VI

77 1 0
                                    

Конечно, в других таких случаях Кирсанов и не подумал бы прибегать к подобному риску. Гораздо проще: увезти девушку из дому, и пусть она венчается, с кем хочет. Но тут дело запутывалось понятиями девушки и свойствами человека, которого она любила. При своих понятиях о неразрывности жены с мужем она стала бы держаться за дрянного человека, когда бы уж и увидела, что жизнь с ним — мучение. Соединить ее с ним — хуже, чем убить. Потому и оставалось одно средство — убить или дать возможность образумиться.
На другой день собрался консилиум из самых высоких знаменитостей великосветской медицинской практики, было целых пять человек, самых важнейших: нельзя, чем же действовать на Полозова? Нужно, чтобы приговор был безапелляционный в его глазах. Кирсанов говорил, — они важно слушали, что он говорил, тому все важно поддакнули, — иначе нельзя, потому что, помните, есть на свете Клод Бернар и живет в Париже, да и, кроме того, Кирсанов говорит такие вещи, которых — и черт бы побрал этих мальчишек! — и не поймешь: как же не поддакивать?
Кирсанов сказал, что он очень внимательно исследовал больную и совершенно согласен с Карлом Федорычем, что болезнь неизлечима; а агония в этой болезни — мучительна; да и вообще каждый лишний час, проживаемый больною, — лишний час страдания; поэтому он считает обязанностью консилиума составить определение, что, по человеколюбию, следует прекратить страдания больной приемом морфия, от которого она уж не проснулась бы. С таким напутствием он повел консилиум вновь исследовать больную, чтобы принять или отвергнуть это мнение. Консилиум исследовал, хлопая глазами под градом черт знает каких непонятных разъяснений Кирсанова, возвратился в прежний, далекий от комнаты больной, зал и положил: прекратить страдания больной смертельным приемом морфия.
Когда составили определение, Кирсанов позвонил слугу и попросил его позвать Полозова в зал консилиума. Полозов вошел. Важнейший из мудрецов приличным, грустно-торжественным языком и величественно-мрачным голосом объявил ему постановление консилиума.
Полозова хватило как обухом по лбу. Ждать смерти хоть скоро, но неизвестно, скоро ли, да и наверное ли? и услышать: через полчаса ее не будет в живых — две вещи совершенно разные. Кирсанов смотрел на Полозова с напряженным вниманием: он был совершенно уверен в эффекте, но все-таки дело было возбуждающее нервы; минуты две старик молчал, ошеломленный: «Не надо! Она умирает от моего упрямства! Я на все согласен! Выздоровеет ли она?» — «Конечно», — сказал Кирсанов.
Знаменитости сильно рассердились бы, если б имели время рассердиться, то есть, переглянувшись, увидеть, что, дескать, моим товарищам тоже, как и мне, понятно, что я был куклою в руках этого мальчишки, но Кирсанов не дал никому заняться этим наблюдением того, «как другие на меня смотрят». Кирсанов, сказав слуге, чтобы вывести осевшего Полозова, уже благодарил их за проницательность, с какою они отгадали его намерение, поняли, что причина болезни нравственное страдание, что нужно запугать упрямца, который иначе действительно погубил бы дочь. Знаменитости разъехались, каждая довольная тем, что ученость и проницательность ее засвидетельствована перед всеми остальными.
Наскоро дав им аттестацию, Кирсанов пошел сказать больной, что дело удалось. Она при первых его словах схватила его руку, и он едва успел вырвать, чтоб она не поцеловала ее. «Но я не скоро пущу к вам вашего батюшку объявить вам то же самое, — сказал он, — он у меня прежде прослушает лекцию о том, как ему держать себя». Он сказал ей, что он будет внушать ее отцу и что не отстанет от него, пока не внушит ему этого основательно.
