Захар, заперев дверь за Тарантьевым и Алексеевым, когда они ушли, не садился на лежанку, ожидая, что барин сейчас позовет его, потому что слышал, как тот собирался писать. Но в кабинете Обломова все было тихо, как в могиле. Захар заглянул в щель -- что ж? Илья Ильич лежал себе на диване, опершись головой на ладонь; перед ним лежала книга. Захар отворил дверь. -- Вы чего лежите-то опять? -- спросил он. -- Не мешай; видишь, читаю! -- отрывисто сказал Обломов. -- Пора умываться да писать, -- говорил неотвязчивый Захар. -- Да, в самом деле пора, -- очнулся Илья Ильич. Сейчас ты поди. Я подумаю. -- И когда это он успел опять лечь-то! -- ворчал Захар, прыгая на печку. -- Проворен! Обломов успел, однакож, прочитать пожелтевшую от времени страницу, на которой чтение прервано было с месяц назад. Он положил книгу на место и зевнул, потом погрузился в неотвязчивую думу о "двух несчастиях". -- Какая скука! -- шептал он, то вытягивая, то поджимая ноги. Его клонило к неге и мечтам; он обращал глаза к небу, искал своего любимого светила, но оно было на самом зените и только отливало ослепительным блеском известковую стену дома, за которой закатывалось по вечерам в виду Обломова. "Нет, прежде дело, -- строго подумал он, -- а потом..." Деревенское утро давно прошло, и петербургское было на исходе. До Ильи Ильича долетал со двора смешанный шум человеческих и нечеловеческих голосов: пенье кочующих артистов, сопровождаемое большею частию лаем собак. Приходили показывать и зверя морского, приносили и предлагали на разные голоса всевозможные продукты. Он лег на спину и заложил обе руки под голову. Илья Ильич занялся разработкою плана имения. Он быстро пробежал в уме несколько серьезных, коренных статей об оброке, о запашке, придумал новую меру, построже, против лени и бродяжничества крестьян и перешел к устройству собственного житья-бытья в деревне. Его занимала постройка деревенского дома; он с удовольствием остановился несколько минут на расположении комнат, определил длину и ширину столовой, бильярдной, подумал и о том, куда будет обращен окнами его кабинет; даже вспомнил о мебели и коврах. После этого расположил флигеля дома, сообразив число гостей, которое намеревался принимать, отвел место для конюшен, сараев, людских и разных других служб. Наконец обратился к саду: он решил оставить все старые липовые и дубовые деревья так, как они есть, а яблони и груши уничтожить и на место их посадить акации; подумал было о парке, но, сделав в уме примерно смету издержкам, нашел, что дорого, и, отложив это до другого времени, перешел к цветникам и оранжереям. Тут мелькнула у него соблазнительная мысль о будущих фруктах до того живо, что он вдруг перенесся на несколько лет вперед в деревню, когда уж имение устроено по его плану и когда он живет там безвыездно. Ему представилось, как он сидит в летний вечер на террасе, за чайным столом, под непроницаемым для солнца навесом деревьев, с длинной трубкой и лениво втягивает в себя дым, задумчиво наслаждаясь открывающимся из-за деревьев видом, прохладой, тишиной; а вдали желтеют поля, солнце опускается за знакомый березняк и румянит гладкий, как зеркало, пруд; с полей восходит пар; становится прохладно, наступают сумерки; крестьяне толпами идут домой. Праздная дворня сидит у ворот; там слышатся веселые голоса, хохот, балалайка, девки играют в горелки; кругом его самого резвятся его малютки, лезут к нему на колени, вешаются ему на шею; за самоваром сидит... царица всего окружающего, его божество... женщина! жена! А между тем в столовой, убранной с изящной простотой, ярко заблистали приветные огоньки, накрывался большой круглый стол; Захар, произведенный в мажордомы, с совершенно седыми бакенбардами, накрывает стол, с приятным звоном расставляет хрусталь и раскладывает серебро, поминутно роняя на пол то стакан, то вилку; садятся за обильный ужин; тут сидит и товарищ его детства, неизменный друг его, Штольц, и другие, все знакомые лица; потом отходят ко сну... Лицо Обломова вдруг облилось румянцем счастья: мечта была так ярка, жива, поэтична, что он мгновенно повернулся лицом к подушке. Он вдруг почувствовал смутное желание любви, тихого счастья, вдруг зажаждал полей и холмов своей родины, своего дома, жены и детей... Полежав ничком минут пять, он медленно опять повернулся на спину. Лицо его сияло кротким, трогательным чувством: он был счастлив. Он с наслаждением, медленно вытянул ноги, отчего панталоны его засучились немного вверх, но он и не замечал этого маленького беспорядка. Услужливая мечта носила его легко и вольно, далеко в будущем. Теперь его поглотила любимая мысль: он думал о маленькой колонии друзей, которые поселятся в деревеньках и фермах, в пятнадцати или двадцати верстах вокруг его деревни, как попеременно будут каждый день съезжаться друг к другу в гости, обедать, ужинать, танцевать; ему видятся все ясные дни, ясные лица, без забот и морщин, смеющиеся, круглые, с ярким румянцем, с двойным подбородком с неувядающим аппетитом; будет вечное лето, вечное веселье, сладкая еда да сладкая лень. -- Боже, боже! -- произнес он от полноты счастья и очнулся. А тут раздался со двора в пять голосов: "Картофеля! Песку, песку не надо ли? Уголья! Уголья!.. Пожертвуйте, милосердные господа, на построение храма господня!" А из соседнего, вновь строящегося дома раздавался стук топоров, крик рабочих. -- Ах! -- горестно вслух вздохнул Илья Ильич. -- "Что за жизнь! Какое безобразие этот столичный шум! Когда же настанет райское, желанное житье? Когда в поля, в родные рощи? -- думал он. -- Лежать бы теперь на траве, под деревом, да глядеть сквозь ветки на солнышко и считать, сколько птичек перебывает на ветках. А тут тебе на траву то обед, то завтрак принесет какая-нибудь краснощекая