Граф Григорий Григорьевич Орлов принадлежал к числу людей необычайно оригинальных, или, как их тогда называли, своеобычных, и при этом он обладал даром той плутоватой прозорливости, которая делает людей развязными и смелыми при всякого рода случайностях.
Своеобычность Григория Григорьевича была изумительна: в одно и то же время он был и горделив непомерно и скромен до мещанской простоты. Аудиенции у него часто не могли добиться самые высокопоставленные лица, а в то же время какая-нибудь хромая старуха занимала его по целым часам. С простым народом он умел говорит артистически, часто гулял по Москве в мещанском сюртуке и картузе, любил в одиночку посещать герберги, аустерии и трактиры, и всюду его любимым удовольствием было намять кому-нибудь бока или же получить самому хорошего тумака. Все эти своеобычные качества были хорошо известны Екатерине, и Екатерина не преминула ими воспользоваться. Отпуская Орлова в Москву, она сказала:
– Много есть развращенных нравами, праздных людей. Люди те дерзкими ухищрениями всюду порицают правительство и все ненарушимые гражданские права, развращая тем и других слабоумных и падких на вредную болтовню людей. Есть такие, думаю, и в Москве, может, и более, чем в Питере. Займись там ими, Григорий Григорьич... хоть пока.
– Надену их балахон – займусь, государыня, – отвечал новопожалованный граф.
– Знаю, кафтан надевать тебе не в диво, – улыбнулась императрица, припоминая при этом, как она однажды в Петергофе видела Орлова в костюме русского ямщика и как этот костюм шел к рослой и статной фигуре молодого гвардейца.
– Коль надо, я и рубище надену, государыня, – добавил Орлов.
– Ну, там как знаешь, дело твоего резона, а только cиe мне весьма необходимо.
– Постараюсь, государыня.
– Вот еще, Григорий Григорьич, – остановила императрица Орлова, когда тот, не по-придворному, а запросто поцеловав руку государыни, хотел было выйти. – Дело я одно припомнила. Дело-то с виду не особливо будто важности большой, а для меня прелюбопытное.
Орлов слушал.
– В Москве, ты знаешь, – продолжала, как бы что-то обдумывая, императрица, – живут Салтыковы, много их там. Разузнай-ка об них кое-что, Григорьич. Что-то об одной из них, об Салтыковой-то, много говору по Москве идет: будто она и людей своих крепостных мучает, и будто даже убивает. Может, все cиe и выдумки праздные, языки чешут, но все же поразузнать нелишне мне.
– Поразузнаю, государыня.
– Исподволь только, тихомолком, не то пораздразнишь там кое-кого. Покойная государыня Елисавета много им там мирволила – невзлюбят, коль в их гнездо прямо заглянут, загалдят. Царьки тоже...
Орлов был точный и энергичный исполнитель всего, за что брался.
По приезде в Москву, между прочим, он начал следить и за Салтыковыми. Богатые и аристократические Салтыковы ни к каким подозрениям повода не подавали, и граф оставил их в покое, обратив преимущественно внимание на одну только вдову Дарью Николаевну Салтыкову. По добытым графом данным и Дарья Салтыкова вскоре оказалась особой почти безобидной, по крайней мере об ней отозвались так те, которым граф поручил это дело. Тут граф несколько недосмотрел. Салтычиха зорко следила за событиями и сообразно с ними сообразовывала и свои поступки. Кроме того, рука ее и теперь была так же щедра на подарки, как и ранее. Она сыпала ими, не жалея, даже уж чересчур.
Графу доложили:
– Все одни слухи. Помещица для своих крепостных добрая, хотя и строгая. Потачки не дает.
На самом деле на первый взгляд это и было так.
Крепостные крестьяне против Салтыковой, своей помещицы, ничего не имели, так как она мучительницей являлась только для одних дворовых и преимущественно для одних только дворовых девок, которые были и беззащитнее и безгласнее других. Опять же строгие расправы с крепостными были тогда не в редкость, и Салтыкова, по-видимому, только не была исключением из общего ряда помещиков и помещиц.
Граф Орлов имел обыкновение не сразу доверять всему. В суетне приготовлений к коронации он не бросил дела, но только отложил его до более благоприятного времени.
– Уж эти мне баре! – пригрозил он только кому-то.
Салтычиха между тем, по обыкновению, жила в своем Троицком в тяжелом одиночестве, более чем когда-либо злая, мрачная и недоступная. Про детей она совсем забыла, как будто их для нее и не существовало. Забыла она и про любимого когда-то инженера Тютчева, женившегося и проживавшего теперь в женином имении где-то на Оке.
Не забыла одного только Салтычиха – не забыла черной неблагодарности последней любимицы своей, Галины.
Галины при ней уже не было – она пропала без вести, и о ней не было, как говорится, ни слуху ни духу, она словно в воду канула. Побег ее из дому Салтычихи совершился после той озлобленной борьбы, которую она почти в умопомешательстве затеяла с барыней.
Увидев, что под ее руками Салтычиха хрипит и багровеет, Галина вскочила и бросилась из комнаты вон. Салтычиха не в силах была преследовать ее.
– Барыне худо! Худо барыне! – кричала тогда Галина перед всей сбежавшейся на ее крик дворней. – Надо бежать за лекарем!
И девушка точно, захватив торопливо кое-что из ценных вещей и с десяток скопленных золотых, убежала и уж более не возвращалась.
