сделка

2 0 0
                                    

Пойман на лжи. Прошу, найди невинного меня… Я не могу выбраться из этой лжи. Прошу, верни мне мою улыбку…

Тэхен метался по собственной совести и по мокрым простыням, прокусывая чужую плоть до металлического вкуса. Каждый раз ему казалось — вот он, последний раз, больше такого не будет, не сорвусь, не приеду, а после — было, срывался, приезжал. И бесконечно оправдывался мысленно перед собой Хосоком. Чонгук вбивается в его тело остервенело, грубо, не щадя; до жжения кожи, до гематом на спине, до прокусанной кожи на плечах, ключицах, груди; пока не закончится воздух, пока Тэхен не сорвет голосовые связки, пока чертова Вселенная не взорвется в голове обоих.

У Тэхена в голове — сотни раз «Хосок», пока он скачет на чужом члене, подмахивает бедрами, откидывает голову до хруста, кричит — Чонгук упивается, рычит, крепко держит за бедра и самостоятельно на себя насаживает, как безвольную игрушку. Хосок не осуждает, почти принимает, корчится от боли наедине с собой, но не показывает виду — нельзя быть слабым. Он улыбается ярко, превращая глаза в маленькие солнышки, рассказывает истории про единорогов и Марс, считает вместе с Тэхеном созвездия, переплетает пальцы и закрывает глаза. У Чонгука в голове не существует слова «нет» априори. Он Тэхена разъедает, ковыряет чайной ложкой внутренности, смакует кости, — голодный зверь, — облизывает его всего, помечает собственным запахом — клеймо Дьявола. Чонгук — Люцифер, Тэхен — Лилит. Они горят в своем греху, плавятся, распадаются, подливают в огонь не масло — бензин. У него на реплее стоит неизменно одно произведение — захлебывающиеся стоны, влажные от поцелуев-укусов губы, смятые простыни и широко разведенные ноги, выгибающийся по-кошачьи, до хруста, просящий в себя всего Чонгука, насаживающийся остервенело, блядски; только метку не позволяющий поставить. Хосок принимает Тэхена обратно — использованного, с гематомами, порезами; целует трепетно чужие раны, пытаясь залечить, успокоить, показать — ты не один, я здесь, рядом, обними меня и все будет хорошо. Хосок исцелял своим светом, принимал с открытыми объятиями, получал нож не в спину — в сердце. Кожа Чонгука — сладкая, терпкая, оседающая хвоей на кончике языка; Чонгук заполняет его до краев, до берегов его необъятного удовольствия; Чонгука много и все для Тэхена. Он почти сошел с ума от этой мысли. Тэхен на вкус — мед, патока, медленный яд, которым Чонгук рад бы захлебнуться; он втрахивает податливое тело в матрас, душит, стискивая между пальцев длинную шею — хрупкую, ломкую, призывно просящую сломать. Чонгук связывает их вместе, сцепляет — не позволяет отстраниться. Они — единое. Хосок искренне пытается терпеть, притворяясь идиотом и совершенным дураком, прячет за улыбкой свое раскромсанное сердце и упрямо не замечает чужой запах на том, кого он любит, смотрит в глаза с фальшивой любовью — привязанностью, позволяет воткнуть в свое сердце не один — тысячи клинков. Хосок сравнивал себя со стулом, который никогда не показывает, насколько ему тяжело. Не показывает, но в какой-то момент не выдерживает — ломается, падает с треском и, кажется, на стуле с тремя ножками можно усидеть, если держать равновесие, но однажды все равно упадешь и больно ударишься. Хосок — стул. И однажды он просто не выдерживает. Тэхен тихо прикрывает за собой дверь, снимает пальто аккуратно, бесшумно, крадется на цыпочках в спальню и молится, чтобы Хосок спал. Но свет резко зажигается, как в каком-то глупом кино, и перед ним стоит Хосок. Не злой, не рассерженный, не напряженный — уставший бесконечно, с ввалившимися глазами и осунувшимся лицом. О его ноги трется Булочка, и Тэхену от самого себя тошно становится. — Привет, — хрипло произносит он, пропуская