прислужница, с голыми, круглыми и мягкими локтями и с загорелой шеей; потупляет, плутовка, взгляд и улыбается... Когда же настанет эта пора?.." "А план! А староста, а квартира?" -- вдруг раздалось в памяти его. -- Да, да! -- торопливо заговорил Илья Ильич, -- сейчас, сию минуту! Обломов быстро приподнялся и сел на диване, потом спустил ноги на пол, попал разом в обе туфли и посидел так; потом встал совсем и постоял задумчиво минуты две. -- Захар, Захар! -- закричал он громко, поглядывая на стол и на чернильницу. -- Что еще там? -- послышалось вместе с прыжком. -- Как только ноги-то таскают меня? -- хриплым шепотом прибавил Захар. -- Захар! -- повторил Илья Ильич задумчиво, не спуская глаз со стола. -- Вот что, братец... -- начал он, указывая на чернильницу, но, не кончив фразы, впал опять в раздумье. Тут руки стали у него вытягиваться кверху, колени подгибаться, он начал потягиваться, зевать... -- Там оставался у нас, -- заговорил он, все потягиваясь, с расстановкой, -- сыр, да... дай мадеры; до обеда долго, так я позавтракаю немного... -- Где это он оставался? -- сказал Захар, -- не оставалось ничего... -- Как не оставалось? -- перебил Илья Ильич. -- Я очень хорошо помню: вот какой кусок был... -- Нет, нету! Никакого куска не было! -- упорно твердил Захар. -- Был! -- сказал Илья Ильич. -- Не был, -- отвечал Захар. -- Ну, так купи. -- Пожалуйте денег. -- Вон мелочь там, возьми. -- Да тут только рубль сорок, а надо рубль шесть гривен. -- Там еще медные были. -- Я не видал! -- сказал Захар, переминаясь с ноги на ногу. -- Серебро было, вон оно и есть, а медных не было! -- Были: вчера мне разносчик самому в руки дал. -- Он при мне дал, -- сказал Захар, -- я видел, что мелочь давал, а меди не видал... "Уж не Тарантьев ли взял? -- подумал нерешительно Илья Ильич. -- Да нет, тот бы и мелочь взял". -- Так что ж там есть еще? -- спросил он. -- А ничего не было. Вон вчерашней ветчины нет ли, надо у Анисьи спросить, -- сказал Захар. -- Принести, что ли? -- Принеси, что есть. Да как это не было? -- Так, не было! -- сказал Захар и ушел. А Илья Ильич медленно и задумчиво прохаживался по кабинету. -- Да, много хлопот, -- говорил он тихонько. -- Вон хоть бы в плане -- пропасть еще работы!.. А сыр-то ведь оставался, -- прибавил он задумчиво, -- съел это Захар, да и говорит, что не было! И куда это запропастились медные деньги? -- говорил он, шаря на столе рукой. Через четверть часа Захар отворил дверь подносом, который держал в обеих руках, и, войдя в комнату, хотел ногой притворить дверь, но промахнулся и ударил по пустому месту: рюмка упала, а вместе с ней еще пробка с графина и булка. -- Ни шагу без этого! -- сказал Илья Ильич. -- Ну, хоть подними же, что уронил; а он еще стоит да любуется! Захар, с подносом в руках, наклонился было поднять булку, но, присев, вдруг увидел, что обе руки заняты и поднять нечем. -- Ну-ка, подними! -- с насмешкой говорил Илья Ильич. -- Что ж ты? За чем дело стало? -- О, чтоб вам пусто было, проклятые! -- с яростью разразился Захар, обращаясь к уроненным вещам. -- Где это видано завтракать перед самым обедом? И, поставив поднос, он поднял с пола, что уронил; взяв булку, он дунул на нее и положил на стол. Илья Ильич принялся завтракать, а Захар остановился в некотором отдалении от него, поглядывая на него стороной и намереваясь, по-видимому, что-то сказать. Но Обломов завтракал, не обращая на него ни малейшего внимания. Захар кашлянул два раза. Обломов все ничего. -- Управляющий опять сейчас присылал, -- робко заговорил наконец Захар, -- подрядчик был у него, говорит: нельзя ли взглянуть на нашу квартиру? Насчет переделки-то все... Илья Ильич кушал, не отвечая на слова. -- Илья Ильич, -- помолчав, еще тише сказал Захар. Илья Ильич сделал вид, что он не слышит. -- На будущей неделе велят съезжать, -- просипел Захар. Обломов выпил рюмку вина и молчал. -- Как же нам быть-то, Илья Ильич? -- почти шепотом спросил Захар. -- А я тебе запретил говорить мне об этом, -- строго сказал Илья Ильич и, привстав, подошел к Захару. Тот попятился от него. -- Какой ты ядовитый человек, Захар! -- прибавил Обломов с чувством. Захар обиделся. -- Вот, -- сказал он, -- ядовитый! Что я за ядовитый? Я никого не убил. -- Как же не ядовитый! -- повторил Илья Ильич, -- ты отравляешь мне жизнь. -- Я не ядовитый! -- твердил Захар. -- Что ты ко мне пристаешь с квартирой? -- Что ж мне делать-то? -- А мне что делать? -- Вы хотели ведь написать к домовому хозяину? -- Ну и напишу; погоди; нельзя же вдруг! -- Вот бы теперь и написали. -- Теперь, теперь! Еще у меня поважнее есть дело. Ты думаешь, что это дрова рубить? тяп да ляп? Вон, -- говорил Обломов, поворачивая сухое перо в чернильнице, -- и чернил-то нет! Как я стану писать? -- А я вот сейчас квасом разведу, -- сказал Захар и, взяв чернильницу, проворно пошел в переднюю, а Обломов начал искать бумаги. -- Да, никак, и бумаги-то нет! -- говорил он сам с собой, роясь в ящике и ощупывая стол. -- Да и так нет! Ах, этот Захар: житья нет от него! -- Ну, как же ты не ядовитый человек? -- сказал Илья Ильич вошедшему Захару, -- ни за чем не посмотришь! Как же в доме бумаги не иметь? -- Да что это, Илья Ильич, за наказание! Я христианин: что ж вы ядовитым-то браните? Далось: ядовитый! Мы при старом барине родились и выросли, он и щенком изволил бранить и за уши драл, а этакого слова не слыхивали, выдумок не было! Долго ли до греха? Вот бумага, извольте. Он взял с этажерки и подал ему пол-листа серой бумаги. -- На этом разве можно писать? -- спросил Обломов, бросив бумагу. -- Я этим на ночь стакан закрывал, чтоб туда не попало что-нибудь... ядовитое. Захар отвернулся и смотрел в стену. -- Ну, да нужды нет: подай сюда, я начерно напишу, а Алексеев ужо перепишет. Илья Ильич сел к