ТЕТРАДЬ ВТОРАЯ

4.5K 66 5
                                    

На берегу моря, у самой воды, там, где в прибой докатываются волны,чернеют стволы и голые ветки высоких вишен. Их более двадцати. К началуучебного года* появляются коричневатые клейкие листочки, распускаютсяпрелестные цветы; на фоне лазурного моря - красота поразительная! Влекомыеветром, цветы вскоре опадают, уносятся в море и, словно инкрустация,покрывают его поверхность, качаются на волнах, но затем море возвращает ихна берег, к деревьям. Вот такое место - двор нашей гимназии, куда я поступилсовершенно спокойно, без сколько-нибудь должной подготовки. Цветы сакуры накокарде форменной фуражки и на пуговицах моей новой гимназической формывосходят к тем самым деревьям на берегу моря. Дом, где я жил, да еще дом каких-то дальних родственников располагалисьсовсем рядом с гимназией, чем, по-видимому, и руководствовался отец,определяя меня в это заведение. На занятия я выбегал по сигналу на утреннююлинейку; и вообще был я ленивым учеником. Но опять все то же мое постоянноепаясничество вскоре сделало меня любимцем класса. Первый раз в жизни я зажил практически отдельно от родителей, и моеновое место показалось мне куда более приятным, нежели родной дом. Клоунададавалась мне уже не столь тяжко, как раньше - возможно потому, что якое-чего добился в этом искусстве. Хотя нет, дело, пожалуй, не в этом: будьты и семи пядей во лбу, даже сыном божьим Иисусом - огромное значение имеет,где, перед кем ты играешь: одно дело - в родном доме, и совсем другое - вчужом краю. Самое трудное для актера - выступать перед родными; когда всесемейство вместе - тут и великому актеру не до игры будет. Разве не так? А яимел мужество играть. И притом достаточно успешно. А перед чужими сумеетсыграть любой меланхолик. Боязнь людей угнетала меня не менее, чем прежде, но при этом мастерстворосло, я вечно смешил класс, хохотали и учителя, правда, прикрывая рот рукойи сетуя: "Без Ооба (это моя фамилия) был бы прекрасный класс..." Мнеудавалось рассмешить даже прикомандированного к нам офицера с громоподобнымголосом. И вот в тот самый момент, когда, как мне казалось, я смог надежноскрыть свое нутро, - в этот момент совершенно неожиданно я получил, чтоназывается удар в спину. И нанес мне его, как водится, почти идиот, самыйнемощный в классе парень с бледным одутловатым лицом; он всегда ходил впиджаке явно с плеча отца или старшего брата - рукава были длиннющими, как водеянии Сетоку Дайси**. В учении он был плох, как и в занятиях военным деломи физкультурой, на которых он всегда был просто зрителем. Стало быть, мнеследовало остерегаться даже таких гимназистов. В тот памятный день на уроке физкультуры этот гимназист (фамилии его непомню, а звали Такэичи), как обычно, глазел по сторонам, а мне велелиупражняться на перекладине. Я подошел к ней, состроил самое невинное лицо,на какое только был способен, нацелился и с воплем совершил прыжок в длину,шлепнувшись задом в песок. Это оказалось явной оплошностью. Все, конечно,засмеялись. Я, улыбаясь встал, начал вытряхивать из штанов песок, и тутподходит ко мне Такэичи (как его угораздило в это время быть уперекладины?), толкнув меня в спину, тихо говорит: - Это ты нарочно. Нарочно. Я был потрясен. И в мыслях не мог допустить, что какой-то Такэичи - некто другой, а именно он - разгадает меня. Мне показалось, что адское пламяохватило все вокруг, отчаянные усилия потребовались, чтобы не заорать, невпасть в сумасшествие. И после этого каждый день - тревоги, каждый день - страхи. Внешне я по-прежнему оставался печальным паяцем, веселил всех вокруг,но иногда вырывался из груди тяжкий вздох; я стал опасаться, что отнынеТакэичи будет изобличать все, что бы я ни делал, да еще рассказывать всемнаправо и налево. При этой мысли на лбу выступала испарина, я нервноозирался по сторонам. Было бы в моих силах - я бы, наверное, подкарауливалТакэичи и утром, и днем, и вечером, чтобы не дать ему раскрыть мою тайну.Какое-то время я крутился вокруг него, пытался внушить ему, что тот прыжокна физкультуре я сделал не нарочно, будто в самом деле считал, что так надо;я старался показать ему, что хочу с ним близко подружиться. Ну а если всемои попытки окончатся безрезультатно, останется только желать его смерти.Вот о чем я неотступно думал. Но о том, чтобы его убить, конечно, помыслитьне смел. Не раз мечтал сам быть убитым, но никогда не замысливал убитького-нибудь. Да потому хотя бы, чтобы не осчастливливать ненавистного врага. Дабы как-то приручить Такэичи, однажды, состроив по-христианскидобросердечную физиономию, склонив голову влево на тридцать градусов и обнявего худые плечи, я вкрадчивым елейным голосом стал звать к себе в гости.Проделывать это пришлось не единожды - он всегда отмалчивался, рассеянноглядя на меня. И все-же как-то раз после уроков мне удалось заманить его ксебе. Было это, кажется, в начале лета. Лил страшный ливень и ребята незнали, как возвращаться из гимназии домой. Я же, поскольку жил рядом,собрался бежать, и тут заметил у ящиков с обувью уныло сгорбившуюся фигуруТакэичи. - Пошли, у меня есть зонт, - сказал я и потянул оробевшего Такэичи заруку. Под проливным дождем мы побежали ко мне, попросили тетушку высушитьнаши одежды, и я повел Такэичи в свою комнату на второй этаж. В семье, где я тогда жил, было три человека: тетка - ей перевалило зашестьдесят, ее старшая дочь лет тридцати - высокая болезненная женщина вочках (она выходила раз замуж, но почему-то вернулась к матери; как и все вдоме, я называл ее Анессой), и была еще вторая дочь - Сэцуко - низенькаякруглолицая девушка, совсем на свою сестру непохожая; она только недавнозакончила гимназию. На первом этаже домика находилась лавка, где в небольшом количествебыли выставлены канцелярские и спортивные товары, но основной доход семьедавала не эта лавка, а сдававшийся внаем пяти-шестиквартирный дом, которыйдо своей смерти успел выстроить дядя хозяев. Такэичи остановился в дверях моей комнаты. - Ухо болит, - говорит он. - Под дождем побегал, вот и болит. - Я заглянул в его уши. Они жуткогноились, гной чуть ли не переливался из ушной раковины. - Ну, это никуда негодится. Конечно, в таком состоянии уши будут болеть! - Я нарочито громкоудивился. - Извини, что потащил тебя в такой ливень. Ласково, почти по-женски попросив прощения, я сходил вниз за ватой испиртом, потом, положив голову Такэичи себе на колени, стал прочищать емууши. Тот, кажется, не почувствовал никакой фальши. - А тебя, наверное, бабы обожать будут. - Не поднимая головы с моихколен, преподнес он мне дурацкий комплимент. Конечно же, Такэичи не осознавал в тот момент, каким дьявольскистрашным было его пророчество; в верности его мне не раз пришлось убеждатьсявпоследствии. "Обожать... Быть обожаемым... " До чего же пошлые слова,что-то в них легковесное и слишком самодовольное; стоит в торжественнойситуации прозвучать этим словам - и на глазах рушится величественный храм,наступает полная безучастность. А вот если выразиться по-другому - не "бремяобожания" а, скажем, "беспокойство от любви", - то величественный храмостанется непоколебленным. Может это и странно, но я так чувствую. Когда Такэичи, пока я занимался его ушами, высказал мне эту чушь про"обожание", я ничего не ответил, но почувствовал, что покраснел: в егословах