Всю ночь я не мог заснуть; был туман, на проливе беспрестанно гудела сигнальная сирена, и я метался, как в лихорадке, между чудовищной действительностью и тяжелыми кошмарами сновидений. Перед рассветом я услышал, как к вилле Андреяненко подъехало такси; я поспешно спрыгнул с кровати и стал одеваться — мне казалось, я должен сказать ей что-то; о чем-то предупредить, и поскорей, потому что утром уже будет поздно.
Еще издали я увидел, что входная дверь не притворена, а Андреяненко стоит в холле, прислонясь к столу, вся сникший, то ли от физической, то ли от внутренней усталости.
— Ничего не было, — сказала она мне тусклым голосом. — Я прождала почти до четырех, а потом она подошла к окну, постояла минутку и погасила свет.
Никогда еще дом Андреяненко не казался мне таким огромным, как в эту ночь, когда мы рыскали по большим пустым комнатам, охотясь за сигаретами. Мы раздвигали драпировки, похожие на полы палаток, мы водили руками по поверхности темных стен в поисках выключателей; раз я наскочил в темноте на открытый рояль, и оттуда брызнул фонтан нестройных звуков. Повсюду пахло затхлостью, как будто комнаты уже очень давно не проветривались, и было совершенно непостижимо, откуда взялось в них столько пыли. Наконец на одном столе обнаружилась сигаретница, и в ней две лежалые высохшие сигареты. Мы уселись перед окном в большой гостиной, предварительно распахнув его настежь, и закурили, глядя в темноту.
— Вам надо уехать, — сказал я. — Полиция наверняка выследит вашу машину.
— Уехать, старина, сейчас?
— Поезжайте на неделю в Атлантик-Сити или в Монреаль.
Но она об этом и слышать не хотела. Как она может оставить Иру, не узнав, что она решила делать дальше? Она еще цеплялся за шальную надежду, и у меня не хватило духу эту надежду отнять.
Вот тогда-то она и рассказала мне странную историю своей юности и своих скитаний с Дэном Коди — рассказала потому, что «Елизавета Андреяненко» разбилась, как стекло, от удара о тяжелую злобу Коди, и долголетняя феерия пришла к концу.
Вероятно, в тот час она не остановилась бы и перед другими признаниями, но ей хотелось говорить о Ире, и только о Ире.
Она была первой «девушкой из общества» на ее пути. То есть ей и прежде при разных обстоятельствах случалось иметь дело с подобными людьми, но всегда она общалась с ними как бы через невидимое проволочное заграждение.
С первого раза она показалась ей головокружительно желанной. Она стала бывать у нее в доме, сначала в компании других офицеров из Кэмп-Тэйлор, потом одна.
Она была поражена — никогда еще она не видела такого прекрасного дома. Но самым удивительным, дух захватывающим было то, что Ира жила в этом доме — жила запросто, все равно как она в своей лагерной палатке. Все здесь манило готовой раскрыться тайной, заставляло думать о спальнях наверху, красивых и прохладных, непохожих на другие знакомые ей спальни, о беззаботном веселье, выплескивающемся в длинные коридоры, о любовных интригах — не линялых от времени и пропахших сухою лавандой, но живых, трепетных, неотделимых от блеска автомобилей последнего выпуска и шума балов, после которых еще не увяли цветы. Ее волновало и то, что немало мужчин любили Иру до неё— это еще повышало ей цену в ее глазах. Повсюду она чувствовала их незримое присутствие; казалось, в воздухе дрожат отголоски еще не замерших томлений.
Но она хорошо сознавала, что попала в этот дом только невероятной игрою случая. Какое бы блистательное будущее ни ожидало Елизавету Андреяненко, пока что она была молодой девушкой без прошлого, без гроша в кармане, и военный мундир, служившей ей плащом-невидимкой, в любую минуту мог свалиться с ее плеч. И потому она старалась не упустить время. Она брала все, что могла взять, хищнически, не раздумывая, — так взяла она и Иру однажды тихим осенним вечером, взяла, хорошо зная, что не имеет права коснуться даже ее руки.