столу и быстро вывел: "Милостивый государь!.." -- Какие скверные чернила! -- сказал Обломов. -- В другой раз у меня держи ухо востро, Захар, и делай свое дело как следует! Он подумал немного и начал писать. "Квартира, которую я занимаю во втором этаже дома, в котором вы предположили произвести некоторые перестройки, вполне соответствует моему образу жизни и приобретенной вследствие долгого пребывания в сем доме привычке. Известясь через крепостного моего человека, Захара Трофимова, что вы приказали сообщить мне, что занимаемая мною квартира..." Обломов остановился и прочитал написанное. -- Нескладно, -- сказал он, -- тут два раза сряду что, а там два разакоторый. Он пошептал и переставил слова: вышло, что который относится к этажу -- опять неловко. Кое-как переправил и начал думать, как бы избежать два раза что. Он то зачеркнет, то опять поставит слово. Раза три переставлял что, но выходило или бессмыслица, или соседство с другим что. -- И не отвяжешься от этого другого-то что! -- сказал он с нетерпением. -- Э! да черт с ним совсем, с письмом-то! Ломать голову из таких пустяков! Я отвык деловые письма писать. А вот уж третий час в исходе. -- Захар, на вот тебе. -- Он разорвал письмо на четыре части и бросил на пол. -- Видел? -- спросил он. -- Видел, -- отвечал Захар, подбирая бумажки. -- Так не приставай больше с квартирой. А это что у тебя? -- А счеты-то. -- Ах ты, господи! Ты совсем измучишь меня! Ну сколько тут, говори скорей! -- Да вот мяснику восемьдесят шесть рублей пятьдесят четыре копейки. Илья Ильич всплеснул руками: -- Ты с ума сошел? Одному мяснику такую кучу денег? -- Не платили месяца три, так и будет куча! Вот оно тут записано, не украли! -- Ну, как же ты не ядовитый? -- сказал Обломов. -- На мильон говядины купил! Во что это в тебя идет? Добро бы впрок. -- Не я съел! -- огрызался Захар. -- Нет! Не ел? -- Что ж вы мне хлебом-то попрекаете? Вот, смотрите! И он совал ему счеты. -- Ну, еще кому? -- говорил Илья Ильич, отталкивая с досадой замасленные тетрадки. -- Еще сто двадцать один рубль восемнадцать копеек хлебнику да зеленщику. -- Это разорение! Это ни на что не похоже! -- говорил Обломов, выходя из себя. -- Что ты, корова, что ли, чтоб столько зелени сжевать... -- Нет! Я ядовитый человек! -- с горечью заметил Захар, повернувшись совсем стороной к барину. -- Кабы не пускали Михея Андреича, так бы меньше выходило! -- прибавил он. -- Ну, сколько ж это будет всего, считай! -- говорил Илья Ильич и сам начал считать. Захар делал ту же выкладку по пальцам. -- Черт знает, что за вздор выходит: всякий раз разное! -- сказал Обломов. -- Ну, сколько у тебя? двести, что ли? -- Вот погодите, дайте срок! -- говорил Захар, зажмуриваясь и ворча. -- Восемь десятков да десять десятков -- восемнадцать, да два десятка... -- Ну, ты никогда этак не кончишь, -- сказал Илья Ильич. -- Поди-ка к себе, а счеты подай мне завтра, да позаботься о бумаге и чернилах... Этакая куча денег! Говорил, чтоб понемножку платить -- нет, норовит все вдруг... народец! -- Двести пять рублей семьдесят две копейки, -- сказал Захар сосчитав. -- Денег пожалуйте. -- Как же, сейчас! Еще погоди: я поверю завтра... -- Воля ваша, Илья Ильич, они просят... -- Ну, ну, отстань! Сказал -- завтра, так завтра и получишь. Иди к себе, а я займусь: у меня поважнее есть забота. Илья Ильич уселся на стуле, подобрал под себя ноги и не успел задуматься, как раздался звонок. Явился низенький человек, с умеренным брюшком, с белым лицом, румяными щеками и лысиной, которую с затылка, как бахрома, окружали черные густые волосы. Лысина была кругла, чиста и так лоснилась, как будто была выточена из слоновой кости. Лицо гостя отличалось заботливо-внимательным ко всему, на что он ни глядел, выражением, сдержанностью во взгляде, умеренностью в улыбке и скромно-официальным приличием. Одет он был в покойный фрак, отворявшийся широко и удобно, как ворота, почти от одного прикосновения. Белье на нем так и блистало белизной, как будто под стать лысине. На указательном пальце правой руки надет был большой, массивный перстень с каким-то темным камнем. -- Доктор! Какими судьбами? -- воскликнул Обломов, протягивая одну руку гостю, а другою подвигая стул. -- Я соскучился, что вы всё здоровы, не зовете, сам зашел, -- отвечал доктор шутливо. -- Нет, -- прибавил он потом серьезно, -- я был вверху, у вашего соседа, да и зашел проведать. -- Благодарю. А что сосед? -- Что: недели три-четыре, а может быть, до осени дотянет, а потом... водяная в груди: конец известный. Ну, вы что? Обломов печально тряхнул головой: -- Плохо, доктор. Я сам подумывал посоветоваться с вами. Не знаю, что мне делать. Желудок почти не варит, под ложечкой тяжесть, изжога замучила, дыханье тяжело... -- говорил Обломов с жалкой миной. -- Дайте руку, -- сказал доктор, взял пульс и закрыл на минуту глаза. -- А кашель есть? -- спросил он. -- По ночам, особенно когда поужинаю. -- Гм! Биение сердца бывает? Голова болит? И доктор сделал еще несколько подобных вопросов, потом наклонил свою лысину и глубоко задумался. Через две минуты он вдруг приподнял голову и решительным голосом сказал: -- Если вы еще года два-три проживете в этом климате да будете все лежать, есть жирное и тяжелое -- вы умрете ударом. Обломов встрепенулся. -- Что ж мне делать? Научите, ради бога! -- спросил он. -- То же, что другие делают: ехать за границу. -- За границу! -- с изумлением повторил Обломов. -- Да; а что? -- Помилуйте, доктор, за границу! Как это можно? -- Отчего же не можно? Обломов молча обвел глазами себя, потом свой кабинет и машинально повторил: -- За границу! -- Что ж вам мешает? -- Как что? Все... -- Что ж все? Денег, что ли, нет? -- Да-да, вот денег-то в самом деле нет, -- живо заговорил Обломов, обрадовавшись этому