У Джисона нет никого. От осознания становится приятно. Он будет жить лишь для Минхо.
Минхо не бросит, не предаст. Не будет называть Джисона выродком и нерадивым ублюдком. И душу вылечит, а не закопает её под ближайшим деревом.
И не зальёт его мёртвые остатки литром керосина.
Он огонь потушит, не даст последним костям превратится в золу.
Он выкопает. Польёт свежей святой водой и вытрет чёрствым полотенцем. Таким же чёрствым, каким становится практически мёртвая душа Джисона.
А её возможно восстановить?
Или она уже давно зарыта под собственными останками и не имеет возможности вылезти из-под толщи воды, под которую залита?
Но Минхо доберётся до неё.
Ведь его любовь тоже вечна.
Джисон дождётся. Даже после двухчасового ритуала по возвращению дотлевшего пожара внутри.
Он возобновит этот пожар. Или ему помогут.
Но это не имеет значения. Пока Минхо рядом, этот пожар вечен.
Как и их любовь.
Для них всё вечно. И счастье, даже такое горькое с примесью алых пятен на джисоновой рубашке, и любовь со вкусом сладковатого имбиря и вечно цветущей лаванды.
Джисон клянётся, что не может ими надышаться.
И ему вновь не нужен кислород. Потому что вот он, Минхо, стоит за дверью, нетерпеливо стуча, и не подозревает, что одним ароматом способен излечить любую болезнь Джисона.
Только лёгкие так не считают.
Джисон кашляет, открывая дверь, и сплёвывает себе на руку кровавые брызги.
Минхо не замечает. Ах, как же он глуп. Ему стоит стать внимательнее. Иначе и упустить что-то может. Или кого-то.
Раковина вновь покрывается своим привычным красным цветом. Джисон смывает остатки пневмонии ледяной водой.
Лёгкие горят получше любого катастрофически опасного лесного пожара. Горло щиплет от желудочного сока.
Джисон даже блевать не может. Нечем. Он не помнит, когда ел последний раз.
И молится, чтобы уже не смог поесть. Быстрее бы умереть и не мучиться.