была доля истины. Из написанного только что может показаться, чтопошлое "быть обожаемым" прозвучало для меня лестно. Боюсь ложноговпечатления о собственной глупости; ведь эти слова не стали бы вкладыватьдаже в уста молодого сверхсамодовольного барчука. В действительности яотнюдь не таков. Женщины для меня намного загадочнее мужчин. Несмотря на то, что ссамого детства я рос, мужал в основном в женском окружении - они в домесоставляли большинство, среди родственников было много двоюродных сестер,прибавим сюда и "преступниц" служанок, - несмотря на это, а, возможно,именно поэтому, я чувствовал себя обычно так, будто ступаю по тонкому льду,всегда было невообразимо тяжко. Порой я терялся и жестоко ошибался, чтоназывается, наступал на хвост тигрице и отползал тяжело раненный, и раны,наносимые женщинами - о, что по сравнению с ними плетка мужчины! - обильнокровоточили, были очень болезненны и с трудом поддавались излечению. Женщины... То они привлекают к себе, то отталкивают, а то вдруг вприсутствии людей обращаются к тебе крайне презрительно, совершеннобессердечно, но когда рядом никого нет, крепко прижимают к себе; спят оникак мертвые, может быть они и живут, чтобы спать? С самого детства у менянакопилось множество разнообразных наблюдений. Вроде такие же люди, какмужчины - все же не совсем такие. Самое интересное, что эти непознаваемыесущества, с которыми всегда следует быть настороже, - эти существа и в самомделе благоволили ко мне. Да, именно благоволили, это слово наиболее верноотражает суть дела, а слова "любить", "быть любимым" в моем случаесовершенно не годятся. Важен еще один момент: женщины гораздо непринужденнее мужчин реагируютна клоунаду. Ну, во-первых, мужчины не смеются так много и весело - вероятнооттого, что я перед ними слишком старался и всегда переигрывал, к тому жевсегда торопился вовремя закончить фарс; а женщины не знают предела, онинеугомонны и бесконечно требуют продолжения, так что всякий раз, угождая им,я буквально выбивался из сил. Смеются они удивительно азартно. Да и чтоговорить, уж коли женщина доберется до удовольствий, то будет стремиться отведать их сполна, не то, что мужчина. Все это отличало и сестер из дома, где я жил в пору учебы в гимназии.Если у них улучалась свободная минута, они - и та, и другая - поднимались навторой этаж в мою каморку, что каждый раз приводило меня в неописуемый ужас. - Занимаешься? - Да нет... - Захлопываю книгу и улыбаюсь. - Ты знаешь, сегодня на географии учитель - Комбо его фамилия - он... -И льются слова, пустячные истории ни уму ни сердцу. Как-то раз пришли вечером ко мне сразу обе сестрицы - Сэцуко (младшая)и Анесса (старшая), и после долгого спектакля, который мне пришлось передними разыгрывать, сказали вдруг: - E-чян, примерь-ка очки. - Зачем? - Примерь, тебе говорят. Возьми их у Анессы. - Сэцуко имела обыкновениеговорить со мной грубовато. Паяц послушно надел очки. Сестрицы хохотали буквально до упаду. - Ну вылитый Ллойд! Ну как две капли! (В то время среди японцев был очень популярен комедийный киноактерГарольд Ллойд.) Я встал в позу, выбросил вперед руку и начал "изрекать приветствие": - Господа! Мне доставляет огромное наслаждение приветствовать здесьмоих японских почитательниц... Девицы давились от смеха. А я после этого случая не пропускал ни одного фильма с участием Ллойда,изучал его манеру держаться, говорить. Однажды осенним вечером я лежал и читал книгу. И тут стремительновбегает Анесса, вся зареванная, бросается на мою постель: - E-чян, помоги мне! Ведь ты поможешь, да? Уйдем из этого дома! Вместеуйдем! Помоги мне! Спаси меня! Она долго всхлипывала, говорила что-то, но меня все это особенно нетрогало: уже не впервые бабы льют передо мной слезы. Страстные речи Анессыне столько испугали меня, сколько пробудили любопытство. Я вылез из-пододеяла, взял со стола хурму, снял кожицу, разрезал плод и протянул Анессекусочек. Всхлипывая, она его съела. А потом спросила: - У тебя есть что-нибудь интересное почитать? Я снял с полки роман Нацумэ Сосэки "Ваш покорный слуга кот". Спасибо. - Конфузливо улыбаясь, Анесса взяла книгу и вышла из комнаты. Вот тебе и Анесса... Понять как и чем живет женщина казалось мнемудреней, чем разобраться в мыслях дождевых червей; впрочем, само этозанятие отнюдь не из самых приятных. Но единственное я усвоил с детства:если женщина внезапно расплачется - нужно дать ей поесть чего-нибудьсладкого, и тогда ее настроение моментально улучшится. Сэцуко, например. Приводит ко мне в комнату свою подругу. Ясное дело, ясмешу их, потом подруга уходит, и Сэцуко обязательно говорит о ней гадости:паршивая девица, держись подальше от нее, и тому подобное. Уж лучше бывообще не приводила ее, и так у меня в гостях бывают одни только бабы. И все же пророчество Такэичи тогда еще в полной мере не сбылось.Собственно, чем я был в то время? - Всего лишь местный Гарольд Ллойд. Толькопо прошествии нескольких лет глупый комплимент Такэичи обернулся зловещейявью, расцвел пышным цветом и дал горькие плоды. В свое время Такэчи сделал мне еще один "подарок". Однажды он появился у меня с какой-то книгой в руках, раскрыл ее и спобедным видом показал цветной фронтиспис. - Привидение, - пояснил он. Что-то во мне оборвалось в этот миг. Уже потом, гораздо позднее японял, что именно тогда передо мной разверзлась пропасть, в которую я до сихпор продолжаю лететь. Картину я узнал - это был знаменитый автопортрет ВанГога. Во времена моего отрочества в Японии начался бум вокруг французскихимпрессионистов, собственно, с них пошло увлечение европейским искусством. Влюбой деревне школьники по репродукциям знали Ван Гога, Гогена, Сезанна,Ренуара. Меня особенно интересовал Ван Гог, я видел много цветныхрепродукций его работ, уже тогда восхищался кистью художника, свежестьюпалитры, но, признаться, его картины никогда не ассоциировались у меня счертями, привидениями. Ну, а это тоже привидение? - Я снял с полки альбом Модильяни и показалТакэичи картину, на которой была изображена бронзово-загорелая женщина. - Вот это да! - воскликнул потрясенный Такэичи. - Напоминает лошадь из преисподней. - Нет, все-таки привидение. - И мне хотелось бы писать такие привидения... - вырвалось у меня. Люди, чувствующие страх перед себе подобными, как ни странно,испытывают потребность воочию видеть чудища, этого требует их психология,нервная организация; чем более человек подвержен страху, тем сильнее онжелает неукротимых страстей. Эта кучка художников немало настрадалась отлюдей. Загнанные ими, художники уверовали в фантасмагории, причем настолько,что чудища виделись им средь бела дня, и они безо всякого лукавствастремились изобразить эти видения как можно явственнее и совершеннее. Такчто Такэичи, заявивший, что они пишут привидения, был прав. И мне судьбойпредначертано стать их сподвижником... Сильное волнение охватило меня, ячуть не прослезился. - В моих картинах тоже будут химеры, привидения, кони из преисподней. -сказал я почему-то очень тихо. Еще в начальной школе я увлекался рисованием, любил рассматриватькартинки, но считалось, что рисунки мне удаются хуже, чем сочинения.