самому естественному препятствию, за которое он мог спрятаться совсем с головой. -- Вы посмотрите-ка, что мне староста пишет... Где письмо, куда я его девал? Захар! -- Хорошо, хорошо, -- заговорил доктор, -- это не мое дело; мой долг сказать вам, что вы должны изменить образ жизни, место, воздух, занятие -- все, все. -- Хорошо, я подумаю, -- сказал Обломов. -- Куда же мне ехать и что делать? -- спросил он. -- Поезжайте в Киссинген или в Эмс, -- начал доктор, -- там проживете июнь и июль; пейте воды; потом отправляйтесь в Швейцарию или в Тироль: лечиться виноградом. Там проживете сентябрь и октябрь... -- Черт знает что, в Тироль! -- едва слышно прошептал Илья Ильич. -- Потом куда-нибудь в сухое место, хоть в Египет... "Вона!" -- подумал Обломов. -- Устраняйте заботы и огорчения... -- Хорошо вам говорить, -- заметил Обломов, -- вы не получаете от старосты таких писем... -- Надо тоже избегать мыслей, -- продолжал доктор.. -- Мыслей? -- Да, умственного напряжения. -- А план устройства имения? Помилуйте, разве я осиновый чурбан?.. -- Ну, там как хотите. Мое дело только остеречь вас. Страстей тоже надо беречься: они вредят лечению. Надо стараться развлекать себя верховой ездой, танцами, умеренным движеньем на чистом воздухе, приятными разговорами, особенно с дамами, чтоб сердце билось слегка и только от приятных ощущений. Обломов слушал его, повеся голову. -- Потом? -- спросил он. -- Потом от чтения, писанья -- боже вас сохрани! Наймите виллу, окнами на юг, побольше цветов, чтоб около были музыка да женщины... -- А пищу какую? -- Пищи мясной и вообще животной избегайте, мучнистой и студенистой тоже. Можете кушать легкий бульон, зелень; только берегитесь: теперь холера почти везде бродит, так надо осторожнее... Ходить можете часов восемь в сутки. Заведите ружье... -- Господи!.. -- простонал Обломов. -- Наконец, -- заключил доктор, -- к зиме поезжайте в Париж и там, в вихре жизни, развлекайтесь, не задумывайтесь: из театра на бал, в маскарад, за город с визитами, чтоб около вас друзья, шум, смех... -- Не нужно ли еще чего-нибудь? -- спросил Обломов с худо скрытой досадой. Доктор задумался... -- Разве попользоваться морским воздухом: сядьте в Англии на пароход да прокатитесь до Америки... Он встал и стал прощаться. -- Если вы все это исполните в точности... -- говорил он... -- Хорошо, хорошо, непременно исполню, -- едко отвечал Обломов, провожая его. Доктор ушел, оставив Обломова в самом жалком положении. Он закрыл глаза, положил обе руки на голову, сжался на стуле в комок и так сидел, никуда не глядя, ничего не чувствуя. Сзади его послышался робкий зов: -- Илья Ильич! -- Ну? -- откликнулся он. -- А что ж управляющему-то сказать: -- О чем? -- А насчет того, чтоб переехать? -- Ты опять об этом? -- с изумлением спросил Обломов. -- Да как же, батюшка, Илья Ильич, быть-то мне? Сами рассудите: и так жизнь-то моя горькая, я в гроб гляжу... -- Нет, ты, видно, в гроб меня хочешь вогнать своим переездом, -- сказал Обломов. -- Послушай-ка, что говорит доктор! Захар не нашел, что сказать, только вздохнул так, что концы шейного платка затрепетали у него на груди. -- Ты решился уморить, что ли, меня? -- спросил опять Обломов. -- Я надоел тебе -- а? Ну, говори же? -- Христос с вами! Живите на здоровье! Кто вам зла желает? -- ворчал Захар в совершенном смущении от трагического оборота, который начинала принимать речь. -- Ты! -- сказал Илья Ильич. -- Я запретил тебе заикаться о переезде, а ты, не проходит дня, чтоб пять раз не напомнил мне: ведь это расстроивает меня -- пойми ты. И так здоровье мое никуда не годится. -- Я думал, сударь, что... отчего, мол, думал, не переехать? -- дрожащим от душевной тревоги голосом говорил Захар. -- Отчего не переехать! Ты так легко судишь об этом! -- говорил Обломов, оборачиваясь с креслами к Захару. -- Да ты вникнул ли хорошенько, что значит переехать -- а? Верно, не вникнул? -- И так не вникнул! -- смиренно отвечал Захар, готовый во всем согласиться с барином, лишь бы не доводить дела до патетических сцен, которые были для него хуже горькой редьки. -- Не вникнул, так слушай, да и разбери, можно переезжать или нет. Что значит переехать? Это значит: барин уйди на целый день, да так одетый с утра и ходи... -- Что ж, хоть бы и уйти? -- заметил Захар. -- Отчего же и не отлучиться на целый день? Ведь нездорово сидеть дома. Вон вы какие нехорошие стали! Прежде вы были как огурчик, а теперь, как сидите, бог знает на что похожи. Походили бы по улицам, посмотрели бы на народ или на другое что... -- Полно вздор молоть, а слушай! -- сказал Обломов. -- Ходить по улицам! -- Да, право, -- продолжал Захар с большим жаром. -- Вон, говорят, какое-то неслыханное чудовище привезли: его бы поглядели. В тиатр или маскарад бы пошли, а тут бы без вас и переехали. -- Не болтай пустяков! Славно ты заботишься о барском покое! По-твоему, шатайся целый день -- тебе нужды нет, что я пообедаю невесть где и как и не прилягу после обеда?.. Без меня они тут перевезут! Недогляди, так и перевезут -- черепки. Знаю я, -- с возрастающей убедительностью говорил Обломов, -- что значит перевозка! Это значит ломка, шум; все вещи свалят в кучу на полу: тут и чемодан, и спинка дивана, и картины, и чубуки, и книги, и склянки какие-то, которых в другое время и не видать, а тут черт знает откуда возьмутся! Смотри за всем, чтоб не растеряли да не переломали... половина тут, другая на возу или на новой квартире: захочется покурить, возьмешь трубку, а табак уже уехал... Хочешь сесть, да не на что; до чего ни дотронулся -- выпачкался; все в пыли; вымыться нечем, и ходи вон с этакими руками, как у тебя... -- У меня руки чисты, -- заметил Захар, показывая какие-то две подошвы вместо рук. -- Ну, уж не показывай только! -- сказал Илья