Ева следует за мной по коридору с набитыми жареной индейкой карманами. Её туфли забиты жёваным бифштексом по-солсберски. Её лицо, напудренный скомканный бархатный клубок кожи, — десятки морщин, которые все сбегают ей в рот; и она катится за мной со словами:
— Ты. Не смей от меня убегать.
Её руки сотканы из узловатых вен, ими она крутит колёса. Сгорбленная в своей коляске, беременная собственной здоровенной раздутой селезёнкой, она следует за мной со словами:
— Ты сделал мне больно.
Говорит:
— Не смей отрицать это.
Одетая в слюнявчик цвета еды, она продолжает:
— Ты сделал мне больно, и я расскажу мамочке.
Здесь, где содержат мою маму, ей приходится носить браслет. Это не браслет с украшениями, — это такая толстая пластиковая полоска, заваренная вокруг запястья, чтобы её никогда нельзя было снять. Её не разрежешь. Её не расплавишь пополам сигаретой. Люди уже перепробовали все эти способы, чтобы высвободиться.
Если на тебе браслет, то каждый раз, когда проходишь по коридору — слышишь, как защёлкиваются замки. Какая-то магнитная лента, или что-то такое, запечатанное в пластик, посылает сигнал. Останавливает двери лифта, чтобы те не открылись и не пускали тебя внутрь. Закрывает почти каждую дверь, стоит подойти к ней ближе, чем на четыре фута. Нельзя покинуть этаж, за которым ты закреплён. Нельзя выйти на улицу. Можно сходить в сад, в зал или в часовню, но больше — никуда на свете.
Если же как-то вы проскочите через двери выхода — браслет, ясное дело, включит тревогу.
Такие дела в Сент-Энтони. Тряпьё, шторы, кровати, — почти всё огнеупорное. И всё грязеотталкивающее. Можно натворить что угодно где угодно, тут запросто всё уберут. Такое заведение называется центр по уходу. Не очень-то приятно рассказывать вам об этом обо всём. Портить сюрприз, я хочу сказать. Вы всё это очень даже скоро увидите сами. Если сильно заживётесь на свете.
Или возьмёте да свихнётесь вне очереди.
Моя мама, Ева, даже вы лично — в итоге каждый получает по браслету.
Здесь вовсе не так называемый «гадюшник». При входе вас не встречает запах мочи. Не за три же штуки ежемесячно. В прошлом веке здесь был женский монастырь, и монашки насадили прекрасный сад из старых роз: прекрасный, обнесённый стенами, и полностью защищённый от побега.
Видеокамеры безопасности наблюдают за тобой с каждого ракурса.
В тот миг, когда входишь в парадную дверь, начинается пугающая медленная миграция местных обитателей, смыкающих вокруг тебя кольцо. Каждая коляска, все люди с костылями и палочками, — только завидев посетителя, всё ползёт навстречу.
Высокая миссис Новак с пристальным взглядом — «раздевалка».
Женщина в соседней с маминой комнате — «хомячиха».
Эти самые раздевалки стаскивают с себя одежду в любой подходящий момент. Таких ребят медсёстры одевают в то, что смотрится как комбинация из штанов и рубашки, но на самом деле является комбинезоном. Рубашка вшита в пояс штанов. Пуговицы на рубашке и ширинка — фуфельные. Единственный путь наружу или внутрь — длиннющая змейка на спине. Старики здесь — с ограниченным полем движений, поэтому раздевалка, даже та, которую называют «агрессивная раздевалка», заключена трижды. В свои шмотки, в свой браслет и в свой центр по уходу.
«Хомячиха» — это та, кто жуёт еду, а потом забывает, что делать дальше. Они забывают как глотать. Вместо этого сплёвывают каждую прожёванную порцию в карман одежды. Или в сумочку. Выглядит это совсем не так мило, как звучит.
Миссис Новак — мамина соседка по комнате. А хомячиха — Ева.
В Сент-Энтони первый этаж отведён под людей, которые забывают имена, носятся голыми и набивают карманы жёваной жратвой, но, с другой стороны, очень даже без серьёзных расстройств. Также здесь немного молодых с палёным наркотой и затуманенным общими травмами головы мозгом. Все они могут ходить и говорить, даже если это просто каша из слов, постоянный словесный поток, с виду без всякой закономерности.
— Фига народа дороге маленькая закатом пела верёвку пурпура вуалью нету, — вот так они говорят.
Второй этаж для лежачих пациентов. На третий этаж люди отправляются умирать.
