Близился день возвращения Филиппа. Я ждала его с великой радостью. Здоровье мое восстановилось, я чувствовала себя даже лучше, чем до беременности. Это ожидание и ощущение жизни, которая рождалась во мне, несли с собою покой и просветление. Я всячески старалась, чтобы Филипп нашел дома приятный сюрприз. В Америке он, несомненно, видел много красивых женщин, прекрасных домов. Несмотря на мое состояние или именно поэтому я тщательно заботилась о своих платьях. Я заменила кое-какую мебель, потому что из разговоров с Миза поняла, что именно могло бы понравиться Одилии. В день его приезда я расставила в доме множество белых цветов. На этот раз я поборола в себе то, что Филипп шутя называл моей «противной бережливостью».
Когда Филипп вышел из вагона трансатлантического экспресса, он показался мне помолодевшим и жизнерадостным; от шестидневного переезда по океану лицо его слегка загорело. Он был полон воспоминаниями, много рассказывал. Первые дни мы прожили очень приятно. Соланж еще не вернулась из Марокко; я предусмотрительно справилась об этом. Прежде чем приняться за дела, Филипп решил неделю отдохнуть и эти дни всецело посвятил мне.
Именно в эту неделю и произошло событие, которое ярко осветило для меня его душевные глубины. Как-то утром я часов в десять уехала из дома, на примерку. Филипп еще не вставал. Вскоре, как он рассказал мне впоследствии, раздался телефонный звонок. Он взял трубку, и какой-то незнакомый мужской голос спросил:
– Госпожа Марсена?
– Нет, – ответил он, – это господин Марсена. Кто говорит?
Послышался сухой щелчок: трубку повесили.
Это его удивило; он позвонил в проверочную, чтобы узнать, кто звонил; после долгих переговоров ему ответили: «Вас вызывали из автомата на бирже», что представлялось явным недоразумением и ничего не поясняло. Когда я возвратилась, он у меня спросил:
– Могли вам звонить с биржи?
– С биржи? – переспросила я в изумлении.
– Да, с биржи. Кто-то вам звонил, я назвал себя, и сразу же дали отбой.
– Что за странность! Вы уверены?
– Что за вопрос, недостойный вас, Изабелла! Конечно, уверен, да и голос был слышен вполне отчетливо.
– Мужской или женский?
– Мужской, разумеется.
– Почему «разумеется»?
Никогда еще мы не разговаривали друг с другом в таком тоне; я не могла скрыть своего смущения. Хотя Филипп и сказал «голос мужской», я была уверена, что звонила Миза (она звонила мне очень часто), но назвать ее я не решалась. Мне было обидно, что Филипп чуть ли не предъявляет обвинения человеку, который боготворит его, и вместе с тем я была несколько польщена. Значит, он дорожит мною? Я почувствовала, как со сказочной быстротой является на свет некая незнакомая мне женщина – Изабелла чуть насмешливая, чуть кокетливая, чуть сострадательная. Дорогой Филипп! Если б он знал, до какой степени я существую только им и только для него, он был бы совершенно спокоен! После завтрака он спросил небрежно, и эта небрежность напомнила мне некоторые мои же фразы:
– Что вы собираетесь делать сегодня днем?
– Да ничего, надо кое-что купить. А в пять часов – чай у госпожи Бремон.
– Вы не против того, чтобы и я поехал с вами, раз я сейчас свободен?
– Напротив, буду очень рада. Вы не приучили меня к таким милым сюрпризам. Я буду вас там ждать около шести.
– Позвольте! Вы сказали – в пять.
– Но всегда же так, в приглашении сказано в пять, а раньше шести никто не приедет.
– А можно мне поехать с вами за покупками?
– Конечно... Я поняла, что вы собираетесь к себе в контору – просмотреть почту.
– Это не к спеху. Схожу завтра.
– После странствий, Филипп, вы становитесь очаровательным мужем!
Итак, мы отправились вместе и провели день в состоянии какой-то совершенно новой напряженности. В записной книжке Филиппа сохранилась заметка об этой прогулке; она открыла мне такую остроту впечатлений, о которой я тогда и не подозревала.