меж пальцев отросшие волосы. — Привет, — тихо повторяет Тэхен, замирая, опуская голову, сдерживая слезы. — А ты все позже и позже, а? — смеется устало Хосок, поднимая котенка на руки. Тэхен рукавом помятой рубашки вытирает глаза. Хосок переводит взгляд на электронные часы. — Четвертый час утра, Тэхен. — Я задержался, — шепчет, кулаки стискивает, сглатывает. — Где? — Ты… знаешь, — слезы на вкус — соленые, неприятные, теплые. — Знаю, — Хосок не повысил голос, но у Тэхена внутри сердце через мясорубку. Знает. — Знаю, — повторяет. — Тэхен, что ты делаешь? — Я не знаю. Не понимаю. Хосок улыбается, как улыбался всегда — ярко, понимающе, почти не поломано. Смотрит на Тэхена долгим ничего не выражающим взглядом, склоняет голову вбок, гладит Булочку по мягкой шерсти. За окном рождается рассвет; Тэхену кажется, что в глазах напротив рождаются слезы. — Ты пахнешь сексом, — улыбка не сходит с лица. — Ты пахнешь своим братом, Тэхен. Вы… вы оба чокнутые. Как, черт возьми, я оказался в этом замешан? — смех больше не тихий — истеричный. — Как меня угораздило полюбить тебя, Тэхен? Тэхен молчит, встает на колени, обхватывая чужие — теплые, нежные, ласковые — руки своими, прячет в них лицо и позволяет слезам впитываться в кожу. У Хосока по щекам скатываются не менее горькие слезы, скатываются и падают на чужую высветленную макушку. Он поднимает голову, умоляет глупые слезы — признак слабости — не падать по его лицу. А Тэхен плачет. Навзрыд. Хосок не может это слышать. — Почему ты молчишь? — тихо спрашивает он, не отнимая свои влажные ладони от чужого лица. — Почему не оправдываешься? Тэхен… — шепчет едва слышно, на грани с тишиной; голос дрожит, ломается. — Скажи, что я не так понял. Скажи, что я ошибся. Скажи. Скажи, блять, скажи, и я поверю тебе. — Ты… — Тэхен громко глотает вязкую слюну, стискивая длинными пальцами хосоковские. — Ты не ошибся. Никто в Хосока не стрелял, вообще-то, но он почувствовал, как в затылок врезается пуля. Он буквально увидел, как из него вышибает дух, словно кто-то разбрасывается красками — взрыв цветов, буря оттенков, хаотичный порядок — в его душе. Тэхен перед ним — запутавшийся, цветочный, танцующий с бокалом яблочного сока и венком из колосьев пшеницы на голове, позволяющий пропускать пальцы меж его шелковых волос, открытый, разбитый, любящий — уж точно не его, — но Хосок его не может не любить. Альфа прикусывает губу до боли, до крови — отворачивает голову, только бы Тэхен не видел, как ему больно — уничтожится, рассыпется и его потом нельзя будет собрать, а Хосок не может его потерять, потому отворачивается, убирает (отдирает) ладони от чужого лица и пятится назад, как от чумного. Тэхена бьет по лицу ледяной воздух, вышибает кислород из легких, он цепляется за призрак ускользнувшей руки, но ловит лишь пустоту. Хосок отошел на пару шагов, а кажется, что на целый километр; невообразимо близко, но почему-то так далеко. Тэхен со скоростью замедленной съемки поднимает голову и смотрит на Хосока. Там, напротив, его собственное отражение боли — так хочется прижаться к теплому боку, обнять крепко, искать тысячу оправданий и стоять на коленях, пока не сотрется кожа, чтобы простил. Но Тэхен не двигается с места. Молчит. Смотрит. Не может. Хосок — улыбается, Тэхена — из дробовика в висок. — Уходи, Тэхен, — говорит он. Надевает куртку. Туго затягивает шнурки. Хлопает дверью. Тэхен утыкается лбом в пол. Омега не забирает с собой вещи, единственное — холсты, кисточки, карандаши и краски. Тэхен знал, что останется наедине с собой, заключив сделку со своим Дьяволом, но то, что это будет душераздирающе больно — нет. Хоть и догадывался. Прежде, чем уйти, он только осмотрел квартиру, где был некогда счастлив.

TWICEМесто, где живут истории. Откройте их для себя