Потрясенный эффектом консилиума, старик много оселся и смотрел на Кирсанова уже не теми глазами, как вчера, а такими, как некогда Марья Алексевна на Лопухова, когда Лопухов снился ей в виде пошедшего по откупной части. Вчера Полозову все представлялась натуральная мысль: «Я постарше тебя и поопытней, да и нет никого на свете умнее меня; а тебя, молокосос и голыш, мне и подавно не приходится слушать, когда я своим умом нажил два миллиона (точно, в сущности, было только два, а не четыре), — наживи-ка ты, тогда и говори», а теперь он думал: «Экой медведь, как поворотил; умеет ломать», — и чем дальше говорил он с Кирсановым, тем живее рисовалась ему, в прибавок к медведю, другая картина, старое забытое воспоминание из гусарской жизни: берейтор Захарченко сидит на Громобое (тогда еще были в ходу у барышень, а от них отчасти и между господами кавалерами, военными и статскими, баллады Жуковского), и Громобой хорошо вытанцовывает под Захарченкой, только губы у Громобоя сильно порваны, в кровь. Полозову было отчасти страшновато слышать, как отвечает Кирсанов на его первый вопрос:
— Неужели вы в самом деле дали бы ей смертельный прием?
— Еще бы! разумеется, — совершенно холодно отвечал Кирсанов.
«Что за разбойник! говорит, как повар о зарезанной курице».
— И у вас достало бы духа?
— Еще бы на это не достало, — что ж бы я за тряпка был!
— Вы страшный человек! — повторял Полозов.
— Это значит, что вы еще не видывали страшных людей, — с снисходительной улыбкой отвечал Кирсанов, думая про себя: «Показать бы тебе Рахметова».
— Но как же вы повертывали всех этих медиков!
— Будто трудно повертывать таких людей! — с легкою гримасою отвечал Кирсанов.
Полозову вспомнился Захарченко, говорящий штаб-ротмистру Волынову: «Этого-то вислоухого привели мне объезжать, ваше благородие? Зазорно мне на него садиться-то».
Прекратив бесконечные все те же вопросы Полозова, Кирсанов начал внушение, как ему следует держать себя.
— Помните, что человек может рассуждать только тогда, когда ему совершенно не мешают, что он не горячится только тогда, когда его не раздражают; что он не дорожит своими фантазиями только тогда, когда их у него не отнимают, дают ему самому рассмотреть, хороши ли они. Если Соловцов так дурен, как вы описываете, — и я этому совершенно верю, — ваша дочь сама рассмотрит это; но только когда вы не станете мешать, не будете возбуждать в ней мысли, что вы как-нибудь интригуете против него, стараетесь расстроить их. Одно ваше слово, враждебное ему, испортит дело на две недели, несколько слов — навсегда. Вы должны держаться совершенно в стороне. — Направление было приправляемо такими доводами: «Легко заставить вас сделать то, чего вы не хотите? а вот я заставил же; значит, понимаю, как надобно браться за дело; так уж поверьте, как я говорю, так и надо делать. Что я говорю, то знаю, вы только слушайтесь». С такими людьми, как тогдашний Полозов, нельзя иначе действовать, как нахрапом, наступая на горло. Полозов вымуштровался, обещал держать себя, как ему говорят. Но, убедившись, что Кирсанов говорит дело и что надо его слушаться, Полозов все еще не мог взять в толк, что ж это за человек: он на его стороне, и вместе на стороне дочери; он заставляет его покориться дочери и хочет, чтобы дочь изменила свою волю: как примирить это?
— Очень просто, я хочу, чтобы вы не мешали ей стать рассудительною, только.
Полозов написал к Соловцову записку, в которой просил его пожаловать к себе по очень важному делу; вечером Соловцов явился, произвел нежное, но полное достоинства объяснение со стариком, был объявлен женихом, с тем что свадьба через три месяца.

Н.Г. Чернышевский "Что делать?"Место, где живут истории. Откройте их для себя