Ильич отворачиваясь. -- А захочется пить, -- продолжал Обломов, -- взял графин, да стакана нет... -- Можно и из графина напиться! -- добродушно прибавил Захар. -- Вот у вас все так: можно и не мести, и пыли не стирать, и ковров не выколачивать. А на новой квартире, -- продолжал Илья Ильич, увлекаясь сам живо представившейся ему картиной переезда, -- дня в три не разберутся, все не на своем месте: картины у стен, на полу, калоши на постели, сапоги в одном узле с чаем да с помадой. То, глядишь, ножка у кресла сломана, то стекло на картине разбито или диван в пятнах. Чего ни спросишь -- нет, никто не знает -- где, или потеряно, или забыто на старой квартире: беги туда... -- В ину пору раз десять взад и вперед сбегаешь, -- перебил Захар. -- Вот видишь ли! -- продолжал Обломов. -- А встанешь на новой квартире утром, что за скука! Ни воды, ни угольев нет, а зимой так холодом насидишься, настудят комнаты, а дров нет; поди бегай, занимай... -- Еще каких соседей бог даст, -- заметил опять Захар, -- от иных не то что вязанки дров -- ковша воды не допросишься. -- То-то же! -- сказал Илья Ильич. -- Переехал -- к вечеру, кажется бы, и конец хлопотам: нет, еще провозишься недели две. Кажется, все расставлено... смотришь, что-нибудь да осталось: шторы привесить, картинки приколотить -- душу всю вытянет, жить не захочется... А издержек, издержек... -- Прошлый раз, восемь лет назад, рублев двести стало -- как теперь помню, -- подтвердил Захар. -- Ну вот, шутка! -- говорил Илья Ильич. -- А как дико жить сначала на новой квартире! Скоро ли привыкнешь? Да я ночей пять не усну на новом месте; меня тоска загрызет, как встану да увижу вон вместо этой вывески токаря другое что-нибудь напротив, или вон ежели из окна не выглянет эта стриженая старуха перед обедом, так мне и скучно... Видишь ли ты сам теперь, до чего доводил барина -- а? -- спросил с упреком Илья Ильич. -- Вижу, -- прошептал смиренно Захар. -- Зачем же ты предлагал мне переехать? Станет ли человеческих сил вынести все это? -- Я думал, что другие, мол, не хуже нас, да переезжают, так и нам можно... -- сказал Захар. -- Что? Что? -- вдруг с изумлением спросил Илья Ильич, приподнимаясь с кресел. -- Что ты сказал? Захар вдруг смутился, не зная, чем он мог подать барину повод к патетическому восклицанию и жесту... Он молчал. -- Другие не хуже! -- с ужасом повторил Илья Ильич. -- Вот ты до чего договорился! Я теперь буду знать, что я для тебя все равно, что "другой"! Обломов поклонился иронически Захару и сделал в высшей степени оскорбленное лицо. -- Помилуйте, Илья Ильич, разве я равняю вас с кем-нибудь?.. -- С глаз долой! -- повелительно сказал Обломов, указывая рукой на дверь. -- Я тебя видеть не могу. А! "другие"! Хорошо! Захар с глубоким вздохом удалился к себе. -- Эка жизнь, подумаешь! -- ворчал он, садясь на лежанку. -- Боже мой! -- стонал тоже Обломов. -- Вот хотел посвятить утро дельному труду, а тут расстроили на целый день! И кто же? свой собственный слуга, преданный, испытанный, а что сказал! И как это он мог? Обломов долго не мог успокоиться; он ложился, вставал, ходил по комнате и опять ложился. Он в низведении себя Захаром до степенидругих видел нарушение прав своих на исключительное предпочтение Захаром особы барина всем и каждому. Он вникал в глубину этого сравнения и разбирал, что такоедругие и что он сам, в какой степени возможна и справедлива эта параллель и как тяжела обида, нанесенная ему Захаром; наконец, сознательно ли оскорбил его Захар, то есть убежден ли он был, что Илья Ильич все равно, что "другой", или так это сорвалось у него с языка, без участия головы. Все это задело самолюбие Обломова, и он решился показать Захару разницу между ним и теми, которых разумел Захар под именем "других", и дать почувствовать ему всю гнусность его поступка. -- Захар! -- протяжно и торжественно кликнул он. Захар, услышав этот зов, не прыгнул, по обыкновению, с лежанки, стуча ногами, не заворчал; он медленно сполз с печки и пошел, задевая за все и руками и боками, тихо, нехотя, как собака, которая по голосу господина чувствует, что проказа ее открыта и что зовут ее на расправу. Захар отворил вполовину дверь, но войти не решался. -- Войди! -- сказал Илья Ильич. Хотя дверь отворялась свободно, но Захар отворял так, как будто нельзя было пролезть, и оттого только завяз в двери, но не вошел. Обломов сидел на краю постели. -- Поди сюда! -- настойчиво сказал он. Захар с трудом высвободился из двери, но тотчас притворил ее за собой и прислонился к ней плотно спиной. -- Сюда! -- говорил Илья Ильич, указывая пальцем место подле себя. Захар сделал полшага и остановился за две сажени от указанного места. -- Еще! -- говорил Обломов. Захар сделал вид, что будто шагнул, а сам только качнулся, стукнул ногой и остался на месте. Илья Ильич, видя, что ему никак не удается на этот раз подманить Захара ближе, оставил его там, где он стоял, и смотрел на него несколько времени молча, с укоризной. Захар, чувствуя неловкость от этого безмолвного созерцания его особы, делал вид, что не замечает барина, и более, нежели когда-нибудь, стороной стоял к нему и даже не кидал в эту минуту своего одностороннего взгляда на Илью Ильича. Он упорно стал смотреть налево, в другую сторону: там увидал он давно знакомый ему предмет -- бахрому из паутины около картин, и в пауке -- живой упрек своему нерадению. -- Захар! -- тихо, с достоинством произнес Илья Ильич. Захар не отвечал; он, кажется, думал: "Ну, чего тебе? Другого, что ли, Захара? Ведь я тут стою", и перенес взгляд свой мимо барина, слева направо; там тоже напомнило ему о нем самом зеркало, подернутое, как кисеей, густою пылью; сквозь нее дико, исподлобья смотрел на него, как из тумана, собственный его же угрюмый и некрасивый лик. Он