Она могла бы презирать себя за это — ведь, в сущности, она взяла ее обманом.
Не то чтобы она пускала в ход россказни о своих мнимых миллионах; но она сознательно внушила Ире иллюзию твердой почвы под ногами, поддерживая в ней уверенность, что перед ней человек ее круга, вполне способный принять на себя ответственность за ее судьбу. А на самом деле об этом нечего было и думать — она была никто без роду и племени, и в любую минуту прихоть безликого правительства могла зашвырнуть ее на другой конец света.
Но презирать себя ей не пришлось, и все вышло не так, как она ожидала.
Вероятно, она рассчитывала взять что можно и уйти, — а оказалось, что она обрекла себя на вечное служение святыне. Ира и раньше казалась ей особенной, необыкновенной, но она не представляла себе, до чего все может быть необыкновенно с «девушкой из Общества». Она исчезла в своем богатом доме, в своей богатой, до краев наполненной жизни, а Лиза осталась ни с чем — если не считать странного чувства, будто они теперь жены.
Когда через два дня они увиделись снова, не у нее, а у Андреяненко захватило дыхание, не она, а Лиза словно бы попала в ловушку. Веранда ее дома тонула в сиянье самых дорогих звезд; плетеный диванчик томно скрипнул, когда Ира повернулась к Андреяненко и она поцеловала ее в забавно сложенные нежные губы. Она слегка охрипла от простуды, и это придавало особое очарование ее голосу. С ошеломительной ясностью Андреяненко постигала тайну юности в плену и под охраной богатства, вдыхая свежий запах одежды, которой была так много — а под ней была Ира, вся светлая, как серебро, благополучная и гордая — бесконечно далекая от изнурительной борьбы бедняков.
***
— Не могу вам передать, старина, как я была изумлена, когда поняла, что люблю ее. Первое время я даже надеялась, что она меня бросит, но она не бросила — ведь и она меня полюбила. Ей казалось, что я очень много знаю, потому что знания у меня были другие, чем у нее... Вот так и вышло, что я совсем позабыла свои честолюбивые замыслы, занятый только своей любовью, которая с каждой минутой росла. Но мне теперь было все равно. Стоило ли что-то свершать, чего-то добиваться, когда гораздо приятнее было рассказывать ей о том, что я собираюсь совершить.
В последний вечер перед отъездом в Европу они с Ирой долго сидели обнявшись и молчали. Погода была холодная, сырая, в комнате топился камин, и щеки у Иры разгорелись. Иногда она шевелилась в ее объятиях, и Лиза тогда слегка меняла позу, чтобы ей было удобнее. Один раз она поцеловал ее темные, шелковистые волосы. Они притихли с наступлением сумерек, словно для того, чтобы этот вечер лучше запомнился им на всю долгую разлуку, которую несло с собой завтра. За месяц их любви ни разу они не были более близки, не раскрывались полней друг для друга, чем в эти минуты, когда она безмолвными губами касалась сукна мундира на ее плече или когда она перебирала ее пальцы, так осторожно, словно боялся ее разбудить.
***
Военная карьера удалась ей. Еще до отправки на фронт она была произведена в капитаны, а после аргоннских боев получила чин майора и стала командовать пулеметным батальоном дивизии. После перемирия она сразу стала рваться домой, но какое-то осложнение или недоразумение загнало ее в Оксфорд. На душе у него было тревожно — в письмах Ира сквозила нервозность и тоска. Она не понимала, почему Лиза задерживается. Внешний мир наступал на нее со всех сторон; ей нужно было увидеть Андреяненко, почувствовать ее рядом, чтобы увериться в том, что она не совершает ошибки.
Ведь Ира была молода, а в ее искусственном мире цвели орхидеи и господствовал легкий, приятный снобизм, и оркестры каждый год вводили в моду новые ритмы, отражая в мелодиях всю печаль и двусмысленность жизни. Под стон саксофонов, ночи напролет выпевавших унылые жалобы «Бийл-стрит блюза», сотни золотых и серебряных туфелек толкли на паркете сверкающую пыль. Даже в сизый час чаепитий иные гостиные сотрясал непрерывно этот сладкий несильный озноб, и знакомые лица мелькали то здесь, то там, словно лепестки облетевшей розы, гонимые по полу дыханием тоскующих труб.