«Мне кажется, что за мое отсутствие она набралась какой-то силы, уверенности в себе, которых прежде у нее не было. Да, именно уверенности в себе. Откуда это? Странно! Выходя из машины, чтобы купить книги, она бросила на меня нежный взгляд, который, однако, показался мне необычным. У госпожи Бремон она долго разговаривала с доктором Голеном. Я поймал себя на том, что стараюсь уловить тон их беседы. Голен рассказывал об опытах над мышами:
– Возьмите мышей, еще не имеющих потомства, – говорил он. – Подсадите к ним мышат; самки не станут о них заботиться, они предоставят им умереть с голоду, если вы не вмешаетесь. Но впрысните самкам вытяжку яичника, и они в два дня превратятся в образцовых матерей.
– Как интересно! – воскликнула Изабелла. – Мне очень хотелось бы это увидеть.
– Приезжайте ко мне в лабораторию; я вам покажу.
Тут на какой-то миг мне почудилось, что голос Голена – тот самый, который я слышал в телефон».
Никогда еще я так ясно не осознавала все безрассудство ревности, как читая эти строки, потому что трудно было себе представить более нелепое подозрение. Доктор Голен был милым, умным врачом, очень модным в тот год в светских кругах, и я с удовольствием слушала его рассказ, но мне и в голову не приходило, что можно интересоваться им в другом отношении. Со времени замужества я вообще утратила способность даже «видеть» кого-либо, кроме мужа; все мужчины представлялись мне какими-то тяжеловесными предметами, предназначенными либо служить Филиппу, либо ему вредить. Я не в силах была представить себе, что могу влюбиться в кого-нибудь из них. Между тем на клочке бумаги, прикрепленной к предыдущей странице, я прочла следующее:
«Я так привык сочетать любовь с мучительными сомнениями, что мне кажется, будто я вновь начинаю чувствовать в себе их борьбу. Ту самую Изабеллу, которую еще три месяца тому назад я считал чересчур неподвижной, чересчур домоседкой, теперь мне не удается удерживать возле себя настолько, насколько мне хотелось бы. Неужели в ее присутствии я прежде действительно ощущал непреодолимую скуку? Теперь я с виду не так счастлив, зато не скучаю ни минуты. Изабелла очень удивлена моим поведением; она до того скромна, что истинный смысл этой перемены остается для нее тайной. Сегодня утром она мне сказала:
– Если вы не против, я поеду днем в Пастеровский институт и посмотрю опыты Голена.
– Само собой разумеется, что я против и никуда вы не поедете, – ответил я.
Она взглянула на меня, пораженная моей резкостью.
– Но почему же, Филипп? Вы слышали на днях, что он рассказывал; по-моему, это крайне интересно.
– Мне не нравится, как Голен держится с женщинами.
– Как держится Голен? Да что вы! За зиму я много раз встречалась с ним и никогда ничего не замечала. А вы его почти совсем не знаете, видели каких-нибудь десять минут у Бремонов...– Вот именно. Достаточно и десяти минут...
Тут впервые за все время, что я ее знаю, она улыбнулась так, как могла бы улыбнуться Одилия.
– Неужели вы ревнуете? – проронила она. – Вот забавно! Вы меня прямо-таки смешите!»
Я хорошо помню эту сцену. Мне она действительно казалась занятной и, как я уже сказала, порадовала меня. Я вдруг почувствовала, что имею какую-то власть над его духовным миром, который так долго считала для себя недоступным, словно это некий ускользающий предмет, который я тщетно пытаюсь удержать и раскрыть. У меня появилось великое искушение, и если я вообще заслуживаю какого-то снисхождения, то, думается мне, именно за эти месяцы, ибо тогда я почувствовала, что стоит мне только затеять игру – кокетничать и окружить себя таинственностью, – и я могу привязать к себе мужа новыми, гораздо более крепкими узами. Я была в этом вполне уверена. Я позволила себе два-три безобидных опыта. Да, таков был Филипп. Сомнения терзали и вместе с тем привязывали его. Но я знала также, что для него сомнения – беспрестанная мука, навязчивая мысль. Я знала это потому, что прочла историю его прошлой жизни и вдобавок сама убеждалась в этом изо дня в день. Встревоженный каким-нибудь моим поступком, какой-нибудь фразой, он погружался в грустные размышления, не мог уснуть, переставал интересоваться делами. Как мог он доводить себя до такого безумия? Я ждала ребенка через четыре месяца и думала только о ребенке и о нем. Он этого не замечал.
