Дом Салтычихи на Большой Лубянке, близ церкви Введения во храм Пресвятой Богородицы, представлял собой маленькую своеобразную крепость: все было устроено прочно, здорово и так, что посторонний человек нелегко мог пробраться туда. Железные ворота были всегда на замке. Сам дом, находившийся в глубине обширного двора, был закрыт разросшимися в ширину и ввысь громадными тополями, под тенью которых было несколько собачьих конур с необыкновенно громадными и злыми собаками, которые, как голодные волки, готовы были кинуться на всякого, кто посмел бы пройти к дому без сторожа, в свою очередь человека разбойничьего вида и разбойничьего характера, всегда держащего в руках громадную, обитую на конце железом дубину.
Сторож этот, по имени Анфим, стоял у ворот неизменно, и неизменно ошарашил бы дубиной всякого решившегося как-нибудь пробраться на двор. Он от природы был нем, и потому мрачен, зол, силен и весьма здоров. По какой-то странной привычке он и спал с одним открытым глазом. Салтычиха любила этого верного пса в человеческом облике и часто, не в пример другим, дарила его не только щеголеватой одеждой, но даже и деньгами. Когда Салтычиха уезжала на лето в Троицкое, то весь дом оставался на его попечении, и ей хорошо было известно, что в доме все будет в целости и на месте. Кроме того, он в доме нередко исполнял и поручения барыни – особенно секретные, важные, те именно, какие исполнить не в силах были другие. Было ему лет около пятидесяти, и он, собственно, не был крепостным Салтычихи. Пришел он как-то к ней в одной рубашке, босой, без шапки и знаками начал проситься в услужение. По его разбойничьей физиономии Салтычиха сразу распознала в нем верного раба и приказала отправить его сперва на кухню выносить помои и ездить за водой, а потом уж поставила его сторожем у ворот.
Так как он не мог объяснить своего имени, то дворовые назвали его Анфимом, и назвали потому, что перед его появлением в доме у Салтычихи умер один из дворовых по имени Анфим. Салтычиха же, по свойственному ей обращению, называла его просто Немым Чертом, что, по-видимому, весьма нравилось Анфиму, и он всегда сурово улыбался на этот зов барыни. Дворня этого молодца ненавидела хуже Акима-кучера, потому что ему были ведомы все шашни и проделки дворовых, и он, коли был зол на кого, умел как-то передать Салтычихе то, что ему было надо. Само собой разумеется, виновный получал то, чем умела дарить Салтычиха. Особенно Немого Черта ненавидел весь женский персонал салтычихинской дворни, так как любовные похождения их не имели уже благодаря Анфиму того милого характера, какой им был желателен. Зоркий глаз Анфима и железные ворота очень часто и очень сильно охлаждали их сердца, и красавицам и некрасавицам салтычихинских девичьих и передних волей-неволей приходилось скучать в одиночестве.
Приезду Салтычихи из Троицкого в дом Анфим всегда радовался, как какому-нибудь празднику. Он наряжался в лучшую свою рубашку, в лучший армяк, в сапоги и без шапки ожидал ее у самых ворот. Всякий раз Салтычиха, вылезши из дорожного дормеза, непременно, как собаку, трепала Анфима по наклоненной спине, приговаривая: «Ну-ну, здорово, Немой Черт!» – и потом уже в его сопровождении входила в дом.
В только что совершившийся теперь приезд Салтычихи из Троицкого Анфим услышал, а лучше сказать более понял по движению ее губ и по выражению глаз, и нечто другое.
Позади барыни, когда она только вылезла из дормеза, стояла совершенно неизвестная Анфиму девушка с небольшим узелком в руках.
Салтычиха, мотнув в сторону девушки головой, громко сказала:
– Смотри, Немой Черт, – новая! Не оплошай! Такая-то и ворота твои железные просверлит!
Анфим вскинул свои мутные глаза на девушку и быстро опустил их.
Барыня шла уже к дому, и он поспешил за ней.
В тот же день, вечером, при сальном огарке в самом далеком уголке громадного салтычихинского дома сидели две девушки и тихо вели между собой беседу, по-видимому, несколько стесняясь друг друга и не особенно откровенничая, как обыкновенно бывает между новыми, не привыкшими еще друг к другу, знакомыми.