И с началом сезона Иру снова втянуло в круговорот этой сумеречной вселенной. Снова она за день успевала побывать на полдюжине свиданий с полудюжиной молодых людей; снова замертво валилась в постель на рассвете, бросив на пол измятое бальное платье вместе с умирающими орхидеями. Но все время настойчивый внутренний голос требовал от нее решения. Она хотела устроить свою жизнь сейчас, сегодня; и чтобы решение пришло, нужна была какая-то сила — любви, денег, неоспоримой выгоды, — которую не понадобилось бы искать далеко.
Такая сила нашлась в разгар весны, когда в Луисвилл приехал Коди Миллер. У него была внушительная фигура и не менее внушительное положение в обществе, и Ире это льстило. Вероятно, все совершилось не без внутренней борьбы, но и не без облегчения.
Письмо Андреяненко получила еще в Оксфорде.
***
Над Лонг-Айлендом уже брезжило утро. Мы прошли по всем комнатам нижнего этажа, раскрывая окно за окном и впуская серый, но уже золотеющий свет. На росистую землю упала тень дерева, призрачные птицы запели в синей листве.
Мягкое дуновение свежести, которое даже не было ветерком, предвещало погожий, нежаркий день.
— Нет, никогда она его не любила. — Андреяненко отвернулась от только что распахнутого окна и посмотрела на меня с вызовом. — Не забывайте, старина, ведь она вчера едва помнила себя от волнения. Он ее просто напугал — изобразил все так, словно я какой-то мелкий жулик. Неудивительно, если она сама не знала, что говорит.
Она села, мрачно сдвинув брови.
— Может быть, она и любила его какую-то минуту, когда они только что поженились, — но даже тогда меня она любила больше.
Она помолчала и вдруг разразилась очень странным замечанием.
— Во всяком случае, — сказала она, — это касалось только ее.
Что тут можно было заключить? Разве только, что в своих отношениях с Ирой она видела глубину, не поддающуюся измерению.
Она вернулась в Штаты, когда Коди и Ира еще совершали свое свадебное путешествие, и остатки армейского жалованья потратила на мучительную, но неотразимо желанную поездку в Луисвилл. Там она провела неделю, бродила по тем улицам, где в тишине ноябрьского вечера звучали их дружные шаги, скитался за городом в тех местах, куда они любили ездить на ее белой машине. Как дом, где жила Ира, всегда казался ему таинственней и привлекательней всех других домов, так и ее родной город даже сейчас, без нее, был для ее полон грустного очарования.
Уезжая, она не мог отделаться от чувства, что, поищи она получше, она бы нашлатее, — что она осталась там, в Луисвилле. В сидячем вагоне — она едва наскребла на билет — было тесно и душно. Она вышла на площадку, присела на откидной стульчик и смотрела, как уплывает назад вокзал и скользят мимо торцы незнакомых построек. Потом открылся простор весенних полей; откуда-то вывернулся и побежал было наперегонки с поездом желтый трамвай, набитый людьми, — быть может, этим людям случалось мельком на улице видеть волшебную бледность ее лица.
Дорога сделала поворот; поезд теперь уходил от солнца, а солнце, клонясь к закату, словно бы простиралось в благословении над полускрывшимся городом, воздухом которого дышала она. В отчаянии она протянула в окно руку, точно хотела захватить пригоршню воздуха, увезти с собой кусочек этого места, освещенного ее присутствием. Но поезд уже шел полным ходом, все мелькало и расплывалось перед глазами, и она поняла, что этот кусок ее жизни, самый прекрасный и благоуханный, утрачен навсегда.
***
Было уже девять часов, когда мы кончили завтракать и вышли на крыльцо.
За ночь погода круто переломилась, и в воздухе веяло осенью. Садовник, единственный, кто остался в доме из прежней прислуги, подошел и остановился у мраморных ступеней.
