если мне удастся, то дело сделано, я спасу его от себя. Вы понимаете?– Да, господин Шварц. Наша память – это не ларец из слоновой кости в пропитанном пылью музее. Это существо, которое живет, пожирает и переваривает. Оно пожирает и себя, как легендарный феникс, чтобы мы могли жить, чтобы оно не разрушило нас самих. Вот этому вы и хотите воспрепятствовать.– Да! – Шварц взглянул на меня с благодарностью. – Вы сказали – только тогда, когда умираешь, память обращается в камень. Вот я и умру.– То, что я сказал, – нелепость, – устало проговорил я.Я ненавидел подобные разговоры. Я встречал слишком много ненормальных. В изгнании они росли, как грибы после дождя.– Нет, я не думаю лишать себя жизни, – сказал вдруг Шварц и усмехнулся, будто догадавшись, о чем я думал. – К тому же жизнь сейчас слишком нужна для других целей. Просто я умру как Иосиф Шварц. Рано утром, когда мы попрощаемся, его больше не будет.У меня вдруг вспыхнула дикая надежда.– Что вы хотите сделать? – спросил я.– Исчезнуть.– В качестве Иосифа Шварца?– Да.– В качестве имени?– В качестве всего, чем был во мне Иосиф Шварц. И даже в качестве того, чем я был раньше.– А что вы сделаете со своим паспортом?– Он мне больше не нужен.– У вас есть другой?Шварц покачал головой.– Мне никакой больше не нужен.– А в том есть американская виза?– Да.– Может быть, вы продадите его мне? – спросил я, хотя денег у меня не было.Шварц опять покачал головой.– Почему?– Я не могу его продавать, – сказал Шварц. – Мне его подарили. Он может вам пригодиться?– Боже мой! – сказал я, едва дыша. – Пригодиться! Он спасет меня! В моем паспорте нет американской визы. И я еще не знаю, как ее раздобыть завтра до полудня.Шварц грустно усмехнулся.– Как все повторяется! Вы напомнили мне о том времени, когда я сидел в комнате умирающего Шварца и думал лишь о паспорте, который опять мог сделать меня человеком. Хорошо, я отдам вам свой. Нужно только переменить фотографию. Возраст, наверно, подойдет.– Тридцать пять лет, – сказал я.– Ну, что ж, станете на год старше. Знаете ли вы тут кого-нибудь, кто умеет обращаться с паспортами?– Знаю, – ответил я. – А фотографию сменить не так уж трудно.Шварц кивнул.– Легче, чем свое я. – Мгновение он смотрел прямо перед собой. – И разве не странно, что теперь вы тоже привяжетесь к Снимку, как некогда мертвый Шварц, а потом – я?Я не мог ничего с собой поделать и вздрогнул от ужаса.– Паспорт – это всего только кусок бумаги, – сказал я. – Тут нет никакой магии.– Разве? – спросил Шварц.– Может быть, и есть, но не такая, как вы думаете, – ответил я. – Долго ли вы были в Париже?Меня так взволновало обещание Шварца отдать паспорт, что я не слышал, что он говорил. Я думал только о том, что надо предпринять, чтобы получить визу и для Рут. Может быть, представить ее в консульстве как мою сестру? Вряд ли это поможет, порядки в американских консульствах строгие. И все-таки придется попытаться, если до того не случится еще одного чуда.Тут я вновь услышал голос Шварца:– Он внезапно вырос в дверях нашей комнаты; через полтора месяца, но он все-таки нас нашел. На этот раз он не стал подсылать чиновников из немецкого консульства, явился сам и теперь стоял посреди номера, обклеенного обоями с игривыми рисунками в стиле восемнадцатого века, – Георг Юргенс, обер-штурмбаннфюрер, брат Елены, высокий, широкоплечий, в двести фунтов весом. Он был в штатском, но немецкой спесью от него разило в сто раз больше, чем в Оснабрюке.– Итак, все ложь, – сказал он. – Недаром мне сразу показалось что тут дурно пахнет.– Чему же тут удивляться? – возразил я. – Всюду, где появляетесь вы, начинает вонять.