с неудовольствием отвратил взгляд от этого грустного, слишком знакомого ему предмета и решился на минуту остановить его на Илье Ильиче. Взгляды их встретились. Захар не вынес укора, написанного в глазах барина, и потупил свои вниз, под ноги: тут опять, в ковре, пропитанном пылью и пятнами, он прочел печальный аттестат своего усердия к господской службе. -- Захар! -- с чувством повторил Илья Ильич. -- Чего изволите? -- едва слышно прошептал Захар и чуть-чуть вздрогнул, предчувствуя патетическую речь. -- Дай мне квасу! -- сказал Илья Ильич. У Захара отлегло от сердца; он с радости, как мальчишка, проворно бросился в буфет и принес квасу. -- Что, каково тебе? -- кротко спросил Илья Ильич, отпив из стакана и держа его в руках. -- Ведь нехорошо? Вид дикости на лице Захара мгновенно смягчился блеснувшим в чертах его лучом раскаяния. Захар почувствовал первые признаки проснувшегося в груди и подступившего к сердцу благоговейного чувства к барину, и он вдруг стал смотреть прямо ему в глаза. -- Чувствуешь ли ты свой проступок? -- спросил Илья Ильич. "Что это за "проступок" за такой? -- думал Захар с горестью. -- Что-нибудь жалкое; ведь нехотя заплачешь, как он станет этак-то пропекать". -- Что ж, Илья Ильич, -- начал Захар с самой низкой ноты своего диапазона, -- я ничего не сказал, окроме того, что, мол... -- Нет, ты погоди! -- перебил Обломов. -- Ты понимаешь ли, что ты сделал? На вот, поставь стакан на стол и отвечай! Захар ничего не отвечал и решительно не понимал, что он сделал, но это не помешало ему с благоговением посмотреть на барина; он даже понурил немного голову, сознавая свою вину. -- Как же ты не ядовитый человек? -- говорил Обломов. Захар все молчал, только крупно мигнул раза три. -- Ты огорчил барина! -- с расстановкой произнес Илья Ильич и пристально смотрел на Захара, наслаждаясь его смущением. Захар не знал, куда деваться от тоски. -- Ведь огорчил? -- спросил Илья Ильич. -- Огорчил! -- шептал, растерявшись совсем, Захар от этого нового жалкогослова. Он метал взгляды направо, налево и прямо, ища в чем-нибудь спасения, и опять замелькали перед ним и паутина, и пыль, и собственное отражение, и лицо барина. "Хоть бы сквозь землю провалиться! Эх, смерть нейдет!" -- подумал он, видя, что не избежать ему патетической сцены, как ни вертись. И так он чувствовал, что мигает чаще и чаще, и вот, того и гляди, брызнут слезы. Наконец он отвечал барину известной песней, только в прозе. -- Чем же я огорчил вас, Илья Ильич? -- почти плача сказал он. -- Чем? -- повторил Обломов. -- Да ты подумал ли, что такое другой? Он остановился, продолжая глядеть на Захара. -- Сказать ли тебе, что это такое? Захар повернулся, как медведь в берлоге, и вздохнул на всю комнату. -- Другой -- кого ты разумеешь -- есть голь окаянная, грубый, необразованный человек, живет грязно, бедно, на чердаке; он и выспится себе на войлоке где-нибудь на дворе. Что этакому сделается? Ничего. Трескает-то он картофель да селедку. Нужда мечет его из угла в угол, он и бегает день-деньской. Он, пожалуй, и переедет на новую квартиру. Вон, Лягаев, возьмет линейку под мышку да две рубашки в носовой платок и идет... "Куда, мол, ты?" -- "Переезжаю", -- говорит. Вот это так "другой"! А я, по-твоему, "другой" -- а? Захар взглянул на барина, переступил с ноги на ногу и молчал. -- Что такое другой? -- продолжал Обломов. -- Другой есть такой человек, который сам себе сапоги чистит, одевается сам, хоть иногда и барином смотрит, да врет, он и не знает, что такое прислуга; послать некого -- сам сбегает за чем нужно; и дрова в печке сам помешает, иногда и пыль оботрет... -- Из немцев много этаких, -- угрюмо сказал Захар. -- То-то же! А я? Как ты думаешь, я "другой"? -- Вы совсем другой! -- жалобно сказал Захар, все не понимавший, что хочет сказать барин. -- Бог знает, что это напустило такое на вас... -- Я совсем другой -- а? Погоди, ты посмотри, что ты говоришь! Ты разбери-ка, как "другой"-то живет? "Другой" работает без устали, бегает, суетится, -- продолжал Обломов, -- не поработает, так и не поест. "Другой" кланяется, "другой" просит, унижается... А я? Ну-ка, реши: как ты думаешь, "другой" я -- а? -- Да полно вам, батюшка, томить-то меня жалкими словами! -- умолял Захар. -- Ах ты, господи! -- Я "другой"! Да разве я мечусь, разве работаю? Мало ем, что ли? Худощав или жалок на вид? Разве недостает мне чего-нибудь? Кажется, подать, сделать -- есть кому! Я ни разу не натянул себе чулок на ноги, как живу, слава богу! Стану ли я беспокоиться? Из чего мне? И кому я это говорю? Не ты ли с детства ходил за мной? Ты все это знаешь, видел, что я воспитан нежно, что я ни холода, ни голода никогда не терпел, нужды не знал, хлеба себе не зарабатывал и вообще черным делом не занимался. Так как же это у тебя достало духу равнять меня с другими? Разве у меня такое здоровье, как у этих "других"? Разве я могу все это делать и перенести? Захар потерял решительно всякую способность понять речь Обломова; но губы у него вздулись от внутреннего волнения; патетическая сцена гремела, как туча, над головой его. Он молчал. -- Захар! -- повторил Илья Ильич. -- Чего изволите? -- чуть слышно прошипел Захар. -- Дай еще квасу. Захар принес квасу, и когда Илья Ильич, напившись, отдал ему стакан, он было проворно пошел к себе. -- Нет, нет, ты постой! -- заговорил Обломов. -- Я спрашиваю тебя: как ты мог так горько оскорбить барина, которого ты ребенком носил на руках, которому век служишь и который благодетельствует тебе? Захар не выдержал: словоблагодетельствует доконало его! Он начал мигать чаще и чаще. Чем меньше понимал он, что говорил ему в патетической речи Илья Ильич, тем грустнее становилось ему. -- Виноват, Илья Ильич, -- начал он сипеть с раскаянием, -- это я по глупости, право