— Хочу сегодня спустить воду в бассейне, мисс Андреяненко. Того и гляди, начнется листопад, а листья вечно забивают трубы.
— Нет, подождите еще денек, — возразила Андреяненко и, повернувшись ко мне, сказала, как бы оправдываясь:
— Верите ли, старина, я так за все лето и не поплавала ни разу в бассейне.
Я взглянул на часы и встал.
— Через двенадцать минут мой поезд.
Мне не хотелось ехать на работу. Я знал, что проку от меня сегодня будет немного, но дело было даже не в этом, — мне не хотелось оставлять Андреяненко. Уже и этот поезд ушел, и следующий, а я все медлил.
— Я вам позвоню из города, — сказал я наконец.
— Позвоните, старина.
— Так около двенадцати.
Мы медленно сошли вниз.
— Ира, наверно, тоже позвонит. — Она выжидательно посмотрела на меня, словно надеялся услышать подтверждение.
— Наверно.
— Ну, до свидания.
Мы пожали друг другу руки, и я пошел к шоссе. Уже у поворота аллеи я что-то вспомнил и остановился.
— Ничтожество на ничтожестве, вот они кто, — крикнул я, оглянувшись. — Вы один стоите их всех, вместе взятых.
Как я потом радовался, что сказал ей эти слова. Это была единственная похвала, которую ей привелось от меня услышать, — ведь, в сущности, я с первого до последнего дня относился к ней неодобрительно. Она сперва только вежливо кивнул в ответ, потом вдруг просияла и широко, понимающе улыбнулась, как будто речь шла о факте, признанном нами уже давно и к обоюдному удовольствию. Ее розовый костюм — дурацкое фатовское тряпье — красочным пятном выделялся на белом мраморе ступеней, и мне припомнился тот вечер, три месяца назад, когда я впервые был гостем в ее родовом замке. Сад и аллея кишмя кишели тогда людьми, не знавшими, какой бы ей приписать порок, — а она махала им рукой с этих самых ступеней, скрывая от всех свою непорочную мечту.
И я поблагодарил ее за гостеприимство. Ее всегда все за это благодарили — я наравне с другими.
— До свидания, Андреяненко, — крикнул я. — Спасибо за отличный завтрак.
Попав наконец в контору, я занялся было вписыванием сегодняшних курсов в какой-то бесконечный реестр ценных бумаг, да так и заснул над ним в своем вертящемся кресле. Около двенадцати меня разбудил телефонный звонок, и я вскочил, как встрепанный, весь в поту. Это оказалась Полина Хан; она часто звонила мне в это время, поскольку, вечно кочуя по разным отелям, клубам и виллам знакомых, была для меня почти неуловимой. Обычно звук ее голоса в телефонной трубке нес с собой прохладу и свежесть, как будто в окно конторы влетел вдруг кусок дерна с поля для игры в гольф; но в то утро он мне показался жестким и скрипучим.
— Я уехала от Иры, — сказала она. — Сейчас я в Хэмстеде, а днем собираюсь в Саутгемптон.
Вероятно, она поступила тактично, уехав от Иры, но во мне это почему-то вызвало раздражение, а следующая ее фраза и вовсе меня заморозила.
— Вы со мной не слишком любезно обошлись вчера вечером.
— До любезностей ли тут было.
Минута молчания. Потом:
— Но я все-таки хотела бы повидать вас.
— Я вас тоже хотел бы повидать.
— Может быть, мне не ехать в Саутгемптон, а приехать во второй половине дня в город?
— Нет, сегодня не нужно.
— Очень мило.
— Я никак не могу сегодня. Есть всякие...
Мы еще несколько минут тянули этот разговор, потом он как-то разом прекратился. Не помню, кто из нас первый резко повесил трубку, но помню, что меня это даже не расстроило. Не мог бы я в тот день мирно болтать с ней за чашкой чая, даже если бы знал, что рискую никогда больше ее не увидеть.
Немного погодя я позвонил к Андреяненко, но у неё было занято. Четыре раза я повторял вызов, и в конце концов потерявшая терпение телефонистка сказала мне, что абонент ждет разговора по заказу из Детройта. Я вынул свое железнодорожное расписание и обвел кружочком цифру 3. 50. Потом откинулся назад и попытался сосредоточиться на своих мыслях. Было ровно двенадцать часов.