Елена засмеялась.– Перестань! – прорычал Георг.– Лучше вы перестаньте, – сказал я. – Или я прикажу выкинуть вас за дверь.– Почему вы не попробуете сделать это сами?Я покачал головой.– Вы на сорок фунтов тяжелее, чем я. Ни один рефери не свел бы нас в схватке на ринге. Что вам здесь надо?– Это вас не касается, вы дерьмо, изменник. Вон отсюда! Я хочу говорить с моей сестрой.– Останься! – быстро сказала Елена. Глаза ее сверкали от гнева. Она медленно поднялась и взяла в руки мраморную пепельницу. – Еще одно слово в таком тоне, и я швырну ее в твою физиономию.Она сказала это совершенно спокойно.– Ты не в Германии, – добавила она.– К сожалению, еще нет. Но подождите – и здесь скоро будет Германия.– Нет, здесь никогда не будет Германии, – сказала Елена. – Может быть, ваша вшивая солдатня и завоюет эту землю на время, но она все же останется Францией. Ты явился для того, чтобы обсуждать именно этот вопрос?– Я явился для того, чтобы увезти тебя домой. Ты представляешь, что с тобой будет, если обрушится война?– Довольно слабо.– Тебя посадят в тюрьму.Я увидел, что она на секунду растерялась.– Может быть, нас посадят в лагерь, но это будет лагерь для интернированных, а не концлагерь, как в Германии, – сказал я.– Что вы-то знаете об этом! – вскричал Георг.– Не так уж мало, – ответил я. – Был в одном из ваших концлагерей благодаря вам.– Вы, червяк, вы были только в воспитательном лагере, – презрительно заметил Георг. – Но вам это не пошло в прок. Вы дезертировали после того, как вас выпустили.– Ну и словечки вы находите, – усмехнулся я. – Если кому-нибудь удалось ускользнуть от вас, значит, он – дезертир.– Вам было приказано не покидать Германии!Я отвернулся. У меня было с ним довольно разговоров на эту тему еще до того, как он обрел власть сажать за разговоры в тюрьму.– Георг всегда был идиотом, – сказала Елена. – Мускулистый недоносок. Ему нужно панцирное мировоззрение, как корсет толстой бабе, иначе он расплывется. Не спорь с ним. Он беснуется, чувствуя свою слабость.– Оставим это, – сказал Георг более миролюбиво, чем я ожидал. – Укладывай вещи, Элен. Сегодня вечером едем обратно. Дело серьезное.– Чем же оно серьезное?– Будет война. Иначе я бы не приехал.– Нет, ты все равно приехал бы, – возразила она. – Тебе просто неудобно, что сестра такого преданного члена фашистской партии, как ты, не хочет жить в Германии. Два года назад, в Швейцарии, тебе удалось добиться того, чтобы я вернулась. Но теперь я останусь здесь.Георг ненавидяще уставился на нее.– И все из-за этого жалкого негодяя? Значит, он опять тебя уговорил?Елена засмеялась.– «Негодяй», – как давно уже я не слышала этих слов. У вас и в самом деле допотопный словарь. Нет, мой муж меня не уговаривал. Наоборот, он сделал все, чтобы я осталась там. И доводы у него были получше твоих.– Я хочу поговорить с тобой наедине, – сказал Георг.– Это тебе не поможет.– Все-таки мы брат и сестра.– Я замужем, это важнее.– Это не узы крови, – сказал Георг. – А мне ты даже не предложила сесть, – добавил он вдруг с детской обидой. – Едешь от самого Оснабрюка, и вдруг тебя заставляют разговаривать стоя.Елена засмеялась.– Это не моя комната. За нее платит мой муж.– Садитесь, обер-штурмбаннфюрер, гитлеровский холуй, – сказал я. – И поскорее уходите.Георг злобно взглянул на меня и уселся на старый диван, который жалобно заскрипел под ним.– Неужели вы не понимаете, что я хотел бы поговорить со своей сестрой наедине? – сказал он.– А когда вы меня арестовали, вы дали мне поговорить с ней без свидетелей?– Это совсем другое, – проворчал Георг.