Я послал просить тебяподняться ко мне. Ты вошел - лицо у тебя было действительно бледное иперепуганное - и стал умолять меня о помощи и просить совета, потому чтоты узнал, что поверенный из Лэмли разыскивал тебя в доме на Кэдоган-сквер,и боялся, что тебе угрожают старые оксфордские неприятности иликакая-нибудь новая опасность. Я тебя успокоил, убедил, что это, должнобыть, всего-навсего счет от какого-нибудь торговца - так оно и оказалось,- я оставил тебя обедать и позволил тебе провести со мной весь вечер. Тыни словом не обмолвился о своем чудовищном письме; я тоже промолчал. Яотнесся к нему просто как к несчастной вспышке несчастного характера. Мыникогда больше не затрагивали эту тему. Для тебя не было ничего необычногов том, чтобы, отправив мне оскорбительное письмо в 2:30, примчаться ко мнеза помощью в тот же день в 7:15. Это вошло у тебя в привычку. В этомотношении, как и во многих других, ты оставил далеко позади своего отца.Когда в суде читали вслух его отвратительные письма к тебе, ему,естественно, стало стыдно, и он лил крокодиловы слезы. Но если бы егоадвокат прочитал твои письма к нему, все почувствовали бы еще больший ужаси отвращение. Ты не только перещеголял его в его "делах" в области стиля,но и далеко превзошел в приемах нападения. Ты использовал телеграммы соткрытым текстом и почтовые открытки. Я считаю, что подобные способыдосаждать людям ты мог бы оставить таким типам, как Альфред Вуд, - для нихэто единственный источник заработка. Ты не согласен? То, что для него иему подобных было профессией, тебе доставляло радость, злобную радость. Тыне бросил свою отвратительную привычку писать оскорбительные письма ипосле того, что случилось со мной из-за них и благодаря им. Ты до сих порвидишь в этом одно из своих достижений и продолжаешь упражнять своиталанты в отношении моих друзей, тех, кто скрасил мою тюремную жизнь своейдобротой, как Роберт Шерарду и другие. Это позорно. Ты должен бытьблагодарен Роберту Шерарду за то, что он, узнав от меня, что я не хочу,чтобы ты публиковал в "Меркюр де Франс" какую бы то ни было статью, списьмами или без них, довел это до твоего сведения и помешал тебепричинить мне - быть может, невольно - новую боль, вдобавок к той, что тымне уже причинил. Ты должен помнить, что в английской газете можноопубликовать покровительственное, обывательское письмо о "честной игре" с"человеком, который пал". Оно будет лишь продолжением старинных традицийанглийской прессы, ее привычного отношения к художникам. Но во Франциитакой тон вызовет насмешки надо мной и презрение к тебе. Я не могдопустить публикации статьи, пока не узнал, какова ее цель, настроение,подход к вещам и тому подобное. В искусстве благие намерения ничего нестоят. Все дурное в искусстве - следствие благих намерений. Ты писал желчные и обидные письма не только Роберту Шерарду, но и всеммоим друзьям, которые считали нужным принимать во внимание мои чувства ипожелания во всем, что касается меня лично: в публикации статей обо мне, вогласке моих писем и подарков и так далее. Ты оскорблял или пыталсяоскорбить очень многих. Подумал ли ты когда-нибудь о том, в каком ужасном положении я оказалсябы, если бы последние два года, отбывая тяжкое наказание, я зависел бы оттвоей дружбы? Думал ли ты об этом? Почувствовал ли ты хоть разблагодарность к тем, кто облегчил мое тяжкое бремя своей безграничнойдобротой, беззаветной преданностью, радостной и бодрой щедростью, ктопосещал меня все время, писал мне прекрасные, полные сочувствия письма,занимался моими делами, устраивал мою будущую жизнь, не покидал меня средивсех поношений, злословия, неприкрытых издевательств и прямых оскорблений?