Когда утром мой поезд приближался к шлаковым кучам, я нарочно пересел на другую сторону. Мне казалось, что там все еще шумит толпа любопытных и мальчишки высматривают темные пятна в пыли, а какой-нибудь словоохотливый старичок снова и снова рассказывает о подробностях происшествия; но с каждым разом его рассказ будет звучать все менее правдоподобно, даже для него самого, и в конце концов он уже не сможет его повторять и трагедия Ники Данцовой канет в забвение. Но сейчас я хочу немного вернуться и рассказать, что происходило в гараже вчера, после того как мы оттуда уехали.
Сестру погибшей, Кэтрин, удалось разыскать не сразу. Должно быть, она в тот вечер изменила своему правилу ничего не пить, потому что, когда ее привезли, голова ее была затуманена винными парами и ей никак не могли втолковать, что санитарный автомобиль уже увез тело во Флашинг. Уразумев это наконец, она тут же хлопнулась в обморок, словно из всего, что случилось, это было самое ужасное. Кто-то по доброте или из любопытства усадил ее в свою машину и повез следом за останками сестры.
Далеко за полночь бурлил у гаража людской прибой — уходили одни, подходили другие, а Илья Федосеев все сидел на диванчике в конторке и мерно раскачивался из стороны в сторону. Первое время дверь конторки стояла распахнутая настежь, и входившим в гараж трудно было удержаться, чтобы не заглянуть туда. Потом кто-то сказал, что это нехорошо, и дверь затворили.
Несколько человек, в том числе Михаэлис, оставались с Федосеевым; сначала их было пятеро или шестеро, потом двое или трое, а под конец Михаэлису пришлось попросить последнего задержаться хоть на четверть часа, пока он, Михаэлис, сходит к себе сварить кофе. После этого он до рассвета просидел с Федосеевым один.
Часа в три в поведении Федосеева наступила перемена — он стал поспокойнее и вместо бессвязного бормотанья заговорил о желтой машине. Твердил, что сумеет узнать, кто хозяин этой машины, а потом вдруг рассказал, что месяца два назад его жена как-то возвратилась из города с распухшим носом и кровоподтеками на лице. Но услышав собственные слова, он весь передернулся и снова стал качаться и стонать: «Боже мой, боже мой!»
Михаэлис пытался, как умел, отвлечь его мысли:
— Сколько времени вы были женаты, Илья? Ну, полно, посиди минутку спокойно и ответь на мой вопрос. Сколько времени вы были женаты?
— Двенадцать лет.
— А детей у вас никогда не было? Ну, посиди же спокойно, Илья. Ты слышал, о чем я спрашиваю? Были у вас когда-нибудь дети?
В тусклом свете единственной лампочки по полу бегали, сталкиваясь, рыжие тараканы; время от времени слышался шум проносившейся мимо машины, а Михаэлису каждый раз казалось, будто это та самая, что умчалась, не остановившись, несколько часов тому назад. Ему не хотелось выходить в помещение гаража, чтобы не увидеть испятнанный кровью верстак, на котором вчера лежало тело; поэтому он тревожно топтался по конторке, — к утру уже все в ней знал наизусть, — а порой, присев рядом с Федосеевым, принимался увещевать его:
— Ты в какую церковь ходишь, Илья? Может, давно уже не был, так это ничего. Может, я позвоню в твою церковь и попрошу священника прийти поговорить с тобой, а, Илья?
— Ни в какую я церковь не хожу.
— Нельзя человеку без церкви, Илья, вот хотя бы на такой случай. И ты ведь, наверно, ходил в церковь прежде. Венчался-то ты ведь в церкви? Да ты слушай, Илья, слушай меня. Венчался ты в церкви?
— Так то было давно.
Усилия, требовавшиеся для ответа, перебили мерный ритм его качанья, и он ненадолго затих. Потом в его выцветших глазах появилось прежнее выражение — догадка пополам с растерянностью.
