ПРИСТУП НЕВРАСТЕНИИ
Дело в том, что, служа в скромной должности читальщика в "Пароходстве", я эту
свою должность ненавидел и по ночам, иногда до утренней зари, писал у себя в
мансарде роман.
Он зародился однажды ночью, когда я проснулся после грустного сна. Мне снился
родной город, снег, зима, гражданская война... Во сне прошла передо мною
беззвучная вьюга, а затем появился старенький рояль и возле него люди, которых
нет уже на свете. Во сне меня поразило мое одиночество, мне стало жаль себя. И
проснулся я в слезах. Я зажег свет, пыльную лампочку, подвешенную над столом.
Она осветила мою бедность - дешевенькую чернильницу, несколько книг, пачку
старых газет. Бок левый болел от пружины, сердце охватывал страх. Я
почувствовал, что я умру сейчас за столом, жалкий страх смерти унизил меня до
того, что я простонал, оглянулся тревожно, ища помощи и защиты от смерти. И эту
помощь я нашел. Тихо мяукнула кошка, которую я некогда подобрал в воротах. Зверь
встревожился. Через секунду зверь уже сидел на газетах, смотрел на меня круглыми
глазами, спрашивал - что случилось?
Дымчатый тощий зверь был заинтересован в том, чтобы ничего не случилось. В самом
деле, кто же будет кормить эту старую кошку?
- Это приступ неврастении, - объяснил я кошке. - Она уже завелась во мне, будет
развиваться и сгложет меня. Но пока еще можно жить.
Дом спал. Я глянул в окно. Ни одно в пяти этажах не светилось, я понял, что это
не дом, а многоярусный корабль, который летит под неподвижным черным небом. Меня
развеселила мысль о движении. Я успокоился, успокоилась и кошка, закрыла глаза.Так я начал писать роман. Я описал сонную вьюгу. Постарался изобразить, как
поблескивает под лампой с абажуром бок рояля. Это не вышло у меня. Но я стал
упорен.
Днем я старался об одном - как можно меньше истратить сил на свою подневольную
работу. Я делал ее механически, так, чтобы она не задевала головы. При всяком
удобном случае я старался уйти со службы под предлогом болезни. Мне, конечно, не
верили, и жизнь моя стала неприятной. Но я все терпел и постепенно втянулся.
Подобно тому как нетерпеливый юноша ждет часа свидания, я ждал часа ночи.
Проклятая квартира успокаивалась в это время. Я садился к столу...
Заинтересованная кошка садилась на газеты, но роман ее интересовал чрезвычайно,
и она норовила пересесть с газетного листа на лист исписанный. И я брал ее за
шиворот и водворял на место.
Однажды ночью я поднял голову и удивился. Корабль мой никуда не летел, дом стоял
на месте, и было совершенно светло. Лампочка ничего не освещала, была противной
и назойливой. Я потушил ее, и омерзительная комната предстала предо мною в
рассвете. На асфальтированном дворе воровской беззвучной походкой проходили
разноцветные коты. Каждую букву на листе можно было разглядеть без всякой лампы. - Боже! Это апрель! - воскликнул я, почему-то испугавшись, и крупно написал:
"Конец".
Конец зиме, конец вьюгам, конец холоду. За зиму я растерял свои немногие
знакомства, обносился очень, заболел ревматизмом и немного одичал. Но брился
ежедневно.
Думая обо всем этом, я выпустил кошку во двор, затем вернулся и заснул -
впервые, кажется, за всю зиму - сном без сновидений.
Роман надо долго править. Нужно перечеркивать многие места, заменять сотни слов
другими. Большая, но необходимая работа!
Однако мною овладел соблазн, и, выправив первых шесть страниц, я вернулся к
людям. Я созвал гостей. Среди них было двое журналистов из "Пароходства",
рабочие, как и я, люди, их жены и двое литераторов. Один - молодой, поражавший
меня тем, что с недосягаемой ловкостью писал рассказы, и другой - пожилой,
видавший виды человек, оказавшийся при более близком знакомстве ужасною
сволочью.
В один вечер я прочитал примерно четверть моего романа.
Жены до того осовели от чтения, что я стал испытывать угрызения совести. Но
журналисты и литераторы оказались людьми прочными. Суждения их были братски
искренни, довольно суровы и, как теперь понимаю, справедливы. - Язык! -
вскрикнул литератор (тот, который оказался сволочью), - язык, главное! Язык
никуда не годится. Он выпил большую рюмку водки, проглотил сардинку. Я налил ему вторую. Он ее
выпил, закусил куском колбасы.
- Метафора! - кричал закусивший.
- Да, - вежливо подтвердил молодой литератор, - бедноват язык.
Журналисты ничего не сказали, но сочувственно кивнули, выпили. Дамы не кивали,
не говорили, начисто отказались от купленного специально для них портвейна и
выпили водки.
- Да как же ему не быть бедноватым, - вскрикивал пожилой, - метафора не собака,
прошу это заметить! Без нее голо! Голо! Голо! Запомните это, старик!
Слово "старик" явно относилось ко мне. Я похолодел.
Расходясь, условились опять прийти ко мне. И через неделю опять были. Я прочитал
вторую половину. Вечер ознаменовался тем, что пожилой литератор выпил со мною
совершенно неожиданно и против моей воли брудершафт и стал называть меня
"Леонтьич".
- Язык ни к черту! но занятно. Занятно, чтоб тебя черти разорвали (это меня)! -
кричал пожилой, поедая студень, приготовленный Дусей.