Впрочем, к суждениям людей я никогда не питал доверия; что же касается моихсочинительских опытов, то я слишком хорошо знал: они мне нужны единственнодля того, чтоб доставить удовольствие учителям - сначала в начальной школе,потом в средней; сам же относился к ним, как к чему-то вроде клоунады,считая их совершенно неинтересными. И лишь когда я рисовал (не шаржи,конечно), я работал вдохновенно, испытывал сладкое мучение, стремясьвыразительнее передать свои ощущения. Причем с самого начала я шелсобственным путем. Школьные учебники по рисованию были скучны, работыучителей казались мне мазней, приходилось напрягаться в поисках собственныхсредств выражения. Еще в средней школе у меня было все необходимое дляработы маслом, но картины обычно получались какие-то плоские, как детскаяаппликация из цветной бумаги - вероятно оттого, что я руководствовалсяшкольными пособиями, а подражание, даже если бы эти пособия были составленыпод влиянием импрессионистов, не могло дать хороших плодов. И именно Такэичипомог мне разглядеть, где в своих художнических принципах я был неправ.Глупо стараться так же красиво воспроизвести то, что воспринимаешь каккрасивое; большие художники из ничего, своею волею творят прекрасное.Испытывая тошноту при виде безобразной натуры, они не скрывают, тем неменее, интереса к ней, работают с огромным наслаждением. Иначе говоря,секрет - ключ к нему дал мне Такэичи - состоял в примитивизме. И вот,тщательно скрывая от частых посетительниц моей каморки, я приступил к работенад автопортретом. Получилась вещь трагическая, от портрета мне самомустановилось не по себе. То был я - тот я, которого сам же старался поглубжеупрятать, тот я, на губах которого всегда скользила ухмылка, я, веселящийвсех вокруг, но с душой, которую гложет вечная тоска. "Неплохо", - одобрил ясвою работу, но не мог показать ее никому, кроме Такэичи: опасался, что людисмогут выведать мое самое сокровенное, не хотел, чтобы меня от чего-нибудьпредостерегали, боялся также и того, что в портрете не увидят меня и сочтутего очередной блажью шута, страшился, что он вызовет только хохот, а этобыло бы горше всего... В общем, я упрятал автопортрет как можно глубже встенной шкаф. Свой химерический стиль я скрывал, на школьных занятиях старалсякрасиво изображать красивое и не переходить границ посредственности. Доверился только Такэичи, перед которым давно уже раскрыл своюизраненную душу. Я спокойно показал ему автопортрет. Он похвалил эту моюпервую работу, а потом, после второй или третьей "химерической" картины ещераз предрек: - Из тебя получится большой художник. И вот, окрыленный двумя пророчествами дурака Такэичи, я вскореотправился в Токио. Хотел поступать в художественное училище, но отец, намереваясь сделатьиз меня чиновника, велел учиться в старших классах столичной гимназии.Перечить отцу я не мог, подчинился его воле еще и потому, что самомуопостылели дом и сакура на берегу моря. Успешно сдал экзамены в Токийскуюгимназию и началась общежитская жизнь, грязи и грубости которой я невыдержал. Уйдя из общежития (не только из моральных соображений, но и потомуеще, что врачи поставили диагноз: инфильтрат в легких), я поселился наотцовской даче в районе Уэно-Сакураги. Вообще приспособиться к жизни вколлективе мне никогда не удавалось, а тогда меня бросало в холод от такихизречений, как "юношеский пыл", "достоинство молодого человека" и прочее,мне претил этот дух учащейся молодежи. И в классах, и в комнатах общежития всамом воздухе витала какая-то извращенная похотливость. Меня не спасало дажеблизкое к совершенству паясничанье. За исключением одной-двух недель, когдаотец приезжал на свои сессии, на этой даче практически никого не было, и вдовольно просторном доме я жил втроем со стариком-сторожем и его женой.Иногда я пропускал занятия, но слоняться по Токио не было желания (такникогда, наверное, и не увижу ни храма Мэйдзи-дзингу, ни памятника КусуногиМасасигэ***, ни могил 47 воинов в храме Сэнгаку); обычно я читал илирисовал. В те дни, когда отец бывал в Токио, я сломя голову мчался в гимназию, акогда его не было - уходил в студию художника Синтаро Ясуда, работавшего вевропейской манере (студия находилась в районе Хонке Сэндаки), и там по три,а то и по четыре часа занимался этюдами. Мне втемяшилось в голову, что, уйдяиз общежития и появляясь на лекциях изредка, я оказался в особом положениивольнослушателя; все мне стало безразлично, посещать занятия становилось всетягостнее. Да и вообще, проучившись сначала в начальной школе, а затем вгимназии, я так и не проникся так называемым "школьным патриотизмом", неудосужился запомнить даже обязательные школьные гимны. Вскоре один художник, посещавший студию Ясуды, научил меня пить сакэ,курить, развлекаться с проститутками, закладывать вещи в ломбард иразглагольствовать о левых идеях. Странная мешанина, не правда ли? Но такбыло на самом деле. Звали этого парня Macao Хорики, он родился в пригороде Токио, былстарше меня на шесть лет, уже закончил частное училище изящных искусств.Своей мастерской не имел и ходил к нам в студию заниматься европейскойживописью. Как-то Хорики обратился ко мне: - Не одолжишь пять йен? Я опешил, потому что знал его только в лицо, ни словом не приходилосьперекинуться. Но пять йен все же протянул. - Порядок. Пошли выпьем, я угощаю. Пошли-пошли! Я не стал отказываться. Хорики потащил меня в кафе недалеко от студии.Вот так и началась наша дружба. - Я давно приметил тебя, обратил внимание на твою конфузливую улыбку,каковая является отличительной особенностью предстоящего человека искусства.Ну, за встречу!...Эй, Кину-сан, что, симпатичный малый? Только чур, невлюбляться! Как только этот тип появился у нас в студии, я из первыхкрасавцев перешел во вторые. Хорики был смуглым парнем с очень правильными чертами лица. Всегдаходил в приличном костюме, что для студийцев-художников было достаточнонеобычно, всегда при галстуке скромной расцветки, волосы напомажены иразделены посредине ровным пробором. В кафе я попал впервые и сначала очень смущался, не знал, куда детьруки, конечно же, робко улыбался. Но после двух-трех кружек пивапочувствовал необычайную раскрепощенность и легкость. - Я вообще-то хотел поступать в художественное училище... - Да ну, не стоит. Не стоит тратить время на все эти училища,неинтересно в них. Природа - вот наш учитель! Любовь к природе движет нами! Однако доверия к его речам я не испытывал. "Болван, - думал я. - Икартины у него, наверняка, дурацкие. Но по части развлечений он ничегопарень, дружить можно." Я ведь тогда впервые встретился со столичным бездельником. Как и я, онполностью отошел от суетного мира. В другой, правда, форме. Несомненно,сближало нас то, что мы оба не имели жизненных ориентиров. Подобно мне, онтоже был паяц. Но в том, что безысходности он не осозновал и не ощущал, мысущественно различались. Я дружил с Macao Хорики полагая, что делаю это исключительно потому,что с ним интересно развлекаться; а в самом деле я презирал его, порой дажестеснялся находиться с ним рядом. Так вот, этому человеку удалось в концеконцов разгадать меня. Первое время казалось, что мне на редкость повезло: познакомился сзамечательным малым, отличным гидом по Токио. Однако, отягощенный комплексомстраха перед людьми, я потерял бдительность. Скажу не таясь: я ведьсовершенно не мог один передвигаться по городу - в трамваях боялсякондукторов. Было и другое: в театре Кабуки робел перед билетерами,стоявшими по обеим сторонам устланной пунцовым