по глупости... И Захар, не понимая, что он сделал, не знал, какой глагол употребить в конце своей речи. -- А я, -- продолжал Обломов голосом оскорбленного и не оцененного по достоинству человека, -- еще забочусь день и ночь, тружусь, иногда голова горит, сердце замирает, по ночам не спишь, ворочаешься, все думаешь, как бы лучше... а о ком? Для кого? Все для вас, для крестьян; стало быть, и для тебя. Ты, может быть, думаешь, глядя, как я иногда покроюсь совсем одеялом с головой, что я лежу как пень да сплю; нет, не сплю я, а думаю все крепкую думу, чтоб крестьяне не потерпели ни в чем нужды, чтоб не позавидовали чужим, чтоб не плакались на меня господу богу на страшном суде, а молились бы да поминали меня добром. Неблагодарные! -- с горьким упреком заключил Обломов. Захар тронулся окончательно последними жалкими словами. Он начал понемногу всхлипывать; сипенье и хрипенье слились в этот раз в одну, невозможную ни для какого инструмента ноту, разве только для какого-нибудь китайского гонга или индийского там-тама. -- Батюшка, Илья Ильич! -- умолял он. -- Полно вам! Что вы, господь с вами, такое несете! Ах ты, мать пресвятая богородица! Какая беда вдруг стряслась нежданно-негаданно... -- А ты, -- продолжал, не слушая его, Обломов, -- ты бы постыдился выговорить-то! Вот какую змею отогрел на груди! -- Змея! -- произнес Захар, всплеснув руками, и так приударил плачем, как будто десятка два жуков влетели и зажужжали в комнате. -- Когда же я змею поминал? -- говорил он среди рыданий. -- Да я и во сне-то не вижу ее, поганую! Оба они перестали понимать друг друга, а наконец каждый и себя. -- Да как это язык поворотился у тебя? -- продолжал Илья Ильич. -- А я еще в плане моем определил ему особый дом, огород, отсыпной хлеб, назначил жалованье! Ты у меня и управляющий, и мажордом, и поверенный по делам! Мужики тебе в пояс; все тебе: Захар Трофимыч да Захар Трофимыч! А он все еще недоволен, в "другие" пожаловал! Вот и награда! Славно барина честит! Захар продолжал всхлипывать, и Илья Ильич был сам растроган. Увещевая Захара, он глубоко проникся в эту минуту сознанием благодеяний, оказанных им крестьянам, и последние упреки досказал дрожащим голосом, со слезами на глазах. -- Ну, теперь иди с богом! -- сказал он примирительным тоном Захару. -- Да постой, дай еще квасу! В горле совсем пересохло: сам бы догадался -- слышишь, барин хрипит? До чего довел! -- Надеюсь, что ты понял свой проступок, -- говорил Илья Ильич, когда Захар принес квасу, -- и вперед не станешь сравнивать барина с другими. Чтоб загладить свою вину, ты как-нибудь уладь с хозяином, чтоб мне не переезжать. Вот как ты бережешь покой барина: расстроил совсем и лишил меня какой-нибудь новой, полезной мысли. А у кого отнял? У себя же; для вас я посвятил всего себя, для вас вышел в отставку, сижу взаперти... Ну, да бог с тобой! Вон, три часа бьет! Два часа только до обеда, что успеешь сделать в два часа? -- Ничего. А дела куча. Так и быть, письмо отложу до следующей почты, а план набросаю завтра. Ну, а теперь прилягу немного: измучился совсем; ты опусти шторы да затвори меня поплотнее, чтоб не мешали; может быть, я с часик и усну; а в половине пятого разбуди. Захар начал закупоривать барина в кабинете; он сначала покрыл его самого и подоткнул одеяло под него, потом опустил шторы, плотно запер все двери и ушел к себе. -- Чтоб тебе издохнуть, леший этакой! -- ворчал он, отирая следы слез и влезая на лежанку. -- Право, леший! Особый дом, огород, жалованье! -- говорил Захар, понявший только последние слова. -- Мастер жалкие-то слова говорить: так по сердцу точно ножом и режет... Вот тут мой и дом, и огород, тут и ноги протяну! -- говорил он, с яростью ударяя по лежанке. -- Жалованье! Как не приберешь гривен да пятаков к рукам, так и табаку не на что купить, и куму нечем попотчевать! Чтоб тебе пусто было!.. Подумаешь, смерть-то нейдет! Илья Ильич лег на спину, но не вдруг заснул. Он думал, думал, волновался, волновался... -- Два несчастья вдруг! -- говорил он, завертываясь в одеяло совсем с головой. -- Прошу устоять! Но в самом-то деле эти дванесчастья, то есть зловещее письмо старосты и переезд на новую квартиру, переставали тревожить Обломова и поступали уже только в ряд беспокойных воспоминаний. "До бед, которыми грозит староста, еще далеко, -- думал он, -- до тех пор многое может перемениться: авось, дожди поправят хлеб; может быть, недоимки староста пополнит; бежавших мужиков "водворят на место жительства", как он пишет". "И куда это они ушли, эти мужики? -- думал он и углубился более в художественное рассмотрение этого обстоятельства. -- Поди, чай, ночью ушли, по сырости, без хлеба. Где же они уснут? Неужели в лесу? Ведь не сидится же! В избе хоть и скверно пахнет, да тепло, по крайней мере..." "И что тревожиться? -- думал он. -- Скоро и план подоспеет -- чего ж пугаться заранее? Эх, я..." Мысль о переезде тревожила его несколько более. Это было свежее, позднейшее несчастье; но в успокоительном духе Обломова и для этого факта наступала уже история. Хотя он смутно и предвидел неизбежность переезда, тем более что тут вмешался Тарантьев, но он мысленно отдалял это тревожное событие своей жизни хоть на неделю, и вот уже выиграна целая неделя спокойствия! "А может быть, еще Захар постарается так уладить, что и вовсе не нужно будет переезжать, авосьобойдутся: отложат до будущего лета или совсем отменят перестройку; ну,как-нибудь да сделают! Нельзя же, в самом деле... переезжать!.." Так он попеременно волновался и успокоивался, и наконец в этих примирительных и успокоительных словах авось, может быть и как-нибудь Обломов нашел и на этот раз, как находил всегда, целый ковчег надежд и утешений, как в ковчеге завета отцов наших, и в настоящую минуту он