На третьем вечере появился новый человек. Тоже литератор - с лицом злым и
мефистофельским, косой на левый глаз, небритый. Сказал, что роман плохой, но
изъявил желание слушать четвертую, и последнюю часть. Была еще какая-то
разведенная жена и один с гитарой в футляре. Я почерпнул много полезного для
себя на данном вечере. Скромные мои товарищи из "Пароходства" попривыкли к
разросшемуся обществу и высказали и свои мнения.
Один сказал, что семнадцатая глава растянута, другой - что характер Васеньки
очерчен недостаточно выпукло. И то и другое было справедливо.
Четвертое, и последнее, чтение состоялось не у меня, а у молодого литератора,
искусно сочиняющего рассказы. Здесь было уже человек двадцать, и познакомился я
с бабушкой литератора, очень приятной старухой, которую портило только одно -
выражение испуга, почему-то не покидавшего ее весь вечер. Кроме того, видел
няньку, спавшую на сундуке.
Роман был закончен. И тут разразилась катастрофа. Все слушатели, как один,
сказали, что роман мой напечатан быть не может по той причине, что его не
пропустит цензура.
Я впервые услыхал это слово и тут только сообразил, что, сочиняя роман, ни разу
не подумал о том, будет ли он пропущен или нет.
Начала одна дама (потом я узнал, что она тоже была разведенной женой). Сказала
она так:
- Скажите, Максудов, а ваш роман пропустят?
- Ни-ни-ни! - воскликнул пожилой литератор, - ни в коем случае! Об "пропустить"
не может быть и речи! Просто нет никакой надежды на это. Можешь, старик, не
волноваться - не пропустят.
- Не пропустят! - хором отозвался короткий конец стола.
- Язык... - начал тот, который был братом гитариста, но пожилой его перебил:
- К чертям язык! - вскричал он, накладывая себе на тарелку салат. - Не в языке
дело. Старик написал плохой, но занятный роман. В тебе, шельмец, есть
наблюдательность. И откуда что берется! Вот уж никак не ожидал, но!..
содержание!
- М-да, содержание...
- Именно содержание, - кричал, беспокоя няньку, пожилой, - ты знаешь, чего
требуется? Не знаешь? Ага! То-то!
Он мигал глазом, в то же время выпивал. Затем обнял меня и расцеловал, крича:
- В тебе есть что-то несимпатичное, поверь мне! Уж ты мне поверь. Но я тебя
люблю. Люблю, хоть тут меня убейте! Лукав он, шельма! С подковыркой человек!..
А? Что? Вы обратили внимание на главу четвертую? Что он говорил героине?
То-то!..
- Во-первых, что это за такие слова, - начал было я, испытывая мучения от его
фамильярности.
- Ты меня прежде поцелуй, - кричал пожилой литератор, - не хочешь? Вот и видно
сразу, какой ты товарищ! Нет, брат, не простой ты человек!
- Конечно, не простой! - поддержала его вторая разведенная жена.
- Ты меня прежде поцелуй, - кричал пожилой литератор, - не хочешь? Вот и видно
сразу, какой ты товарищ! Нет, брат, не простой ты человек!
- Конечно, не простой! - поддержала его вторая разведенная жена.
- Во-первых... - начал опять я в злобе, но ровно ничего из этого не вышло.
- Ничего не во-первых! - кричал пожилой, - а сидит в тебе достоевщинка! Да-с!
Ну, ладно, ты меня не любишь, бог тебя за это простит, я на тебя не обижаюсь. Но
мы тебя любим все искренне и желаем добра! - Тут он указал на брата гитариста и
другого неизвестного мне человека с багровым лицом, который, явившись, извинился
за опоздание, объяснив, что был в Центральных банях. - И говорю я тебе прямо, -
продолжал пожилой, - ибо я привык всем резать правду в глаза, ты, Леонтьич, с
этим романом даже не суйся никуда. Наживешь ты себе неприятности, и придется
нам, твоим друзьям, страдать при мысли о твоих мучениях. Ты мне верь! Я человек
большого, горького опыта. Знаю жизнь! Ну вот, - крикнул он обиженно и жестом
всех призвал в свидетели, - поглядите, смотрит на меня волчьими глазами. Это в
благодарность за хорошее отношение! Леонтьич! - взвизгнул он так, что нянька за
занавеской встала с сундука, - пойми! Пойми ты, что не так велики уж
художественные достоинства твоего романа (тут послышался с дивана мягкий
гитарный аккорд), чтобы из-за него тебе идти на Голгофу. Пойми!
- Ты п-пойми, пойми, пойми! - запел приятным тенором гитарист.
- И вот тебе мой сказ, - кричал пожилой, - ежели ты меня сейчас не расцелуешь,
встану, уйду, покину дружескую компанию, ибо ты меня обидел!
Испытывая невыразимую муку, я расцеловал его. Хор в это время хорошо распелся, и
маслено и нежно над голосами выплывал тенор:
- Т-ты пойми, пойми...
Как кот, я выкрадывался из квартиры, держа под мышкой тяжелую рукопись.
Нянька с красными слезящимися глазами, наклонившись, пила воду из-под крана в
кухне.
Неизвестно почему, я протянул няньке рубль.
- Да ну вас, - злобно сказала нянька, отпихивая рубль, - четвертый час ночи!
Ведь это же адские мучения.
Тут издали прорезал хор знакомый голос:
- Где же он? Бежал? Задержать его! Вы видите, товарищи...
Но обитая клеенкой дверь уже выпустила меня, и я бежал без оглядки.