ковром лестницы; в ресторанахмне становилось страшно, когда за спиной тихо стояли или подходили старелками официанты; особенный ужас охватывал меня, когда надо былооплачивать счета (Боже, до чего же я неуклюж!", - всегда думал я в такиемоменты); а когда я покупал что-нибудь в магазине и расплачивался запокупку, мир темнел в глазах (не от скаредности, нет!). Скованность,робость, безотчетная тревога, страхи почти доводили меня до безумия; язабывал сдачу (о том, чтобы торговаться с лавочниками уже и речи нет), а тои саму покупку. Потому и выходил я из дома редко, предпочитал целыми днямиваляться в своей комнате. Вот так и сложилось, что идя куда-нибудь вместе с Хорики, я отдавал емусвой кошелек, а уж он обнаруживал поразительные способности торговаться,гулять "дешево и сердито", тратя немного, но чрезвычайно эффективно. Таксистоило дорого, и он предпочитал держаться от него на почтительномрасстоянии, прекрасно обходясь электричкой, автобусом, катером; в самоекороткое время мы умудрялись добираться куда угодно. Он научил меня имногому другому. Например, ходить с женщинами в номера, где, помимо всегопрочего, можно было принять ванну, поесть отваренного тофу****,опохмелиться; он растолковал мне, что гюмэси***** и якитори******, будучиедой дешевой, очень питательны; разъяснил, от какого дешевого сакэ можнобыстрее захмелеть. Во всяком случае, в присутствии Хорики я был избавлен отстраха и всяких тревог. Еще одно спасительное обстоятельство я нашел в общении с ним: необращая никакого внимания на собеседника, он мог часами самозабвенно нестивсякий вздор (возможно, как раз из-за своей горячности он и забывал особеседнике), следовательно, когда мы гуляли вместе, не возникало неловкихпауз. У меня же обычно получалось так, что я, по натуре молчаливый, вынужденбыл, общаясь с людьми, предупреждать такое неприятное молчание и отчаянносмешить собеседников. Зато, имея дело с болваном Хорики, не надо былостараться поддерживать разговор, его разглагольствования можно было спокойнопропускать мимо ушей, достаточно было только изредка улыбаться и вставлять"неужели?", "не может быть!"; роль шута исполнял сам Хорики. Вскоре я убедился, что вино, сигареты, проститутки прекрасно помогают(пусть временно) забыться, отвлечься от вечного страха перед людьми. Радиэтого мне не жалко было распродать все, что имел. Проститутки были для меня не людьми, не женщинами, а умственноотсталыми (так казалось мне) существами или же сумасшедшими; однако, как нистранно, в их обители я находил покой, мог очень спокойно, крепко спать. Ивот уж чего лишены эти несчастные создания так это алчности. Они тожеиспытывали ко мне нечто вроде родственного чувства, проявляли радушие,причем не вымученное, а естественное, не продиктованное расчетливостью, неторгашеское, но радушие к человеку, с которым вряд ли придется видетьсявторой раз, и бывали ночи, когда я ясно видел вокруг голов проституток -этих слабоумных или помешанных существ - нимб как у святой Марии. Стремясь уйти от вечного страха, я ночами ходил развлекаться к"родственным душам"; незаметно меня стала окутывать отвратительнаяатмосфера, она стала "приложением" к моей жизни, и постепенно это"приложение" весьма заметно обозначилось, так что, когда Хорики обратил наэто внимание, я испугался, мне стало тошно. Выражаясь грубо, я изучал женщинисключительно по проституткам и заметно в этом преуспел. Кстати, учеба натаком материале, будучи самой суровой, одновременно и самая эффективная. Таквот, запах женщин стал преследовать меня, и они (женщины вообще, не толькопроститутки) инстинктивно чувствовали это и сами льнули ко мне. Врезультате, эта непристойная позорная атмосфера, вызванная вечным страхомперед себе подобными, казалась иным куда более заметной, чем первопричина. То, что Хорики когда-то высказал наполовину как комплимент, я современем почувствовал в полную силу. Наивное письмо девочки из кафе...Долгие променады двадцатилетней генеральской дочки: в те минуты, когда яуходил в гимназию или возвращался из нее, она, слегка подкрасившись,бесцельно вертелась у ворот дома... Служанка из ресторанчика, где я иногдастоловался, причем там я всегда молчал... И еще дочь владельца табачнойлавки, подававшая мне сигареты, а в пачках я затем обнаруживал и кое-чтодругое... Девушка, сидевшая в соседнем кресле в театре Кабуки... И то можновспомнить, как однажды я возвращался поздно ночью в электричке, изряднозахмелевший, и некая особа... А письмо от дальней родственницы с излияниямилюбовных томлений, совершенно неожиданное письмо... Да еще куколка, скореевсего самодельная, появившаяся у меня в комнате в мое отсутствие... И такдалее, и тому подобное. Сам я притом всегда был крайне пассивен, событиядалее не разворачивались, и все-таки то, что есть во мне что-то,заставляющее женщин грезить обо мне - это не бахвальство, а непреложныйфакт. Не только Хорики, и другие говорили обо мне тоже. Углядев в этойситуации нечто оскорбительное, я мгновенно охладел к развлечениям спроститутками. Из чистого снобизма (других мотивов я и теперь не могу отыскать) Хорикиходил на "коммунистические чтения" (точно не помню, кажется это называлосьRS) и меня привел однажды в этот тайный кружок. Для таких, как Хорикиподобного рода кружки были чем-то вроде достопримечательности Токио, которуюнепременно следует посетить. Я познакомился с "товарищами", как они другдруга называют, приобрел какие-то брошюры и стал слушать лекции пополитэкономии, которые читал восседавший на председательском месте неприятной наружности молодой парень. Все, о чем говорилось влекциях, казалось мне давным-давно известным. Ну хорошо, все так. Но ведьимеется и еще что-то в душах людей - неведомое, страшное. Алчность? - Несовсем так. Тщета? - И это не совсем то. Любострастие плюс алчность? И всочетании это нечто не раскрывалось полностью... Не знаю, как этоопределить, но, кроме экономических отношений на дне мира человеческогоесть, по-видимому, еще что-то чудовищное и мне, загнанному этим миром, притом, что я признаю материализм с такой же естественностью, как вода выбираетместа пониже, - при всем при том я все же знаю, что мне не дано избавитьсяот своих страхов перед людьми, - не дано обратить взгляда к молодой листве ипочувствовать радость надежды. Тем не менее, я не пропустил ни одногозанятия, присутствовал на всех собраниях этого кружка RS (может быть, яошибаюсь, возможно, он назывался по-другому), саркастически наблюдал, как"товарищи" с каменными лицами, словно занимаясь огромной важности делом,поглощены изучением в общем-то азбучных истин (1+1=2). Наконец терпение моелопнуло, и, по своему обыкновению, я начал паясничать, пытаясь разрядитьатмосферу этих собраний; напряжение постепенно исчезло, а сам я стал весьмапопулярным и даже необходимым членом кружка. Простые люди, они и меня,видимо, считали таким же простым оптимистичным весельчаком, а я,следовательно, своим поведением окончательно ввел их в заблуждение. По томучто не был я "товарищем". Все же на каждое собрание я обязательно являлся иобязательно веселил всех кружковцев. Мне нравилась сама затея. И люди нравились. Но это совсем не значит,однако, что меня сдружил с ними марксизм. Нелегальность - вот что доставляло мне какое-то смутное наслаждение.