успел оградить себя ими от двух несчастий. Уже легкое, приятное онемение пробежало по членам его и начало чуть-чуть туманить сном его чувства, как первые, робкие морозцы туманят поверхность вод; еще минута -- и сознание улетело бы бог весть куда, но вдруг Илья Ильич очнулся и открыл глаза. -- А ведь я не умылся! Как же это? Да и ничего не сделал, -- прошептал он. -- Хотел изложить план на бумагу и не изложил, к исправнику не написал, к губернатору тоже, к домовому хозяину начал письмо и не кончил, счетов не поверил и денег не выдал -- утро так и пропало! Он задумался... "Что же это такое? Адругой бы все это сделал? -- мелькнуло у него в голове. -- Другой, другой... Что же это такое другой?" Он углубился в сравнение себя с "другим". Он начал думать, думать: и теперь у него формировалась идея, совсем противоположная той, которую он дал Захару о другом. Он должен был признать, что другой успел бы написать все письма, так чтокоторый и что ни разу не столкнулись бы между собою, другой и переехал бы на новую квартиру, и план исполнил бы, и в деревню съездил бы... "Ведь и я бы мог все это... -- думалось ему, -- ведь я умею, кажется, и писать; писывал бывало не то что письма, а помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! "Другой" и халата никогда не надевает, -- прибавилось еще к характеристике другого; -- "другой"... -- тут он зевнул... -- почти не спит... "другой" тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело... А я! я... не "другой"!" -- уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла. Настала одна из ясных, сознательных минут в жизни Обломова. Как страшно стало ему, когда вдруг в душе его возникло живое и ясное представление о человеческой судьбе и назначении, и когда мелькнула параллель между этим назначением и собственной его жизнью, когда в голове просыпались, один за другим, и беспорядочно, пугливо носились, как птицы, пробужденные внезапным лучом солнца в дремлющей развалине, разные жизненные вопросы. Ему грустно и больно стало за свою неразвитость, остановку в росте нравственных сил, за тяжесть, мешающую всему; и зависть грызла его, что другие так полно и широко живут, а у него как будто тяжелый камень брошен на узкой и жалкой тропе его существования. В робкой душе его выработывалось мучительное сознание, что многие стороны его натуры не пробуждались совсем, другие были чуть-чуть тронуты, и ни одна не разработана до конца. А между тем он болезненно чувствовал, что в нем зарыто, как в могиле, какое-то хорошее, светлое начало, может быть теперь уже умершее, или лежит оно, как золото в недрах горы, и давно бы пора этому золоту быть ходячей монетой. Но глубоко и тяжело завален клад дрянью, наносным сором. Кто-то будто украл и закопал в собственной его душе принесенные ему в дар миром и жизнью сокровища. Что-то помешало ему ринуться на поприще жизни и лететь по нему на всех парусах ума и воли. Какой-то тайный враг наложил на него тяжелую руку в начале пути и далеко отбросил от прямого человеческого назначения. И уж не выбраться ему, кажется, из глуши и дичи на прямую тропинку. Лес кругом его и в душе все чаще и темнее; тропинка зарастает более и более; светлое сознание просыпается все реже и только на мгновение будит спящие силы. Ум и воля давно парализованы и, кажется, безвозвратно. События его жизни умельчились до микроскопических размеров, но и с теми событиями не справится он; он не переходит от одного к другому, а перебрасывается ими, как с волны на волну; он не в силах одному противопоставить упругость воли или увлечься разумом вслед за другим. Горько становилось ему от этой тайной исповеди перед самим собою. Бесплодные сожаления о минувшем, жгучие упреки совести язвили его, как иглы, и он всеми силами старался свергнуть с себя бремя этих упреков, найти виноватого вне себя и на него обратить жало их. Но на кого? -- Это все... Захар! -- прошептал он. Вспомнил он подробности сцены с Захаром, и лицо его вспыхнуло пожаром стыда. "Что, если б кто-нибудь слышал это?.. -- думал он, цепенея от этой мысли. -- Слава богу, что Захар не сумеет пересказать никому; да и не поверят; слава богу!" Он вздыхал, проклинал себя, ворочался с боку на бок, искал виноватого и не находил. Охи и вздохи его достигли даже до ушей Захара. -- Эк его там с квасу-то раздувает! -- с сердцем ворчал Захар. "Отчего же это я такой? -- почти со слезами спросил себя Обломов и спрятал опять голову под одеяло, -- право?" Поискав бесполезно враждебного начала, мешающего ему жить как следует, как живут "другие", он вздохнул, закрыл глаза, и чрез несколько минут дремота опять начала понемногу оковывать его чувства. -- И я бы тоже... хотел... -- говорил он, мигая с трудом, -- что-нибудь такое... Разве природа уж так обидела меня... Да нет, слава богу... жаловаться нельзя... За этим послышался примирительный вздох. Он переходил от волнения к нормальному своему состоянию, спокойствию и апатии. -- Видно, уж так судьба... Что ж мне тут делать?.. -- едва шептал он, одолеваемый сном. -- "Яко две тысячи поменее доходу"... -- сказал он вдруг громко в бреду. -- Сейчас, сейчас, погоди... -- и очнулся вполовину. -- Однако... любопытно бы знать... отчего я... такой?.. -- сказал он опять шепотом. Веки у него закрылись совсем. -- Да, отчего?.. Должно быть... это... оттого... -- силился выговорить он и не выговорил. Так он и не додумался до причины; язык и губы мгновенно замерли на полуслове и остались, как были, полуоткрыты. Вместо слова послышался еще вздох, и вслед за тем начало раздаваться ровное храпенье безмятежно спящего человека. Сон остановил медленный и ленивый поток его мыслей и мгновенно перенес его в другую эпоху, к другим людям, в другое место, куда перенесемся за ним и мы с читателем в следующей главе..