Я благодарю Господа каждый день за то, что он дал мне друзей, несхожих стобой. Им я обязан всем. Все книги, какие только есть в моей камере,оплатил из своих карманных денег Робби. Когда меня выпустят, платье дляменя будет куплено на те же средства. Мне не стыдно принимать то, чтодается любовью и преданностью. Я этим горжусь. Но задумался ли ты хоть разнад тем, чем были для меня мои друзья - Мор Эди, Робби, Роберт Шерард,Фрэнк Гаррис и Артур Клифтон, какое утешенье, помощь, преданность исочувствие принесли они мне? Мне кажется, что ты об этом и неподозреваешь. И все же, имей ты хоть каплю воображения, ты бы понял, чтонет ни единого человека среди тех, кто сделал мне добро в моей тюремнойжизни - начиная от тюремщика, который желает мне доброго утра илиспокойной ночи, хотя это не входит в его обязанности, - до простыхполисменов, которые старались бесхитростно и грубовато по мере сил утешатьменя, когда меня таскали в суд по делам несостоятельных должников иобратно, и я был вне себя от душевных мук, - и вплоть до последнегожалкого воришки, который, узнав меня, когда мы брели по кругу во двореУондсвортской тюрьмы, прошептал мне глухим голосом, охрипшим от долгоговынужденного молчания: "Жалко мне вас - таким, как вы, потруднее, чемнам", - повторяю, ты должен был бы гордиться, если бы любой из этих людейразрешил тебе стать на колени перед ним и стереть грязь с его башмаков. Хватит ли у тебя воображения, чтобы понять, какой ужасной трагедиейобернулась для меня встреча с твоим семейством? Какая бы это была трагедиядля любого, у кого есть что терять - высокое положение, громкое имя иливообще что-нибудь ценное? Едва ли найдется хоть кто-нибудь в твоей семье -исключая Перси, он славный человек, - кто так или иначе не содействовал бымоей гибели. Я не без горечи говорил тебе о твоей матери, и я всерьез советую тебепоказать ей это письмо - главным образом для твоей же собственной пользы.И если ей будет больно читать подобные обвинения против одного из своихсыновей, пусть вспомнит, что моя мать, равная по своему интеллектуЭлизабет Баррет Браунинг, а по историческому значению - мадам Ролан,умерла от горя, потому что ее сын, чьим гением и творчеством она такгордилась, кого считала достойным носителем славного имени, был приговоренк двум годам принудительных работ. Ты спросишь, чем твоя матьсодействовала моей гибели. Я скажу тебе. Точно так же, как ты старалсясвалить на мои плечи всю свою безнравственную ответственность, онастаралась валить на меня всю свою нравственную ответственность за тебя.Вместо того чтобы обсудить твою жизнь с тобой лично, она всегда писала мнеукрадкой, со страхом заклиная меня не выдавать ее. Ты видишь, в какомположении я оказался между тобой и твоей матерью. Два раза - в августе1892 года и 8 ноября того же года - я имел долгие беседы с ней о тебе. Обараза я спрашивал ее, почему она не хочет поговорить с тобой прямо. И обараза она мне отвечала: "Я боюсь: он так сердится, когда с нимзаговариваешь". В первый раз я так мало знал тебя, что не понял, о чем онаговорит. Во второй раз я знал тебя так хорошо, что прекрасно понял ее.