– У Георга и его любимых «партайгеноссе» всегда все другое, даже если они делают то же, что и другие, – заметила Елена саркастически.– Если они убивают людей других взглядов, то тем самым они защищают свободу мысли; если они отправляют тебя в концлагерь, то они только защищают честь родины. Ведь так, Георг?– Точно!– Кроме того, он всегда прав, – продолжала Елена. – У него никогда не бывает сомнений или угрызений совести. Он всегда на стороне силы. Подобно фюреру, он самый миролюбивый человек в мире, лишь бы только другие делали по его. Возмутители спокойствия всегда другие. Разве не так, Георг?– Какое это сейчас имеет отношение к нам?– Никакого, – сказала Елена. – И самое прямое. Разве ты не видишь, что ты – столп самоуправства – смешон в этом беспечном городе? Даже в штатском ты чувствуешь на ногах сапоги, которыми тебе хотелось бы пройти по телам других. Но здесь у тебя нет власти. Пока еще нет! Здесь ты не можешь заставить меня записаться в вашу вульгарную, пропахшую потом, женскую организацию! Здесь ты не можешь стеречь меня, как заключенную! Здесь я могу думать, и здесь я хочу дышать.– У тебя немецкий паспорт! Будет война. Тебя посадят в тюрьму.– Пока этого еще не случилось! А потом – все-таки лучше здесь, чем у вас! Потому что вы все равно меня посадили бы! Потому что я не смогла бы бродить там после того, как я вдохнула ветер свободы и почувствовала отвращение к вашим казармам, камерам пыток, к вашему жалкому словоблудию.Я встал. Мне было неприятно смотреть на то, как она раскрывалась перед этой национал-социалистской дубиной, которая никогда не сможет понять ее.– Это он во всем виноват! – прохрипел Георг. Проклятый космополит. Это он тебя испортил! Подожди, парень, мы еще с тобой рассчитаемся!Он тоже встал. Ему ничего не стоило прибить меня. Он был намного сильнее, а моя правая рука к тому же плохо сгибалась в локтевом суставе – память об одном из дней «воспитания» в концлагере.– Не трогай его! – тихо сказала Елена.– Защищаешь труса? – спросил Георг. – Сам он не может этого сделать!Шварц посмотрел на меня.– Странная вещь – физическое превосходство. Это самое примитивное, что есть на свете. Оно не имеет ничего общего со смелостью или мужеством. Револьвер в руках какого-нибудь калеки сразу сводит это превосходство на нет. Все дело просто в количестве фунтов веса и мускулов. И все же чувствуешь себя обескураженным, когда перед тобой вырастает их мертвящая сила. Каждый знает, что подлинное мужество – это нечто совсем другое и что в минуту настоящего испытания гора мускулов может вдруг жалко спасовать. И все-таки в такой ситуации всегда приходится искать спасение в сбивчивых объяснениях, излишних извинениях и все же чувствовать себя пристыженным оттого, что не дал себя искалечить в безнадежной схватке. Разве это не так?Я кивнул.– Бессмысленно – и оттого еще обиднее.– Конечно, я оправдываюсь, – сказал Шварц, но что делать?Я поднял руку:– Мне вовсе не нужно это объяснять, господин Шварц.Он слабо улыбнулся.– Видите, как глубоко это сидит, если даже сейчас мне хочется что-то объяснить? Будто крючок, намертво засевший в теле. Когда мы излечимся хоть немного от этого мужского тщеславия?– Что же было потом? – спросил я. – Дело дошло до драки?– Нет. Елена вдруг начала смеяться.– Посмотри на этого идиота! – сказала она мне. – Он, пожалуй, думает, что если прибьет тебя, то я настолько разочаруюсь в твоих мужских качествах, что тут же с раскаянием возвращусь в страну, где безраздельно правит кулак!Она повернулась к Георгу.– Тебе ли болтать о мужестве и трусости! Он, – Елена показала на меня,– обладает большим мужеством, чем ты в состоянии представить себе! Знаешь ли ты, что он приезжал туда за мной и увез меня?