Мама пока на первом этаже, но никто не остаётся там навечно.
Ева попала сюда так: бывает, люди приводят своих состарившихся родителей в людное место и спокойно бросают их там без документов. Таких вот Ирм или Дороти, которые сами понятия не имеют, кто они есть. Люди считают, что муниципалитет, или правительство штата, или кто бы там ни был, их подберёт. Вроде того, как правительство убирает мусор.
Такое же происходит, когда вы оставляете свою старую машину в придорожной канаве, сняв номера и заводское клеймо, чтобы городским властям пришлось её куда-нибудь отбуксировать.
Кроме шуток, это называется «сдать бабулю на свалку», и администрации Сент-Энтони приходится держать определённое количество сданных на свалку бабуль, палёных на экстази детишек с улицы и суицидальных бомжих. Только здесь их не называют бомжихами, а уличных девочек не зовут синявками. Я так думаю — кто-то притормозил на машине, потом взял да выставил Еву за дверцу, и никогда не проронил ни слезинки. Вроде того, как люди обходятся с домашними питомцами, которых не могут содержать.
Ева всё ещё тащится за мной хвостиком; я добираюсь в комнату мамы, а её там нет. Вместо мамули в её пустой кровати большая мокрая утка в пропитанном мочой матрасе. Сейчас время душа, как мне кажется. Медсестра везёт вас по коридору в большую выложенную плиткой комнату, где вашу персону можно вымыть из шланга.
Здесь, в Сент-Энтони, каждый вечер по пятницам крутят фильм «Игра в пижамах», и каждую пятницу одни и те же пациенты приходят посмотреть его впервые в жизни.
Тут есть бинго, кружки, живой уголок.
Тут есть доктор Пэйж Маршалл. Где бы она там ни пропадала.
Тут есть огнеупорные фартуки, укрывающие от шеи до лодыжек, чтобы нельзя было поджечь себя в процессе курения. Тут есть плакаты Нормана Рокуэлла. Дважды в неделю приходит парикмахер и делает вам причёску. Это за дополнительную плату. Недержание тоже за дополнительную плату. Химчистка за дополнительную плату. Мониторинг анализов мочи за дополнительную плату. Трубки для желудка.
Тут есть ежедневные уроки по теме, как шнуровать ботинок, как застёгивать застёжку, защёлкивать защёлку. Завязывать завязку. Кто-то продемонстрирует «липучку». Кто-то научит пользоваться «молнией». Каждое утро вам сообщают, как вас зовут. Друзей, которые знают друг друга шестьдесят лет, знакомят заново. Каждое утро.
Здесь врачи, адвокаты, магнаты индустрии, которые изо дня в день уже не в состоянии справиться с «молнией». Речь не столько про обучение, сколько про технику безопасности. С тем же успехом можно пытаться покрасить горящий дом.
Здесь, в Сент-Энтони, вторник значит бифштекс по-солсберски. Среда значит курица с грибами. Четверг — это спагетти. Пятница — печёная рыба. Суббота — мясо в кукурузной муке. Воскресенье — жареная индейка.
Тут есть головоломки-"паззлы" из тысячи кусочков, чтобы вы могли заниматься ими, пока истекает срок вашей жизни. Здесь повсюду нет ни одного матраса, на котором не успело бы умереть под дюжину людей.
Ева вкатила кресло в дверной проём маминой комнаты, и сидит там, на вид бледная и усохшая, словно мумия, которую кто-то взял да распеленал, а потом причесал ей редкие спутанные волосы. Её скомканная синеватая голова беспрерывно кружит, медленно выписывая небольшие плотные боксёрские вензеля.
— Не подходи ко мне, — произносит Ева каждый раз, стоит мне на неё глянуть. — Доктор Маршалл тебе не даст меня обижать, — говорит.
Молча сижу на краю маминой постели и жду, пока вернётся медсестра.
У моей мамы часы такого типа, где каждый час обозначается криком определённой птицы. В записи. Час дня — американский дрозд. Шесть часов — северная иволга.
Полдень — домашний зяблик.
Черноголовая синица значит восемь часов. Белогрудый поползень значит одиннадцать.
Ну, вы поняли.
Беда в том, что ассоциация каждой птички со своим временем суток сбивает с толку. Начинаешь не смотреть на часы, а слушать птиц. Каждый раз, когда слышишь сладкую трель белошеего воробья, думаешь: «Уже что, десять часов?»
Ева немного вкатывается в мамину комнату.
— Ты сделал мне больно, — заявляет она мне. — А я ни разу не говорила мамочке.