— Посмотри, что в том ящике, — сказал он, указывая на свой стол.
— В каком ящике?
— Вон в том.
Михаэлис выдвинул ближайший к нему ящик стола. Там ничего не было, кроме короткого собачьего поводка, кожаного, с серебряным плетеньем. Он был совсем новый и, судя по виду, дорогой.
— Это? — спросил Михаэлис, достав поводок из ящика.
Уилсон так и прилип к нему глазами, потом кивнул.
— Я это нашел у нее вчера днем. Она мне стала что-то объяснять, да я сразу заподозрил неладное.
— Это что же, твоя жена купила?
— Лежало у нее на столике, завернутое в папиросную бумагу.
Михаэлис тут ничего странного не усмотрел и сразу привел Федосееву десяток причин, почему его жене мог понадобиться собачий поводок. Но должно быть, такие же или сходные объяснения давала и Ника, потому что Федосеев снова застонал: «Боже мой, боже мой!» — и слова его утешителя повисли в воздухе.
— Вот он и убил ее, — сказал вдруг Федосеев. Нижняя челюсть у него отвалилась, рот так и остался разинутым.
— Кто — он?
— А уж я сумею узнать.
— Ты сам не знаешь, что говоришь, Илья, — сказал приятелю грек. — От горя у тебя помутилось в голове. Постарайся успокоиться и отдохни немножко, скоро уже утро.
— Он ее убийца.
— Это был несчастный случай, Илья.
Федосеев затряс головой. Глаза его сузились, по губам прошла тень междометия, выражающего уверенность.
— Нет уж, — сказал он решительно. — Я человек простой и никому не желаю зла, но что я знаю, то знаю. Это он ехал в машине. Она бросилась к нему, хотела что-то сказать, а он не пожелал остановиться.
Михаэлис был свидетелем происшествия, но ему не пришло в голову искать в нем какой-то особый смысл. Он считал, что миссис Данцова выбежала на шоссе, спасаясь от мужа, а вовсе не для того, чтобы остановить какую-то определенную машину.
— Да с чего бы это она?
— Ты ее не знаешь, — сказал Федосеев, как будто это было ответом на вопрос. — О-о-о-о!..
Он опять начал раскачиваться и стонать, а Михаэлис стоял над ним, теребя в руках поводок.
— Может, есть у тебя какой-нибудь друг, я бы позвонил, вызвал его сюда, а, Илья?
Напрасная надежда — да Михаэлис и не сомневался, что никаких друзей у Федосеева нет; ведь его не хватало даже для собственной жены.
Немного спустя Михаэлис с облегчением заметил какую-то перемену в комнате. За окном посинело, и он понял, что утро уже близко. К пяти часам синее стало голубым, и можно было выключить свет.
Федосеев остекленевшим взглядом уставился в окно, где над кучами шлака курились маленькие серые облачка, принимая фантастические очертания по воле предутреннего ветра.
— Я поговорил с ней, — зашептал он после долгого молчания, — сказал ей, что меня она может обмануть, но господа бога не обманет. Я подвел ее к окошку. — Он с трудом поднялся и, подойдя к окну, приник к стеклу лбом. — Подвел и говорю: господь, он все знает, все твои дела. Меня ты можешь обмануть, но господа бога не обманешь.
И тут Михаэлис, став рядом, заметил, куда он смотрит, и вздрогнул — он смотрел прямо в огромные блеклые глаза доктора Т. Дж. Эклберга, только что выплывшие из редеющей мглы.
— Господь, он все видит, — повторил Федосеев. Михаэлис попробовал его образумить:
— Да это ж реклама!
Но что-то отвлекло его внимание и заставило отойти от окна. А Уилсон еще долго стоял, вглядываясь в сумрак рассвета и тихонько качая головой.
***
Когда пробило шесть, Михаэлис уже еле держался на ногах и радостно вздохнул, услышав, что у гаража затормозила машина. Это вернулся, как и обещал, один из мужчин, уехавших около полуночи. Михаэлис приготовил завтрак на троих, и они вдвоем его съели. Федосеев тем временем немного успокоился, и Михаэлис пошел домой поспать; а когда он через четыре часа проснулся и побежал в гараж, Федосеева там не было.