Одной из девушек была Галина, вместе с барыней приехавшая из Троицкого в качестве новой горничной. Она довольно много изменилась с того дня, как стояла на могиле отца с Сидоркой. Глаза ее впали, щеки были бледны, губы часто искривлялись в какую-то странную улыбку, и вообще вся фигура ее представляла нечто озабоченное, как бы даже испуганное, что, однако, почти нисколько не мешало ей быть по-прежнему красивой и привлекательной. К ней особенно шел ее новый наряд, «городской», как говорилось между дворовыми. Волосы ее были тщательно и гладко причесаны. Прежней дикарки в ней словно бы и не бывало.
Галина держала себя с другой девушкой, новой ее подругой, тоже горничной, Агашей, осторожно и сдержанно. Она больше слушала, чем говорила. Агаша это очень хорошо понимала и старалась внушить Галине к себе доверие.
И действительно, Агаша была девушка добрая и простая, низенькая, круглолицая, белокурая, всегда вся сияющая ямочками на щеках и улыбочками на румяных губках. Суровая жизнь под кровлей Салтычихи, казалось, не влияла на нее нисколько, и казалось, что побои, которых она переносила множество и почти на каждом шагу, были ей в пользу. Она одна среди угрюмой салтычихинской дворни являлась каким-то светлым существом. За это все ее любили, кроме одной Салтычихи, которая никак не могла примириться с бесконечным весельем и добродушием своей горничной.
Увидев Галину на барском дворе, она тотчас же оценила добрые качества лесниковой дочери и вошла с ней в дружбу, передав ей добродушно все сплетни и все тайны барских хором, и притом, во избежание побоев, знакомила ее с тем новым делом, на которое ее, Галину, определили. За это Галина была весьма благодарна Агаше и поверила ее дружбе, хотя и с некоторой осторожностью. Теперь им в Москве, в доме Салтычихи, отвели один уголок, и они по необходимости должны были жить вместе и вместе делить горе и радости. Этому обе были рады.
Утомленная дорогой, Салтычиха рано завалилась спать и отпустила всех по своим конурам. Девушки обрадовались свободе и повели тихую беседу.
– Черт с ней совсем, с этой Салтычихой! – откровенно болтала Агаша. – Все ее боятся тут, а я, право же, нисколько не боюсь ее. Ну поругается – и перестанет, побьет – и тоже перестанет. А мне все как-то впрок идет – и ругань ее, и побои. Право же!
– Ты, должно, привыкла, – заметила Галина.
– Тут ко всему привыкнешь, Галя.
– Я вот, думаю, не привыкну тут ни к чему.
– Привыкнешь.
– Разве к худому привыкают?
– А тут добра и во веки веков не дождешься.
– Ах, это правда твоя, Агаша! – произнесла сокрушенно Галина.
– Вестимо, правда. А только худому этому, поди, и конец когда-нибудь будет, – понизила голос Агаша.
– А ты почем же это знаешь? – спросила почти шепотом Галина.
– Вдругорядь как-нибудь расскажу. Теперь не время. На все свое время, Галочка.
Девушки примолкли, точно раздумывая о чем-то, всякая сама про себя. Да и хорошо сделали, что примолкли, так как на пороге их каморки появилась та, о ком только что шла речь.
– Аль не спится, паскуды? – сказала сквозь зубы появившаяся на пороге Салтычиха, со свечой в руках, простоволосая. – Зову, зову, а они тут, момошки мои, речи ведут девичьи, по милым дружкам вспоминают!
Девушки вскочили со своих мест.
– Чего вскочили как оглашенные! Сидели бы. Барыня и сама кое-что сделает. Не велика, мол, птица!
Девушки молчали и смотрели на Салтычиху в изумлении.
– Аль не узнали, кто пришел? – зарычала уже грозная барыня. – А коль не узнали, так узнайте, да кстати уж и познакомьтесь получше! Ну-ка!..
ВЫ ЧИТАЕТЕ
Салтычиха. Истрия Кровавой барыни Иван Кондратьев
Narrativa StoricaРусская помещица и благотворительница, позже вошедшая в историю как изощрённая садистка и серийная убийца нескольких десятков подвластных ей крепостных крестьян. Решением Сената и императрицы Екатерины Второй была лишена достоинства столбовой дворян...