Мне в таких условиях было очень уютно. И наоборот, легальность в этом миреказалась мне страшной (я чувствовал в ней что-то чудовищно сильное),механизм ее действия - непознаваемым, и очень трудно было усидеть в этом,фигурально выражаясь, промерзшем помещении без окон; если бы за стенами быломоре нелегальности - я бы прыгнул в него, барахтался в нем, и умереть тампочел бы за великую радость. Есть такое слово: отверженные. Так называют обычно жалких потерянныхлюдей, нравственных уродов. Так вот, с самого рождения я чувствовал себяотверженным, и когда встречал человека, которого тоже так называли, ощущалтакой прилив нежности к нему, что не мог сдержать восхищения перед самимсобой. Есть еще выражение: криминальная предрасположенность. Всю жизнь в этоммире людей я страдал под тяжестью этой предрасположенности, но она была исамым верным спутником в моих мытарствах, а мое с обществом взаимноекокетничанье было как бы частью натуры. В просторечии говорят: брать грех надушу. Вынужден признаться: грех запятнал мою душу самым естественным образомеще с пеленок; по мере того, как я рос, он не только не спал с души, но,наоборот, разросся, проел душу насквозь и, хоть я сравнивал свои ночи смучениями ада, грех стал мне роднее, ближе крови и плоти; боль, которую онпричинял душе, стала знаком того, что грешная моя душа жива, я сталвоспринимать эту боль как ласковый шепот. На такого человека, как я, атмосфера подпольных кружков действовала,как ни странно, успокоительно. Иначе говоря, не столько цель этого движениянужна была мне, сколько его внешняя оболочка. А что касается самого Хорики,- он только единственный раз пошел на такое собрание, чтобы, смеха ради,привести меня туда; глупо сострив насчет того, что марксистам, одновременнос изучением производственных отношений следовало бы проявлять интерес и кпотреблению, он так и поступал: от собраний держался подальше и меня всевремя таскал за собой "изучать сферу потребления". Вообще же в то время существовали марксисты самых разных толков - итакие как Хорики, называвшие себя этим словом из пустого тщеславия, иподобные мне, которые заседали на этих собраниях потому, что им импонировалдух подполья. Пойми настоящие марксисты подлинную сущность своих"попутчиков", они разразились бы праведным гневом, и как ренегатов тут жевыставили бы вон и Хорики, и меня. Но нас не собирались исключать из кружка,а для меня нелегальная жизнь протекала явно свободнее, чем среди легальных"джентльменов"; мне удавалось "правильно" вести себя, я считалсяперспективным "товарищем", жутко щеголял таинственностью члена подпольногокружка и даже брал кучу самых разных поручений. Никогда ни от чего неотказывался, спокойно брался за все, о чем ни просили и, как ни странно, всешло у меня гладко, без сучка и задоринки, я не допустил ни одного промаха,так что "легавые" (так среди кружковцев принято было называть полицейских)меня никогда не задерживали и не допрашивали; все поручения я выполнялсмеясь и смеша других, притом корректно. (Надо заметить, что все кружковцы клюбому делу относились как к сверхважному, действовали очень сосредоточенно,с чрезвычайной осторожностью, на полном серьезе подражая героям детективов.)В то время, как мне все поручения казались совершенно пустячными, "товарищи"любили лишний раз подчеркнуть опасный характер предпринимаемого. Настроениев тот период у меня было такое, что я спокойно вступил бы в партию несмотряна риск пожизненного заключения - страх перед реальным миром был настолькосилен, наполненные стонами бессонные ночи были настолько мучительны, что яохотно предпочел бы жизнь в тюремной камере. С отцом я виделся редко, раз в три-четыре дня; то он был занят сгостями, приезжавшими к нему на дачу, то уезжал сам. Его присутствие меняугнетало, я боялся его и стал уже подумывать о том, чтобы снять где-нибудькомнатушку и жить одному. И тут услышал от старика-управляющего, что отецвроде бы намеревается продать дом. Наступал срок отцу складывать свои депутатские обязанности, более своюкандидатуру он выставлять не собирался, были этому, видимо, какие-топричины. В родных местах он построил новый дом, в нем намеревался спокойнодоживать жизнь; по Токио, как видно, не тосковал, а ради меня, гимназиста,считал неразумным содержать особняк и слуг. (Отца я не понимаю, точно также,как и всех в этом мире.) Как бы то ни было, но вскоре дом перешел к другомухозяину, а я снял себе комнатку в старом доме в квартале Морика-ва. И сразуже оказался без денег. Прежде я получал от отца определенную сумму на карманные расходы, отнее, правда, через два-три дня ничего не оставалось, но зато в доме всегдабыли сигареты, спиртное, сыр, фрукты, а книги и письменные принадлежности влюбое время можно было взять в кредит в ближайших лавках - как-никак, я жилв районе, избиравшем отца депутатом, так что имел возможность в любоммагазине брать, что мне надо без всяких упрашиваний. И вот после того, как я перешел жить на квартиру, денег, высылаемых мнеежемесячно, стало катастрофически не хватать. Я был в панике: они уходили втечение нескольких дней. Чувствовал себя настолько беспомощным и забытым,что чуть рассудка не лишился. Всем по очереди - отцу, братьям, сестрам -посылал телеграммы с просьбой выслать деньги и припиской "подробностиписьмом". (Ясное дело, "подробности" эти были моим новым трюком. Чтобыкого-нибудь о чем-нибудь попросить, я считал прежде необходимым развеселитьтех, к кому обращаюсь.) Хорики научил меня закладывать вещи в ломбард, кчему я и стал часто прибегать. Но денег все равно не хватало. Вообще говоря, я не мог найти в себе сил уединенно прозябать в этойкомнатушке. Когда я оставался в ней один, мне всегда казалось, что сейчаскто-нибудь сюда вторгнется, нападет на меня, и потому я старался уходить издома - что-то делал в упоминавшемся выше движении, ходил с Хорики по злачнымместам, пил дешевое сакэ и так далее. Учебу почти забросил, занятияживописью тоже прекратил. На втором курсе гимназии, в ноябре моя жизнь круто изменилась: явстретил женщину (она была на два года старше меня), с которой впоследствиирешился на самоубийство. Несмотря на то, что я пропускал уроки и дома не занимался,экзаменационные работы оценивались как "содержательные" и долго еще мнеудавалось водить свих родных за нос. Все же, в конце концов, гимназия,вероятно, по секрету сообщила отцу о плохой посещаемости, потому что по егопоручению брат прислал длинное грозное письмо. Меня, однако, беспокоилосовсем другое: во-первых, нехватка денег, и во-вторых то, что участие внелегальном движении требовало все больше сил и времени, так как я сталкомандиром оперативной группы, объединяющей марксистски настроенных учащихсягимназий Центрального квартала, а также кварталов Коисикава, Симотани,Канда. Пошли разговоры о вооруженном восстании, я приобрел маленький нож(сейчас-то мне понятно, что он едва ли годился для точки карандашей), держалего всегда в кармане плаща, мотался по улицам, "устанавливая связи". Мнеужасно хотелось напиться, чтобы как следует отоспаться, но не было денег. Ктому же RS. (если не ошибаюсь, так мы называли партию) не давала передыха,поручая все новые и новые дела. Началось-то все просто из интереса к тайне,а потом это баловство обернулось так, что покоя не стало. Тут я решил себяне усмирять, послал своих коллег по RS к черту, сказав, что они обращаютсяне по