– Что? – Георг вытаращил на меня глаза. – В Германию?Елена овладела собой.– Не все ли равно. Я здесь и не вернусь назад.– Увез? – не унимался Георг. – Кто же ему помог?– Никто, – ответила Елена. – Ты, конечно, начал уже соображать, кого бы там арестовать за это?Я никогда не видел ее такой. Она была переполнена протестом, отвращением, ненавистью и дрожала от радости, что удалось спастись. И тут вдруг меня осенила, будто молния, мысль о мщении. Ведь Георг здесь бессилен! Он не мог, свистнув, вызвать гестапо. Он был один.Эта мысль привела меня в такое смятение, что я не знал, на что решиться в следующее мгновение. Драться я не мог да и не хотел. Я просто был одержим желанием уничтожить тварь. Когда искореняют зло, не нужны никакие приговоры. Не нужны они и для Георга, так мне казалось. Уничтожить его – значит, не только совершить акт возмездия, но и спасти десятки неведомых жертв в будущем. Я встал и, как во сне, пошел к двери. Удивительно, я не чувствовал колебаний. Мне только хотелось остаться одному, чтобы обдумать все.Елена внимательно посмотрела на меня и ничего не сказала. Георг проводил меня презрительным взглядом и вновь уселся.Я пошел вниз по лестнице. Пахло обедом, где-то жарили рыбу. На лестничной площадке стоял сундук итальянской работы. Я каждый день проходил мимо, не обращая на него внимания, а теперь вдруг увидел мельчайшие детали резьбы. Я смотрел пристально и изучающе, словно собирался купить эту вещь. Я двигался, как лунатик. На втором этаже я вошел в открытую дверь. Комната была выкрашена в светло-зеленый цвет. Окна стояли раскрытые настежь. Горничная взбивала на кровати постель. Странно, в такие минуты замечаешь все, хотя почему-то думаешь, что от волнения человек теряет способность видеть.Я пошел дальше. На первом этаже я постучал в комнату одного знакомого. Его звали Фишер. Как-то он показывал мне револьвер. Он находил, что с этой штукой жить легче. Оружие давало ему странную иллюзию свободы, позволяло вести скудное, безрадостное существование эмигранта лишь до тех пор, пока были возможность и желание. Выбор оставался за ним: жизнь оборвется, как только он этого пожелает.Фишера не было, но комната оказалась незапертой. Ему нечего было прятать. Я еще не знал толком своих намерений, хотя понимал, что явился затем, чтобы попросить револьвер. Убить Георга в гостинице, конечно, было невозможно. Это повредило бы Елене, мне и другим эмигрантам, которые здесь жили. Я сел на стул и попытался успокоиться.В комнате вдруг запела канарейка. Она висела в проволочной клетке между окнами. Я сначала не заметил ее и теперь испугался, будто меня кто-то толкнул. Вслед за этим вошла Елена.– Что ты тут делаешь?– Ничего. Где Георг?– Он ушел.Я не знал, как долго я просидел в этой комнате. Мне казалось – недолго.– Он придет опять? – спросил я.– Не знаю. Он очень настойчив. Почему ты ушел? Чтобы оставить нас одних?– Нет, – ответил я. – Просто я не мог его больше видеть.Она стояла в дверях и смотрела на меня.– Ты меня ненавидишь?– Ненавижу? Тебя? – Я был поражен. – Почему?– Мне это вдруг пришло в голову, когда Георг ушел. Если бы ты не женился на мне, ничего этого с тобой не случилось бы.– Могло быть еще хуже. Георг, пожалуй, на свой лад щадит тебя. Меня не погнали на проволоку под током и не подвесили на крюк, как скотину. За что же мне ненавидеть тебя? И как ты могла об этом подумать?За окнами комнаты Фишера я вдруг опять увидел зеленое лето во веси красе. Посреди двора рос большой каштан. Сквозь листья светило солнце. Мучительная тяжесть в затылке вдруг исчезла, как след похмелья поздним вечером.