Я отказалась от такой игры, хотя и могла бы выиграть ее. Это единственная маленькая заслуга, которую я прошу за мной признать, это единственная большая жертва, которую я принесла, но я принесла ее, и мне хочется верить, что за нее ты простил мне, Филипп, мою мрачную, мою унылую ревность и мещанскую мелочность, которой я порою досаждала тебе. Я тоже могла бы связать тебя, лишить тебя силы, независимости, счастья; я тоже могла бы вызвать в тебе мучительную тревогу, которой ты так страшился и в то же время искал. Я на это не пошла. Мне хотелось любить тебя бесхитростно, воевать без шлема и доспехов. Я сдалась, не сопротивляясь, хотя ты сам вкладывал оружие в мою руку. Думаю, что я поступила правильно. Мне кажется, что любовь должна быть чем-то большим, нежели жестокой войной между двумя любящими. Нет сомнения, что можно признаваться в своей любви и в то же время заслуживать любовь. Спасения от скуки ты всегда искал в безрассудстве женщин, которых ты любил, – и в этом заключалась твоя слабость. Я понимала любовь иначе. Я готова была на полное самоотречение и даже на рабство. Помимо тебя, ничто не существовало для меня в мире. Если бы какой-нибудь катаклизм уничтожил вокруг нас всех, кого мы знали, но ты уцелел бы, – такую катастрофу я не сочла бы особенно тяжкой. Ты был моей вселенной. Давать тебе понять это и говорить об этом было, пожалуй, неосторожно. Но меня это не тревожило. С тобой, бесценный мой, я не собиралась вести мудрую политику. Я не могла притворяться, быть осмотрительной. Я любила тебя.
Поведение мое было так прозрачно, жизнь так уравновешенна, что в несколько дней мне удалось успокоить Филиппа. Голена я больше не видела – хоть и сожалела об этом, потому что он был очень приятный человек. Я почти совсем уединилась.
Последние месяцы беременности протекали довольно мучительно. Я наблюдала за тем, как все более деформируется моя фигура, и отказывалась ездить куда бы то ни было с Филиппом, потому что боялась быть ему неприятной. Последние недели он самоотверженно проводил со мною время, сидел возле меня целыми днями, и у него вошло в обыкновение читать мне вслух. Никогда еще наша супружеская жизнь так не приближалась к идеалу, о котором я постоянно мечтала... Мы стали перечитывать некоторые прославленные романы. В молодости я читала и Бальзака и Толстого, но я их не совсем поняла. Теперь все представлялось мне гораздо содержательнее. Мне казалось, что Долли, выступающая в начале «Анны Карениной», – это я; сама Анна – отчасти Одилия, отчасти Соланж. Когда Филипп читал, я догадывалась, что и у него напрашиваются такие же сопоставления. Иной раз какая-нибудь фраза так ясно говорила либо о нас обоих, либо обо мне, что Филипп отрывал от книги взор и взглядывал на меня с улыбкой, которой не в силах был сдержать; и я тоже улыбалась.
Я была бы вполне счастлива, если бы не замечала, что Филипп все еще грустит. Он ни на что не жаловался, чувствовал себя хорошо, но нередко он вздыхал, усаживался в кресло возле моей кровати, усталым жестом протягивал руки или закрывал ими лицо.
– Вы устали, дорогой? – спрашивала я.
– Да, немного; вероятно, надо бы побольше находиться на воздухе. Весь день в конторе...
– Конечно, да вы еще целые вечера просиживаете со мной. Съездите, дорогой, куда-нибудь... Развлекитесь... Почему вы никогда не побываете в театре, на концерте?
– Вы знаете, что я не люблю выезжать один.
– А Соланж не скоро вернется? Ведь она уехала только на два месяца. Вы ничего не знаете о ней?
– Да нет, она мне писала, – ответил Филипп. – Она решила еще пожить там. Не хочет оставлять мужа одного.
– Как же так? Ведь она оставляет его одного каждый год... Откуда такая внезапная заботливость? Странно.
– Почем же мне знать? – возразил Филипп с раздражением. – Так она мне пишет – вот все, что я могу сказать.
ВЫ ЧИТАЕТЕ
«Превратности любви» Андре Моруа
RomanceРоман "Превратности любви", принесший Андре Моруа мировую славу, был создан на основе ранее написанной новеллы "Марокканская ночь, или Смерть и воскресение Филиппа". Роман во многом автобиографичен, и потому так искренне и трогательно звучат исповед...