адресу, пусть все их поручения выполняют их же подчиненные и, такимобразом, порвал с ними. Но, сделав это, естественно, чувствовал себяотвратительно и задумал умереть. Как раз в это время были три женщины, высказывавшие ко мнерасположение. Одна - дочь хозяина дома, где я снимал комнатку. Только придудомой после каких-то дел по этой своей организации, буквально с ног валюсь,не ужиная ложусь спать, как тут обязательно появляется в моей комнате этадевица с почтовой бумагой и ручкой. - Извини, пожалуйста, у нас малыши так галдят, что я и письмо не могуспокойно написать. Она садится за стол и больше часа пишет что-то. А я - ведь мог бы так и лежать, не обращая на нее решительно никакоговнимания: до того устал, что и рта раскрыть не хочется - так нет же, ячувствую, что она ждет, когда я с ней заговорю, и просыпается моя вечнаяуслужливость, мысленно выругавшись, ложусь на живот, закуриваю и начинаю: - Говорят, иногда мужчины топят баню любовными посланиями от женщин. - Да ну тебя, противный... Это ты, что ли, так делаешь? - Нет, что ты, я ими только молоко иногда кипятил. - Ну и славно. Пей на здоровье. Скорей бы ушла. Какие там письма...Ведь ясно же, что она не письма пишет, а рожицы рисует. - Покажи, что ты пишешь, - говорю я, думая при том: "Умереть лучше, чемчитать твою писанину". Тут начинается: "Не трожь! Отойди, не трожь!" Но радости-то, радостисколько в голосе! Чем дальше, тем больше она раззадоривается. И мне в головуприходит идея: надо попросить ее о чем-нибудь. - Могу я побеспокоить тебя? Не сходишь в аптеку за снотворным? Усталбезумно, щеки горят, а заснуть не могу. Не сочти за труд. Погоди, деньгивозьми. - Нет-нет, денег не надо. И она встает - довольная, готовая на край света бежать, выполнять моюпросьбу. Я уже хорошо знал: если мужчина обращается к женщине с просьбой, ееэто не раздражает, наоборот, она радуется. А теперь о другой женщине. Студентка гуманитарного факультетапедагогического училища, из "товарищей". Как ни противно это было, с нейприходилось встречаться по делам нашей организации ежедневно. Вот ужезакончены все наши дела, а она не отстает от меня, ходит по пятам и сбухты-барахты покупает мне какие-нибудь вещи. - Можешь считать меня своей старшей сестрой, - заявила она однажды. Меня передернуло, но спокойно отвечаю: - Я так и считаю. - Сам улыбаюсь, но чувствую какую-то встревоженность.Боюсь ее обидеть и раздумываю, как бы половчее отделаться. Между темвынужденно ухаживаю за этой уродиной, а когда она вручает мне свой подарок,деланно радуюсь, сыплю шутками... (Все, что она покупает, удивительнобезвкусно, полученные от нее вещи я обычно сразу же отдаю хозяину, либо вресторанчик, где обычно ем жареную на вертеле птицу.) Как-то летней ночьюона вовсе не отходила от меня, и на какой-то темной улице я ее поцеловал,думая все о том же: "Хоть бы скорее ушла..." Что после этого поцелуяначалось! Она взвилась от возбуждения, поймала такси, привела меня вкомнатенку, которая тайно снималась для нужд организации, до утра не моглауспокоиться. А я только ухмылялся: "Ну и старшая сестрица..." И с дочерью домовладельца, и с "сестрицей-товарищем" мне приходилосьсталкиваться ежедневно, я не мог, как то было с другими женщинами, скрытьсяот них; смятенная душа, я заискивал перед ними и постепенно превратился чутьли не в их раба. Именно в это время в одном большом кафе на Гиндзе япознакомился с работавшей там официанткой. Только раз, собственно,встретился с ней, но ее внимание ко мне значило так много, что забыть ееникак не мог, и снова беспокойство, безотчетный страх овладели мной. Надосказать, тогда я уже был способен один, без Хорики ездить на электричке,ходил на спектакли Кабуки, осмелел настолько, что, надев нарядное кимоноотправился однажды в кафе. Правда, я по-прежнему пасовал передсамоуверенностью и грубой силой, по-прежнему страшился людей, страдал отних, хотя внешне как будто бы научился держаться... Впрочем, нет, я все-такине могу общаться с людьми без жалкой клоунской ухмылки, но, по крайней мере,как-то овладел (пусть плохо) способностью элементарного общения. Что помогломне? Участие в подпольном движении? Женщины? Сакэ? Мне кажется, во многомздесь сказалось отсутствие денег, именно это помогло мне. И вот как. Дело втом, что страх везде со мной. Но вот только в большом кафе, где толпятсяпьяные посетители, носятся официанты - там, если удастся смешаться с толпой,постоянное чувство, будто тебя кто-то преследует, исчезает, появляетсявозможность успокоиться. Рассуждая однажды таким образом, я, имея в карманевсего десять йен, направился в большое кафе на Гиндзу. Улыбнувшисьподошедшей официантке, сказал: - У меня всего десять йен. - Не страшно, не беспокойтесь, - ответила она. В ее говоре чувствовался кансайский акцент*******. А голос действовалумиротворяюще на мое колотившееся сердце. Мне показалось, что она не деньгиимеет в виду, я услышал в ее словах другое: "Рядом со мной не надобеспокоиться." Сакэ окончательно сняло тревогу, уже не хотелось ломать комедию. Яоткрылся ей весь без утайки, вплоть до самых мрачных сторон своей жизни.Потом замолк и только пил. - Вы это любите? А это? - Одно за другим женщина выставляла разныеблюда, но я лишь отрицательно качал головой. - Только сакэ? Пожалуй, и я выпью немного. Была холодная осенняя ночь. Я договорился с Цунэко, что буду ждать ее вкрохотном ресторанчике недалеко от Гиндзы. (Да, кажется официантку звалиЦунэко... Вот он, каков я: точно не помню имя женщины, с которойдоговорились о двойном самоубийстве!) Сидел я в этом ресторанчике, жевалсуси - безвкусные рисовые колобки с сырой рыбой и соевым соусом. (Названиересторана забыл, отчетливо сохранилось в памяти только, что суси былиудивительно невкусны. Как сейчас вижу лысого дядю, похожего на неопытноговоеначальника; из риса он лепит колобки, кладет на них ломтик сырой рыбы ипокачивает при этом головой, будто говоря: "До чего вкусны мои суси!"Позднее уже, в электричке я пару раз вздрагивал: "Ба, знакомое лицо!", нопоняв, что увидел человека просто похожего на хозяина заведения, где менякормили плохими суси, невольно ухмылялся... Странно, не помню отчетливо ниимени той, которая меня обогрела, ни как она выглядела, - все этоулетучилось из памяти, а вот лицо хозяина, готовившего это блюдо, запомнил вдеталях. Так что могу сей же час написать портрет, - уж очень, наверное,невкусным были эти суси, только холод и горечь остались от них. Вообщеговоря, где бы и когда бы я ни пробовал суси - они мне не нравились."Отчего, - всегда думал я, - рисовые колобки делают такими огромными?