В комнату барыни первая осмелилась заглянуть Агаша.
Салтычиха сидела уже в кресле, страшно бледная, с признаками пены у рта, но, по-видимому, спокойная.
– Где Галька? – спросила Салтычиха слабым голосом, будто между ней и только что убежавшей Галиною ничего не происходило.
Узнав, что Галина ушла будто за доктором, Салтычиха догадалась, что любимица ее сбежала. В тот же день она подала в полицию заявление о побеге дворовой девки, мысленно обещая ей, когда отыщется, такие истязания, какие никому и в голову не приходили. Салтычиха даже была уверена в том, что Галина отыщется, и принимала для того особенные меры. Но усердные полицейские розыски делу не помогли. Бежавшая не отыскивалась, не напали даже на ее след. Салтычиха злилась, скучала, вымещала свое озлобление на дворовых, которые в одиночку и все вместе не на шутку начинали подумывать о жалобе на барыню царствовавшему еще Петру III. Примкнул к недовольным даже кучер Аким, возвратившийся из вологодской вотчины. Побег Галины не на шутку взволновал и его. Он загрустил, затосковал, стал нерадив в своих делах, и потому его же собственная плеть не миновала и его же собственной спины. Аким озлился на Салтычиху, как и другие дворовые. Остался верен ей один немой Анфим.
Время шло. Настал 1762 год. Миновала суровая зима того года, прошла дождливая весна, приспело теплое, сухое лето.
Вступление на престол новой императрицы застало Салтычиху в Троицком. Она тотчас же получила об этом известие из Петербурга от людей, интересовавшихся ее громадным по тому времени состоянием, с предупреждением, чтобы она держала себя поосторожнее, так как новые люди, окружившие новую императрицу, могут взглянуть на все иначе и то, что сходило с рук при Елизавете, не сойдет теперь при Екатерине. «Жадны уж очень, загребисты сии новые охальники», – сообщалось, между прочим, в письме, присланном с верным нарочным человеком.
«Эк их стращают! – подумала Салтычиха. – Баба по-бабьему и править будет. Бояться мне нечего».
Совет, однако, был принят во внимание, и она сдержалась в своих расправах. Волчья погребица была уничтожена, скалка и рубель закинуты в сарай, поленья не ходили по спинам дворовых девок, и шестихвостая ременная плеть Акима заменилась обыкновенным пучком березовых прутьев, пускавшихся в ход тоже с осторожностью. Дворовые недоумевали и объясняли эту милость Салтычихи ее болезненностью. «Устала барыня хлестать, сама занемогла», – решили они и приободрились.
Как раз в это время верные люди Григория Орлова вели негласное расследование о деяниях Салтычихи. К чему привело их расследование – известно. Салтычиха оказалась обыкновенной доброй, но строгой помещицей, и, по-видимому, обстоятельства благоприятствовали ей и далека была от нее карающая десница закона.
Пустой случай дал делу совершенно иной оборот. Ранняя прогулка графа Орлова на своем шаболовском пустыре повернула дело так, что над Салтычихой вдруг нависла грозовая туча.
Но грозовая туча эта зародилась из графской красивой улыбочки перед красивой смугляночкой, перед которой граф, не жалея своего дорогого халата на горностаевом меху и не боясь сырой травы, уселся с мещанской свободой.
– Ну-с, – начал граф, взяв двумя красивыми пальцами в дорогих перстнях за подбородок смугляночку, – позволь узнать, кто ты и откуда. – И, не дожидаясь ответа, произнес: – О, знаю откуда! Вон, должно быть, из того домика, что виднеется в лощинке. Да, я угадал?
Девушка во все глаза смотрела на графа и ничего не отвечала. Испуг ее не прошел.
– Ты боишься? – продолжал граф. – О, ты меня не бойся, я человек хороший и зла тебе никакого не сделаю. Мне просто хорошо посидеть с тобой вот тут, на травке, подле тебя и подле вот этой морковки. Ну говори же, откуда ты, кто?
– Я... я... я... беглая... – проговорила, заикаясь, смуглянка, по-видимому вовсе не соображая того, что сказала.
– Беглая? – произнес все тем же ласковым тоном граф. – Это что же такое – беглая?
– Так... бежала... от помещицы... – досказала смуглянка и перепугалась совершенно.
– От какой? – спросил граф.
– От... Салтычихи... Салтычиха... моя... помещица... – отвечала совершенно машинально девушка.
– Вот те на! – воскликнул граф.
Ему пришлось тут же схватить девушку за руку, потому что та, мгновенно вскочив и рассыпав из фартука щавель, чуть было не пустилась от него бежать.
– Постой! Куда же ты? – держал ее крепко граф. – Бежать не надо.
Девушка вдруг залилась слезами, упала на колени и прильнула лицом к ноге графа.
– Барин, барин! – заговорила она сквозь слезы. – Отпустите меня... отпустите... не то барыня моя, Салтычиха, убьет меня непременно...
«Вот, на ловца-то и зверь бежит», – подумал граф и стал успокаивать расплакавшуюся девушку.
ВЫ ЧИТАЕТЕ
Салтычиха. Истрия Кровавой барыни Иван Кондратьев
Ficción históricaРусская помещица и благотворительница, позже вошедшая в историю как изощрённая садистка и серийная убийца нескольких десятков подвластных ей крепостных крестьян. Решением Сената и императрицы Екатерины Второй была лишена достоинства столбовой дворян...