(Между этими двумя встречами у тебя был приступ желтухи, доктор послалтебя на неделю в Борнемут, и ты уговорил меня поехать с тобой, потому чтоне выносил одиночества.) Но самый первый долг матери - не бояться серьезноговорить со своим сыном. Было бы гораздо лучше, если бы она серьезнопоговорила с тобой о тех неприятностях, которые у тебя были в июле 1892года, если бы она заставила тебя во всем ей признаться, в конце концов этобыло бы лучше для вас обоих. Она совершила ошибку, тайком, за твоей спинойвступив в переписку со мной. Какую пользу принесли бесчисленные записочки,которые твоя мать посылала мне в конвертах с надписью "лично", умоляя меняне приглашать тебя так часто к обеду и не давать тебе денег и каждый разприбавляя: "Ни в коем случае не говорите Альфреду, что я вам писала"? Чтохорошего могло выйти из этой переписки? Разве ты когда-нибудь ждал, чтобытебя пригласили к обеду? Никогда. Ты считал себя в полном праве обедать,завтракать и ужинать вместе со мной. Если я протестовал, у тебя всегдабыло одно возражение: "Но с кем же мне еще обедать, если не с вами? Вы жене думаете, что я стану обедать дома?" Что тут было отвечать? А когда янаотрез отказывался приглашать тебя обедать, ты каждый раз угрожал мнекакой-нибудь глупой выходкой и всегда исполнял угрозу. Что же моглипринести те письма, которыми меня засыпала твоя мать, кроме того, к чемуони и привели - вся моральная ответственность была неразумно и губительнопереложена на мои плечи. Я не хочу больше перечислять те проявления ееслабости и боязни, которые принесли столько горя ей самой, тебе и мне, но,узнав, что твой отец явился ко мне в дом и устроил отвратительную сцену,перешедшую в серьезный скандал, неужели она не могла догадаться, чтоназревает серьезный кризис, и предпринять какие-то серьезные шаги, чтобыизбежать его? Но единственное, что ей пришло в голову - это послать ко мнесладкоречивого лицемера Джорджа Уиндхема, чтобы он уговорил меня - на чтоже? "Постепенно отдалиться от тебя!" Можно подумать, что мне удалось бы постепенно от тебя отдалиться! Я всеперепробовал, чтобы так или иначе покончить с нашей дружбой, - я дошел дотого, что уехал из Англии за границу и оставил неверный адрес, в надеждеодним ударом разорвать те узы, которые стали для меня докучными,нестерпимыми и разорительными. Неужели ты думаешь, что я мог "постепенноотдалиться от тебя"? Неужели ты думаешь, что твой отец на этом быуспокоился? Ты знаешь, что это не так. Не прекращенья нашей дружбы, апубличного скандала - вот чего добивался твой отец. Именно к этому онстремился. Его имя годами не появлялось в газетах. Он увидел, чтооткрывается возможность появиться перед британской публикой в совершенноновом обличье - в образе любящего отца. Это подхлестнуло его страсть. Еслия бы порвал нашу дружбу, для него это было бы ужасным разочарованием, иедва ли он смог бы утешиться той глухой славой, которую ему принес второйбракоразводный процесс. Нет, он искал популярности, и выступить поборникомчистоты, как это называется, при современных настроениях британскойпублики - самый верный способ стать героем на час. Про эту публику яговорил в одной из своих пьес, что если полгода она пребывает Калибаном,то на остальные полгода становится Тартюфом, и твой отец, в которомвоистину воплотились оба характера, был самой судьбой предназначен статьдостойным представителем Пуританства в его самом агрессивном и характерномвиде. И никакое постепенное отдаление от тебя ничего бы не дало, даже еслибы и было осуществимо. Разве ты не понял, что единственное, что должнабыла сделать твоя мать - это позвать меня и в присутствии твоего братакатегорически заявить, что нашей дружбе нужно во что бы то ни сталоположить конец? Во мне она нашла бы самую горячую поддержку, а при мне и вприсутствии Драмланрига она могла бы говорить с тобой без страха. Но онане пошла на это. Она страшилась своей ответственности и попыталасьпереложить ее на меня. Одно письмо она мне все же написала. Оно было оченькороткое: она просила меня не посылать к отцу письмо адвоката, в которомсодержалось предостережение ему, в случае если он не отступится. И онабыла совершенно права. Мне советоваться с адвокатами и просить