Неужели нельзя, ну, в палец величиной?") Цунэко жила в квартале Хондзе, в доме плотника снимала квартиру навтором этаже. В тот вечер мы пришли туда, пили чай. Не пытаясь скрыть какобычно глодавшей меня тоски, я сидел, подперев рукой щеку, словно страдал отсильной зубной боли. Интересно, что эта поза ей, кажется, нравилась. А самаЦунэко казалась мне очень сиротливой; я почему-то представлял ее фигуру подхолодным осенним ветром, медленно опадают с деревьев жухлые листья... Как-то мы сидели вдвоем и она долго рассказывала: старше меня на двагода, родилась и жила в Хиросиме, есть муж (это она подчеркнула), в Хиросимеон был парикмахером, а весной позапрошлого года они переселились в Токио, ноздесь ему не удалось найти работу. Он занялся какими-то темными делами и зажульничество угодил в тюрьму; каждый день она носит ему передачи, но все,хватит, завтра к нему не пойдет, и так далее, и так далее. Я, честно говоря,не любитель слушать бабью болтовню - впечатление такое, будто они не умеютговорить, неверно расставляют смысловые акценты, короче, разглагольствованияженщин я обычно пропускаю мимо ушей. - Ужасно тоскливо... Произнесенные шепотом эти два слова более, чем многословные речиспособны были бы вызвать мое сострадание; странно, однако, простопоразительно, что до сих пор ни от одной женщины в мире я не слыхал этихпростых слов. Не произнесла их и Цунэко, но вся она словно источала скорбь,и стоило мне вплотную приблизиться к ней, как эта скорбь обволакивала и меняи, соединяясь с моею, содержание которой большей частью составляла глубокаяподавленность, образовывала нечто, приносившее отдохновение от страха,тревог, отдохновение, подобное тому, что находит "увядший лист на камне днаречного". - Никто вас не держит, - сказала она. - Простите за беспокойство. - И, не умыв лица, я убежал. А дальше случилось так, что этот вздор про деньги и дружбу привел кнеожиданным последствиям. Весь следующий месяц я не встречался с моей благодетельницей (а Цунэкодействительно ею была). Со временем ощущение радости, облегчения, котороепринесла мне эта женщина, стало затухать, обернулось смутной тревогой. Сновачто-то стало угнетать меня, все больше я страдал от пошлой мысли, что счет вкафе в тот вечер оплачивала Цунэко, что и эта одинокая женщина, как истудентка педучилища, вертела мною; я боялся Цунэко и часто испуганновздрагивал, будто она была рядом. Да и вообще повторные встречи с женщинамиужасно тяготили меня. Но в последнем случае причиной нашего разлада было немое коварство, а странное явление, о котором тогда я не мог и помыслить:одна и та же женщина утром и вечером - совершенно разные люди, между нимиабсолютно нет ничего общего, они как будто живут в совершенно разных мирах. ...В конце ноября гулял я с Хорики по Канда, заглянули в кабачок,посидели немного, выпили дешевого сакэ и когда вышли, этот малопочтенныйдруг стал уговаривать выпить еще; деньги уже кончились, но он твердил всеодно: "Давай выпьем!" Я к тому времени опьянел уже настолько, что у меняхватило решимости предложить: - Поехали в Страну грез. Повезу тебя в "Сючиникурин". Пусть это тебя неудивляет.- В это огромное кафе? - Да. - Поехали! В электричке Хорики не в меру раздухарился: - Я проголодался по женщине. В кафе хоть нацелуюсь сегодня с девочками. Я очень не любил пьяные выходки Хорики, и он, зная об этом, повторилеще раз: - Вот увидишь, обязательно уцелую девицу, которая будет обслуживать нашстолик. - Как знаешь... - Спасибо! Я, видишь ли, проголодался... Давно женщины не было! Приехали на Гиндзу, зашли в кафе, причем, чтобы пройти бесплатно,пришлось воспользоваться именем Цунэко, нашли свободный столик и уселисьдруг против друга. Моментально подбежали две девушки (одна из них Цунэко) исели рядом с нами: незнакомка около меня, а Цунэко рядом с Хорики. Я ахнул:сейчас Хорики начнет приставать к ней. Не могу сказать, что меня совершенно обуяла ревность, ведьсобственнические инстинкты всегда были у меня притуплены, а если и, бывало,взыграют, то не настолько, чтобы ссориться с людьми из-за предметаобладания. Да что там предметы обладания... Впоследствии в моей жизни былэпизод, когда насиловали жену (правда, мы не были официальнозарегестрированы), я и то смолчал. В отношениях с людьми я всегда старалсяизбегать склок, боялся попасть в водоворот страстей. А что связывало меня сЦунэко? Всего лишь одна ночь. Она не принадлежит мне. И значит, нечегозлиться, ничего твоего никто не отнимает. И все же я оцепенел. Я не мог нежалеть Цунэко, видя, как похотливо Хорики набросился на нее. После такойпошлой сцены Цунэко должна будет навечно расстаться со мной, а у меня непоявится желание удерживать ее... Да, жалость к Цунэко заставила меняоцепенеть на миг, осознать, что пришел конец, но уже в следующее мгновение яабсолютно искренне махнул на все рукой, смотрел попеременно то на него, тона нее и только ухмылялся. События, однако, развивались самым неожиданным образом и гораздо хуже,чем можно было предположить. - Надоела! - Хорики скривился. - Уж на что я дерьмо, но такуюзанюханную девицу... - Он внезапно замолк, скрестив на груди руки и, кривоусмехаясь, уперся в нее взглядом. Я шепнул Цунэко: - Неси еще сакэ. Но денег у нас нет. Мне захотелось упиться, что называется, до потери сознания. "Значит чтополучается? В глазах какого-то плюгавого типа Цунэко настолько жалка?Недостойна поцелуя мерзкой пьяни? Это уж слишком..." На меня словнообрушились все громы и молнии; я пил и пил (никогда так не напивался),наконец, совсем захмелел. Смотрел на Цунэко, она смотрела на меня, мыгорестно улыбались друг другу. "А и в самом деле, измученная она, ижалкая..." Люди без гроша в кармане легко понимают друг друга. (И в то жевремя - "сытый голодного не разумеет". Банальная истина, но до сих пор -одна из вечных драматических тем.) В груди как будто что-то всколыхнулось:Цунэко - родной мне человек... любимая... Во мне родилось чувство любви;этот огонек был не так уж силен, но он возгорелся во мне! Это я почувствовалпервый раз в жизни... Неожиданно к горлу подступила тошнота. Что было дальше, не помню.Впервые в жизни я напился буквально до потери сознания. Проснулся в комнате Цунэко. Она сидела у изголовья. - "Конец деньгам - дружбе конец"... Я думала, то была шутка, аоказалось - нет. Долго ты не появлялся... Да и расстались мы в тот разкак-то уж очень мудрено. А что, если... мы будем жить на мой заработок?Нельзя? - Нет. Больше она ничего не сказала. А на рассвете ее губы прошептали:"Умереть..." Бедняжка... До чего она устала от жизни... Да ведь и я...Вечный страх перед людьми, бесконечное плутание по жизненным лабиринтам,безденежье, подполье, женщины, учеба - все это пронеслось в голове и японял: нет сил жить далее. Я с легкостью принял ее предложение умереть вместе. Но тогда эти словаеще были лишены реальности, скорее казались игрой. Все утро мы бродили по Асакуса. Попили молока в маленьком уютном кафе.Из рукава кимоно я вытащил кошелек, открыл его, чтобы достать денег ирасплатиться - в нем нашлось только три медных монеты. Мне стало так... нет,не стыдно, - мне стало так невыносимо горько! В голове сразу жеподсознательно мелькнуло: в моей комнате нет ничего, кроме форменной одеждыи одеяла, закладывать больше нечего, разве лишь кимоно, которое сейчас намне, да плащ... Вот она - реальность. И стало окончательно ясно, что житьбольше я не в состоянии. Итак, раскрыв кошелек, я замешкался. Подошла Цунэко, заглянула в него: - Больше ничего нет? Ничего особенного в ее голосе не было, но слова эти невыносимой больюотозвались в груди, впервые мне было так больно и от слов, и от самогоголоса любимого человека... Да, ничего. Ничего нет. Только три монеты... Этосовсем не деньги. Никогда я не чувствовал себя настолько униженным. Такогопозора вынести невозможно. Как-никак, я был из состоятельной семьи... Итут... И тут я почувствовал реальный смысл слов "умрем вместе". Иокончательно решился. Вечером того же дня мы были в Камакура, и море приняло нас... Оби******** я одолжила у подруги на работе, - сказала Цунэко