Все эти старики. Все эти человеческие развалины.
Уже прошло полчаса с хохлатой синицы, а мне нужно успеть поймать автобус и быть на работе ко времени, когда пропоёт синяя сойка.
Ева считает, что я её старший братец, который пихал её когда-то, век тому назад. Соседка мамы по комнате, миссис Новак, со своими здоровенными жуткими висячими грудями и ушами, считает, что я её ублюдочный партнёр по бизнесу, который кинул её на патентованный волокноотделитель, или пишущую ручку, или что-то такое.
Здесь я для всех женщин олицетворяю всё на свете.
— Ты сделал мне больно, — повторяет Ева, подкатываясь чуть ближе. — А я не забывала об этом ни на минутку.
В каждый мой визит навстречу по коридору прётся какая-то старая кошёлка с дикими бровями, она зовёт меня Эйхманн. Другая женщина с прозрачной пластиковой трубкой ссанины, выгибающейся из-под халата, обвиняет меня в краже своей собаки и требует её назад. Каждый раз, когда я прохожу мимо ещё одной старухи, которая сидит в инвалидке, зарывшись в кучу розовых свитеров, она шипит на меня.
— Я видела тебя, — объявляет она, пялясь на меня мутным глазом. — В ночь пожара — я видела тебя с ними!
Ситуация безвыигрышная. Каждый мужчина, проходивший когда-либо через жизнь Евы, скорее всего, был в некоем воплощении её старшим братом. Известно ей это или нет, но всю свою жизнь она провела, ожидая и надеясь, что каждый мужчина станет её пихать. Серьёзно, даже под своей мумифицированной морщинистой кожей она остаётся восьмилетней девочкой. Застрявшей. Один в один Колония Дансборо с её погорелым цирковым персоналом, — все в Сент-Энтони так же увязли в прошлом.
Я не исключение, и не думайте, что вы сами далеко ушли.
Один в один Дэнни, застрявший в колодках: точно так же Ева задержана в своём развитии.
— Ты, — произносит Ева, тыча в меня дрожащим пальцем. — Ты поранил мою ву-ву.
Все эти встрявшие старики.
— О, ты сказал, что это просто такая игра, — рассказывает она и запрокидывает голову. Её голос затягивает песню. — Это была просто наша секретная игра, но потом ты вставил в меня свою большую мужскую штуку, — её костлявый резной пальчик тычет в воздух у моей промежности.
На полном серьёзе, уже сама мысль вызывает у моей большой мужской штуки сильное желание с криками вылететь из комнаты.
Беда в том, что повсюду в Сент-Энтони такие дела. Ещё одна древняя куча костей считает, что я занял у неё пятьсот долларов. Другая старая кошёлка зовёт меня дьяволом.
— И ты сделал мне больно, — талдычит Ева.
Очень сложно прийти сюда и не напитаться вины за каждое преступление в истории человечества. Хочется орать в каждую беззубую рожу. «Да, я похитил того ребёнка Линдбергов».
Фигня с «Титаником» — это я сделал.
То дело с убийством Кеннеди, ах да, и это моя работа.
Большая задрока со Второй Мировой, хитрожопая выдумка с ядерной бомбой, так вот, знаете что? Это всё моих рук дело.
Микробик СПИДа? Прошу прощения. Снова я.
Верный способ справиться со случаем вроде Евы — перенаправить её внимание. Отвлечь её, упомянув завтрак, или погоду, или какие у неё красивые волосы. У неё запас внимания — едва на один раз часам тикнуть, можно столкнуть её на более приятную тему.
Разумно предположить, что именно так мужчины справлялись со враждебностью Евы всю её жизнь. Берёшь и отвлекаешь её. Ловишь момент. Избегаешь конфронтаций. Сматываешься.
Очень похоже на то, как мы проводим наши жизни: смотрим телевизор. Курим дрянь. Глотаем колёса. Перенаправляем собственное внимание. Дрочим. Отвергаем всё на свете.
Всё её тело склонено вперёд, прямой пальчик дрожит в воздухе, тыкая в меня.
Мать твою так.
Сейчас она очень даже подходит на роль миссис Смерть.
— Да-да, Ева, — говорю. — Я драл тебя, — а сам зеваю. — Угу. Только была возможность — сразу тыкал его в тебя и спускал заряд.
Такое называется «психодрама». Но вы можете звать это проще: новый способ сдать бабулю на свалку.
Её скрученный пальчик вянет, и она усаживается обратно, между ручек своей инвалидки.
— Так ты наконец признаёшь это, — произносит она.