их защитыбыло нелепо. Но всю пользу, которую могло бы принести ее письмо, онауничтожила обычной припиской: "Ни в коем случае не говорите Альфреду, чтоя вам писала!" Одна мысль, что я пошлю письма своего поверенного твоемуотцу и тебе, приводила тебя в восторг. Это была твоя идея. Я не могсказать тебе, что твоя мать не одобряет эту выдумку, потому что онасвязала меня самыми торжественными обещаниями никогда не упоминать о ееписьмах ко мне, и я, как это ни глупо, сдержал свое обещание. Разве ты непонимаешь, как она была неправа, отказываясь от личного разговора с тобой?Что все эти переговоры со мной за твоей спиной, записочки, переданные счерного хода, - все это было ошибкой. Никто не может переложить своюответственность на другого. Все равно она неизбежно возвращается к своемупрежнему хозяину. У тебя было одно-единственное представление о жизни,одна философская идея - если предположить, что ты способенфилософствовать: за все, что бы ты ни делал, расплачиваться должны другие;я говорю не о деньгах - это было просто практическое применение твойфилософии к обыденной жизни, - в более широком и глубоком смысле этоозначает желание переложить всю ответственность на других. Ты превратилэто в свое кредо. Это было тебе очень выгодно. Ты заставил менядействовать, зная, что твой отец не захочет подвергать какой-либоопасности твою жизнь или тебя самого, я же готов до последнего вздохазащищать и тебя, и твою жизнь, и приму на свои плечи все, что придется. Тыбыл абсолютно прав. И твой отец, и я - мы оба, разумеется, по совершенноразным причинам, вели себя именно так, как ты рассчитывал. И все-таки,несмотря ни на что, тебе не удалось выйти сухим из воды. "Теория отрокаСамуила" - назовем ее так для краткости - не так уж плоха для широкойпублики. В Лондоне к ней могут отнестись с презрением, а в Оксфорде -встретить кривой усмешкой, но только потому, что и там и тут есть люди,которые тебя хорошо знают, и потому, что везде ты оставил следы своегопребывания. Но весь мир вне узкого круга, за пределами этих двух городов,видит в тебе славного молодого человека, который едва не вступил на дурнойпуть - по наущению испорченного и безнравственного писателя, но был впоследнюю минуту спасен добрым и любящим родителем. Звучит вполнеубедительно. И все же ты сам знаешь, что уйти тебе не удалось. Я говорю нео том глупейшем вопросе, заданном дураком-присяжным, на который нипрокурор, ни судья не обратили никакого внимания. До этого никому не былодела. Быть может, то, что я говорю, касается главным образом самого тебя.Когда-нибудь тебе все же придется задуматься над своим поведением, и ты несможешь оправдаться в собственных глазах, не посмеешь одобрить то, чтопроизошло. Втайне ты должен глубоко стыдиться самого себя. Обращать к мируневозмутимый лик бесстыдства - это великолепно, но хотя бы время отвремени, наедине с собой, без зрителей, тебе, я думаю, приходится срыватьэту личину - просто для того, чтобы можно было дышать. А то ведь недолго изадохнуться. Так и твоя мать, должно быть, порой сожалеет о том, что попыталасьпереложить свою серьезнейшую ответственность на другого человека, которыйи без того нес нелегкое бремя. Она была для тебя не только матерью, онатебе заменяла и отца. Но исполнила ли она истинный родительский долг? Еслия терпел твой дурной нрав, твою грубость, твои скандалы, то она тоже моглабы с этим примириться. Когда я в последний раз виделся с женой - с тех порпрошло уже четырнадцать месяцев, - я сказал, что теперь ей придется бытьне только матерью, но и отцом нашему Сирилу. Я рассказал ей о том, кактвоя мать относилась к тебе, подробнейшим образом - так же как и в