Я опомнился: я вновь чувствовал лето за окном, я знал опять, что я в Париже и что людей в конце концов не стреляют, как зайцев.– Скорее я мог подумать, что ты будешь меня ненавидеть, – сказал я. – Потому что я не смог оградить тебя от приставаний твоего братца. Потому что я...Я замолчал. Только что пережитые минуты стали вдруг невероятно далекими.– Что мы здесь делаем? – сказал я. – В этой комнате?Мы пошли наверх.– Все, что сказал Георг, правда, – сказал я. – Ты должна это знать! Если начнется война, мы окажемся подданными враждебного государства.Елена раскрыла окна и дверь.– Здесь пахнет солдатскими сапогами и террором, – сказала она. – Пусть сюда войдет август. Откроем окна настежь и уйдем. Кажется, время обеда?– Да. Кроме того, пора уезжать из Парижа.– Почему?– Георг попытается донести на меня.– Ну, он не так умен. Он даже не знает, что ты живешь здесь под чужим именем.– Рано или поздно он догадаемся и вернется.– Тогда я его вышвырну из комнаты. Пойдем.Мы пошли в маленький ресторан позади Дворца правосудия и пообедали за столиком на тротуаре. Мы ели паштет, говядину, салат, сыр. Выпили бутылку «Вуврэ» и кофе. Я помню отчетливо все, что было тогда, даже золотистую корочку хлеба и надтреснутые чашки для кофе. В тот полдень ничего уже не оставалось, кроме глубокой. неведомой благодарности. Мне казалось, будто я выбрался из темной канавы с нечистотами. Оглянуться назад я не мог, потому что когда-то я сам был частью этой грязи, сам того не сознавая. Я выкарабкался – и сидел теперь в безопасности за столиком, покрытым красно-белой клетчатой скатертью, – чистый, спокойный, – и солнце бросало желтые блики на вино в бокалах, и воробьи ссорились над кучкой навоза, а кошка хозяина с сытым видом равнодушно поглядывала на них, и легкий ветер гулял по тихой площади, и жизнь опять была прекрасна, какою она только может быть в нашей мечте.Потом мы шли через Париж, и вечер был окрашен солнечным медом. Мы задержались перед витриной небольшого, ателье.– Тебе надо купить новое платье, – сказал я.– Как раз теперь? – спросила Елена. – Прямо перед войной? Это нелепость.– Именно теперь. И именно потому, что это нелепость.Она поцеловала меня.– Хорошо!Я сидел в кресле у двери в заднюю комнату, где шла примерка. Хозяйка принесла платья, и Елена скоро так занялась рассматриванием, что почти забыла обо мне. Я слышал голоса женщин, слышал, как они ходили взад и вперед, видел в открытую дверь, как мелькали платья, видел обнаженную, загорелую спину Елены, и меня окутывала сладкая усталость, похожая на медленное угасание.Слегка пристыженный, я понимал, почему мне захотелось купить платье. Это был протест против того, что принес день, против Георга, против моей беспомощности – ребяческая попытка еще более ребяческого стремления к самооправданию.Я очнулся, увидев перед собой Елену в широкой пестрой юбке и черном, плотно облегающем коротком свитере.– Как раз то, что надо! – сказал я. – Это мы и возьмем.– Это очень дорого, – сказала Елена.Хозяйка ателье принялась уверять, что это фасон известного дома моделей. Мы знали, что это всего лишь прекрасная ложь, но единодушно решили тут же купить комплект.Хорошо иногда, думал я, покупать бесполезные вещи. Легкомыслие этого шага сдуло тогда остатки тени Георга.Елена надела обновку вечером, и потом еще раз ночью, когда мы встали и, прислонившись к окну, смотрели на город в лунном свете. Мы не могли оторваться, мы были ненасытны, нам жаль было засыпать, ибо мы знали, что времени осталось мало.

Ночь в ЛиссабонеWhere stories live. Discover now