Удалось потом проследить его путь: он шел пешком — до Порт-Рузвельта, а оттуда до Гэдсхилла, где он спросил чашку кофе и сандвич; кофе выпил, а сандвича не съел. Вероятно, он устал и шел очень медленно, судя по тому, что попал в Гэдсхилл только в полдень. Восстановить его передвижения до этого момента не представило труда — в одном месте мальчишки видали, как по дороге шел человек, «вроде бы не в себе», в другом шоферы обратили внимание на странного прохожего, диким взглядом провожавшего каждую машину. Но дальше след его терялся на целых три часа. Полиция, основываясь на словах, сказанных им Михаэлису насчет того, что он «сумеет узнать», сделала предположение, что он в это время обходил окрестные гаражи в поисках желтой машины. Но с другой стороны, ни один владелец гаража о нем не заявил, и возможно, у него нашелся какой-то другой, более верный и простой способ узнать, что нужно. В половине третьего его видели в Уэст-Эгге, где он спрашивал дорогу к вилле Андреяненко. Следовательно, фамилия Андреяненко уже была ему тогда известна.
В два часа Андреяненко надела купальный костюм и отдала распоряжение лакею: если кто-нибудь позвонит, прийти к бассейну и доложить об этом. Она зашла в гараж, где шофер помог ей накачать надувной матрас, которым все лето развлекались ее многочисленные гости. И она строго-настрого запретила выводить из гаража открытую машину — что было странно, так как переднее правое крыло нуждалось в ремонте.
Вскинув матрас на плечо, Андреяненко направилась к бассейну. Один раз она, остановившись, поправила ношу; шофер спросил, не нужно ли помочь, но она помотала головой и через минуту исчезла за желтеющими деревьями.
Никто так и не позвонил, но лакей, жертвуя дневным сном, прождал до четырех часов — когда уже все равно некому было докладывать о звонке. Мне почему-то кажется, что Андреяненко и сама не верила в этот звонок и, может быть, не придавала уже этому значения.
Если так, то, наверно, она чувствовала, что старый уютный мир навсегда для неё потерян, что она дорогой ценой заплатила за слишком долгую верность единственной мечте. Наверно, подняв глаза, она встречала незнакомое небо, просвечивающее сквозь грозную листву, и, содрогаясь, дивился тому, как нелепо устроена роза и как резок свет солнца на кое-как сотворенной траве.
То был новый мир, вещественный, но не реальный, и жалкие призраки, дышащие мечтами, бесцельно скитались в нем... как та шлаково-серая фантастическая фигура, что медленно надвигалась из-за бесформенных деревьев.
Шофер — один из протеже Вулфшима — слышал выстрелы; но потом мог сказать лишь одно — что не обратил на них внимания. Я с вокзала поехал прямо на виллу Андреяненко, и взволнованная поспешность, с которой я взбежал на крыльцо, послужила первым сигналом к тревоге.
Но они уже знали, я в этом убежден. Почти не сговариваясь, мы четверо — шофер, лакей, садовник и я — бросились к бассейну.
Лишь легкое, чуть заметное колыхание на поверхности позволяло угадывать ток воды, что вливалась в бассейн с одного конца и уходила с другого. И, покачиваясь на этих игрушечных волнах, медленно плыл надувной матрас с грузом. Малейший ветерок, едва рябивший воду, отклонял этот случайный груз от его случайного направления. Порой на пути попадалась кучка опавших листьев, и, столкнувшись с нею, матрас начинал кружиться на одном месте, точно ножкою циркуля прочерчивая в воде тоненький алый круг.
Уже когда мы несли Андреяненко к дому, в стороне от дорожки садовник заметил в траве тело Федосеева— последнюю искупительную жертву.
——————————————————————————
Это предпоследняя глава😰

ВЫ ЧИТАЕТЕ
Лиза и Ира «Великий Гэтсби»
Storie d'amoreФанфик написанный по произведению Френсиса Скотта Фильцджеральда «Великий Гэтсби»