— Ну да, — отвечаю. — Ты, сестрёнка, девка просто прелесть.
Её взгляд утыкается в пустое пятно на линолеумном полу, и она произносит:
— После всех этих лет — он признаёт это.
Такое называется терапия с разыгрыванием роли, хоть Ева и не в курсе, что всё не на самом деле.
Её голова по-прежнему выписывает лёгкие вензеля, но взгляд она переводит обратно на меня.
— И тебе не стыдно? — спрашивает.
Ну, думаю, раз уж Иисус мог умереть за мои грехи, то, полагаю, и я могу вобрать в себя немного за других людей. Каждому из нас выпадают шансы стать козлом отпущения. Взять на себя вину.
Мученичество Святого Меня.
Грехи каждого человека в истории камнем ложатся мне на плечи.
— Ева, — говорю. — Крошка, солнышко, сестричка моя, любовь моей жизни, ну конечно мне стыдно. Я был свиньёй, — продолжаю, глядя на часы. — Ты была такой горячей штучкой, что я слетел с тормозов.
Как будто мне охота копаться в этом говне. Ева молча пялит на меня свои гипертиреозные моргала, потом большая слеза выплёскивается из одного её глаза и прорезает пудру на сморщенной щеке.
Закатываю глаза к потолку и продолжаю:
— Ну ладно, я поранил твою ву-ву, но это было восемьдесят чёртовых лет назад, так что оставь всё позади. Двигай свою жизнь дальше.
Потом поднимаются её жуткие руки, тощие и жилистые, как корни дерева или старая морковь, и прикрывают ей лицо.
— О, Колин, — мычит она по ту сторону. — О, Колин.
Отнимает руки от лица, которое всё залито слезами.
— О, Колин, — шепчет она. — Я прощаю тебя.
И её лицо свешивается на грудь, дёргаясь от коротких вздохов и всхлипов, а жуткие руки тянут вверх край слюнявчика, чтобы протереть ей глаза.
Сидим молча. Боже, мне бы жвачку какую-нибудь. На часах у меня двенадцать двадцать пять.
Она вытирает глаза, хлюпает носом и ненадолго поднимает взгляд.
— Колин, — спрашивает. — А ты ещё любишь меня?
Все эти чёртовы старики. Господи-б...
Да, кстати, если вы не знали — я не чудовище.
Прямо как в какой-то проклятой книге, заявляю на полном серьёзе:
— Да-да, Ева, — говорю. — Да-да, сто пудов, думаю, что возможно пожалуй всё ещё тебя люблю.
Теперь Ева начинает хныкать, свесив лицо в руки, трясётся всем телом.
— Я так рада, — сообщает она, слёзы её падают прямо вниз, серая грязь с кончика носа капает точно ей в руки.
Повторяет:
— Я так рада, — и продолжает реветь, и чувствуется запах жёваного бифштекса по-солсберски, захомяченного в её туфлю, и жёваной курицы с грибами из кармана её халата. Такое — а медсестра, будь она проклята, в жизни не соблаговолит притащить мою маму с водных процедур, а мне к часу нужно вернуться на работу в восемнадцатый век.
Довольно трудно припомнить собственное прошлое, чтобы провести четвёртый шаг. Теперь оно перемешано с прошлым всех этих посторонних. Кто я на сегодня из адвокатов-поверенных — уже не помню. Разглядываю свои ногти. Спрашиваю Еву:
— Доктор Маршалл здесь, как ты думаешь? — спрашиваю. — Не знаешь, она не замужем?
Правду обо мне: кто на самом деле я, мой отец, и всё остальное, — если мама её и знает, значит, она слишком сдурела от чувства вины, чтобы рассказать.
Спрашиваю Еву:
— Может, пойдёшь поплачешь где-нибудь в другом месте?
А потом уже поздно. Поёт синяя сойка.
А Ева эта до сих пор не заткнулась, ревёт и трясётся, прикрыв слюнявчиком рожу; пластиковый браслет дрожит на её запястье, она талдычит
— Я прощаю тебя, Колин. Я прощаю тебя. Я прощаю тебя. О, Колин, я прощаю...
ВЫ ЧИТАЕТЕ
удушье - Чак Паланик
Mystery / ThrillerКнига о молодом мошеннике, который каждодневно разыгрывает в дорогих ресторанах приступы удушья - и зарабатывает на этом неплохие деньги... Книга о сексоголиках, алкоголиках и шмоткаголиках. О любви, дружбе и философии. О сомнительном "втором пришес...