этомписьме, но, конечно, гораздо откровеннее. Я рассказал ей всю подоплекубесконечных писем с надписью "лично" на конверте, которые твоя матьприсылала на Тайт-стрит так часто, что жена моя всегда смеялась и шутила,что мы, видно, пишем вместе светскую хронику или что-нибудь в этом роде. Яумолял ее не относиться к Сирилу так, как твоя мать относилась к тебе. Яговорил ей, что она должна воспитать его так, чтобы, если ему случитсяпролить кровь невинного, он пришел бы и признался ей, и она сначала омылабы его руки, а потом научила бы, как очистить и душу путем раскаяния илиискупления. Я сказал ей, что, если она боится принять на себя всюответственность за жизнь другого человека, даже если это ее собственноедитя, пусть возьмет себе в помощь опекуна. Она так и сделала, к моейвеликой радости. Она выбрала Андриана Хоупа - человека старинного рода,высокой культуры и прекрасной репутации, он приходится ей кузеном; тывидел его один раз на Тайт-стрит: с ним Сирила и Вивиана ожидает, я верю,прекрасное будущее. И твоя мать, раз уж она боялась серьезно поговорить стобой, должна была бы выбрать среди твоих родственников кого-нибудь, коготы мог бы послушаться. Но она не должна была бояться. Ей следовало бысмело высказать тебе все начистоту. Теперь посмотри сам, что вышло. Развеона теперь рада и спокойна? Знаю, что она во всем винит меня. Я слышу об этом не от тех, кто знакомс тобой, но от людей, которые тебя не знают и знать не желают. Я частослышу об этом. К примеру, она говорит о влиянии старшего на младшего.Такую позицию она постоянно занимает, когда затрагивают этот вопрос, ивстречает сочувствие, опираясь на всеобщее предубеждение инеосведомленность. Стоит ли мне спрашивать тебя, какое я имел на тебявлияние? Ты сам знаешь, что никакого. Ты часто хвалился этим - воистину,это единственное, чем ты мог хвалиться по праву. Собственно говоря, былоли в тебе что-нибудь, на что я мог влиять? Твой ум? Он был недоразвит.Твое воображение? Оно было мертво. Твое сердце? Оно еще не родилось. Средивсех людей, чьи пути пересекались с моей жизнью, ты был единственным - да,единственным, - на кого я не мог оказать никакого влияния - ни хорошего,ни дурного. Когда я лежал больной, беспомощный, в лихорадке, которуюполучил, ухаживая за тобой, моего влияния на тебя не хватило даже длятого, чтобы ты дал мне хоть стакан молока, или проследил, чтобы у менябыло все, необходимое больному, или затруднил себя, чтобы проехать доближайшей книжной лавки и купить мне книгу за мои же деньги. Даже тогда,когда я сидел и писал, набрасывая комедии, которым было суждено превзойтиКонгрива блеском, глубиной философии - Дюма-сына и, на мой взгляд, всехостальных вместе взятых - во всех иных отношениях, - я не мог оказать натебя достаточного влияния, чтобы ты оставил меня в покое, а покойсовершенно необходим всякому художнику. Где бы я ни устраивал свой рабочийкабинет, ты превращал его в обычную гостиную, где можно курить, попиватьрейнвейн с зельтерской и болтать всякую чепуху. "Влияние старшего намладшего" - прекрасная теория, пока она не доходит до моего слуха. Тогдаона превращается в нелепицу. А когда она доходит до твоего слуха, ты,наверное, улыбаешься - про себя. Ты безусловно имеешь на это право. Яузнаю и многое из того, что твоя мать говорит о деньгах. Она утверждает -и совершенно справедливо, - что неустанно заклинала меня не давать тебеденег. Я подтверждаю это. Писала она ко мне неустанно, и в каждом избесчисленных писем был постскриптум: "Умоляю, не говорите Альфреду, что явам писала". Но мне-то не доставляло никакого удовольствия оплачивать всетвои расходы, от утреннего бритья до кэба в полночь. Мне это безумно