и,аккуратно сложив его, оставила на скале. Я тоже снял плащ и положил его рядом. Потом мы вместе вошли в воду...... Цунэко не стало, а я спасся. Был я тогда еще только гимназистом, к тому же на меня падал отсветотцовского величия, и потому пресса подняла довольно большой шум. Меня положили в больницу. Приезжал кто-то из родственников, что-тогде-то улаживал, сообщил мне, что отец и все остальные разгневаны и, оченьможет быть, откажутся от меня... - и уехал. Но это меня нисколько тогда неволновало, в другом я был безутешен - лил бесконечные слезы, оплакиваялюбимую Цунэко. И в самом деле, из всех живущих на земле людей я любилтолько жалкую Цунэко... От студентки - коллеги по подполью - пришло длинное письмо, всенаписанное стихами танка*********, каждая строка начиналась словом "Живи!". Ко мне в палату часто заглядывали медсестры, весело улыбались,некоторые, уходя, крепко пожимали руку. В больнице обнаружилось что-то неладное в левом легком, и это оказалосьмне даже на руку, потому что вскоре с вердиктом "попытка самоубийства" меняпрепроводили в полицию, где обходились со мной как с больным человеком,поместив даже в особую камеру. Глубокой ночью скучавший в соседней комнате для дежурных пожилойполицейский приоткрыл дверь и окликнул меня: - Эй, ты там не замерз? Давай сюда, ближе к печке. Я вроде бы нехотя вошел в дежурку, сел на стул, прислонился к печке. - Что, все горюешь по утопшей? - Да. - Я старался говорить как можно жалостливее. - Понятно... Человек - он чувствует... - Полицейский уселся поудобнее.- А где ты познакомился с этой женщиной? Он вопрошал важно, словно судья, разговаривал пренебрежительно, как сребенком. Мне показалось, что ему просто скучно в эту осеннюю ночь и поэтомуон, придав себе значительность следователя, пытается выжать из менячто-нибудь непристойное. Это было ясно сразу, мне понадобились колоссальныеусилия, чтоб подавить в себе ярость. Разумеется, я мог вообще игнорироватьэтот "допрос", но и сам видел в разговоре способ скоротать длинную ночь, апотому "давал показания", то есть нес вздор, который должен былудовлетворить похотливое любопытство полицейского; при этом я старалсявыглядеть благопристойно, изображать абсолютную веру в то, что именно это"расследование" этим полицейским будет иметь решающее значение приопределении наказания. Короче говоря, я весь был смирение и покорность. - Так-так... В общем, все ясно... Ты учти, честные ответы дадут мневозможность помочь тебе. - Премного вам благодарен. Играл я вдохновенно! Впрочем, эта игра ничего мне не давала. Когда рассвело, меня вызвали к начальнику участка и начался настоящийдопрос. - О, да ты приличный парень. Такой не способен на дурное. Тут не ты, амать, родившая такого тебя, виновата. Молодой смуглый начальник полицейского участка производил впечатлениеинтеллигентного человека с университетским дипломом. После его слов я почувствовал себя забитым, жалким, ну, как если быполщеки у меня занимало родимое пятно, или если б по какой-нибудь другойпричине у меня был отталкивающий вид. Допрос, который провел начальник участка (наверняка неплохой дзюдоистили фехтовальщик), как небо от земли отличался от пристрастного, дотошного"допроса", учиненного пожилым полицейским. В конце его, собирая бумаги для прокуратуры, полицейский сказал: - За здоровьем последи. Кровью не харкаешь? Действительно, у меня в то утро был странный кашель, и на платке,которым я прикрывал рот, виднелась кровь. Но шла она не из горла, просто подухом вскочил прыщ, я его выдавил и запачкал платок. Однако я почему-то счел,что лучше об этом умолчать, и на вопрос начальника, потупив взгляд, ответилс поразившей меня самого невозмутимостью: - Да. - Возбуждать или не возбуждать судебное дело решит прокуратура. А тебенадо бы позвонить или отправить телеграмму, чтобы в Иокогамскую прокуратуру за тобою приехали твои поручители. Есть кому за тебяпоручиться? Я вспомнил Сибату, который был моим поручителем в гимназии - отцовскийприхвостень, коренастый сорокалетний холостяк, родом из наших мест,антиквар; он часто появлялся у нас в токийском доме. Отец и я называли егоПалтусом - лицо и особенно взгляд вызывали ассоциации с этой рыбой. Тут же в участке в телефонной книге я отыскал номер этого Сибаты ипопросил приехать за мной в прокуратуру города Иокогамы. Он согласился, хотяговорил со мной необычайно высокомерно. Меня увели в соседнюю комнату. Там я случайно услышал, как начальникполицейского участка громко сказал: - Ребята, продезенфицируйте телефонный аппарат, парень харкает кровью. После обеда молодой полицейский обвязал меня вокруг бедер тонкойверевкой (чтобы ее не было видно, разрешили надеть накидку), крепко держа вруке ее конец, посадил в поезд и мы отправились в Иокогаму. Как ни странно, чувствовал я себя прекрасно, мне даже приятно быловспоминать камеру, в которой провел ночь, старика-полицейского... (Отчеготак?!) Преступник, связанный веревкой, я почему-то ощущал покой; даже сейчас,когда я описываю этот момент, по телу разливается сладостное волнение. Новсе эти приятные воспоминания перебивает одна жуткая деталь, один промах;когда я совершил его, меня прошиб холодный пот. Этой ошибки никогда незабуду. В полутемной комнате прокуратуры снимали допрос, очень простой.Прокурор - ему было под сорок - показался мне человеком предельно спокойным,даже тихим. (Если считать мое лицо более или менее красивым, то следует,пожалуй, добавить, что это красота с налетом порочности, а вот у прокуроралицо было действительно красивым, ум и спокойствие светились в нем.) Я давалпоказания совершенно расслабившись, как-то уж очень несобранно. И вдруграскашлялся. Вытащил из рукава кимоно платок и, когда взглянул на следыкрови, меня охватило постыдное желание словчить на этом; я кашлянул еще разадва, специально довольно громко, потом, прикрыв рот платком, взглянул напрокурора. - Кашель-то настоящий, а? - Прокурор еле заметно улыбнулся. Это был почти конец! Меня бросило в жар. И сейчас, как вспомню, хочетсяволчком завертеться. Было это куда хуже, чем на том уроке физкультуры, когдадурак Такэичи заорал: "Ты нарочно так сделал, нарочно!", толкнул в спину инизвергнул меня в ад. Оба эти случая всю жизнь будут памятны мне какстрашные провалы моей вечной игры. И позднее я много раз думал, что лучшебыло бы, наверное, просидеть десять лет в тюрьме, чем ощутить на себе такойспокойный и презрительный взгляд прокурора. Мое дело было отсрочено. Но это нисколько не радовало; света белого невидя, я сидел в комнате ожидания прокуратуры, ждал своего поручителя -Палтуса. Позади меня высоко в стене было окно, из которого виднелось закатноенебо, в нем летали чайки, выписывая в воздухе иероглиф "женщина". * В Японии учебный год начинается 1 апреля. ** Сетоку Дайси - принц, живший в 574 - 622 гг. *** Кусуноги Масасигэ - полководец XIV века. **** Тофу - перебродивший соевый продукт. ***** Гюмэси - рис с говядиной. ****** Якитори - птица, маленькими кусочками обжаренная на вертеле. ******* Кансай - район городов Осака-Киото. ******** Оби - широкий пояс, важный декоративный элемент кимоно. ********* Танка - классическая форма японского стихотворения из пятистрок, соответственно 5-7-5-7-7 слогов в строке; рифма отсутствует.

Исповедь "неполноценного" человека.Место, где живут истории. Откройте их для себя