В распоряжении следователя, врача, статистика и журналиста был и еще один источник– свидетельства самих самоубийц. Один русский автор в заключение своего обзора книги Вагнера «Статистика самоубийства» посетовал: «Да, если бы каждый самоубийца оставлял после себя описание того, как он учился и воспитывался; какой философии научила его школа и жизнь; в каких гигиенических условиях он жил и какое имел здоровье; наконец какие несчастные обстоятельства расстроили окончательно его нервную систему, навели его на мысль о самоубийстве; то многие почтенные немцы, разрабатывающие вопрос о самоубийстве, делали бы выводы более полезные и для общежития и для прогресса человеческой мысли, чем какие они делают до сих пор». На деле самоубийца оставлял после себя немного, по словам другого журналиста, «написал два‑три слова, приставил дуло пистолета ко лбу или к виску и... точно в другую комнату вышел! Нет сомнения, что этому последнему акту предшествовала долгая внутренняя борьба, но тайна ее обыкновенно уносится на тот свет, а на этом остается лишь мертвое тело...» И тем не менее оставались и написанные «два‑три слова» – предсмертные записки самоубийц, а иногда и обширные объяснительные письма или дневники. О чем свидетельствовали эти документы? Удовлетворяли ли они любознательность публики?Частное и общественное
В России, как и в других европейских странах, предсмертные записки самоубийц обыкновенно попадали в руки полиции. Записки нередко оказывались также в руках журналистов и печатались в газетах. В России такие публикации практиковались с 1860‑х годов и продолжались вплоть до 1917 года. (В Англии записки самоубийц наполняли газеты начиная с 1730‑х годов и были особенно популярны именно в это время.) В девятнадцатом веке документы, оставленные самоубийцами, публиковались и исследователями, как в Европе, так и в России.
Когда в 1882 году (впервые в России) А. В. Лихачев опубликовал записки самоубийц в приложении к своей книге «Самоубийство в Западной Европе и Европейской России. Опыт сравнительно‑статистического исследования», он счел нужным оправдать этот акт вторжения в сферу частной жизни с помощью аргументов, утверждавших особый статус самоубийства в обществе: «Чувство самосохранения и любовь к жизни так глубоко укоренены в человеке, а следовательно, и в классах общества, что самоубийство всегда считается противоестественным поступком, патологическим явлением, – протестом против склада общественной жизни. Вследствие этого письма и записки самоубийц, с того момента, как самоубийцы приняли твердое намерение исключить себя навсегда из среды живых людей, перестают уже быть частными письмами». Логика этого аргумента такова: письма приравниваются в своем общественном статусе к мертвому телу. (Заметим, что Лихачев определил время смерти – гражданской смерти – как момент принятия решения о самоубийстве.) При этом, как это было и с телом самоубийцы, записки считаются общественной собственностью в силу того, что они являются свидетельством патологии, если не физической, то социальной. В целом представление о том, что письмо самоубийцы не является частной собственностью, перенесено из патологической анатомии.
Для того чтобы проиллюстрировать статус тела самоубийцы, обратимся к тому же исследованию Лихачева. Там описывается дискуссия на эту тему, состоявшаяся на международном конгрессе по судебной медицине в Париже в 1878 году. Один из участников, врач по профессии, сделал следующее предложение: установить законодательным путем, чтобы тела самоубийц подвергались публичному вскрытию в анатомических театрах. Выступая от лица закона, президент Société de medecine légale de France доктор M.‑G.‑A. Devergie возразил, что «законодатель никогда не согласится отнять у семьи право сохранить тело ее члена, который лишил себя жизни». Однако широкая публика, как кажется, была склонна присоединиться к мнению медика, а не законника. Об этом писал Василий Розанов (в очерке о самоубийстве, написанном в разгар «эпидемии» начала двадцатого века): «Нельзя не отметить этой особенности, что „множество народное", „толпа" в обезличенном ее значении, „чужие" чувствуют какое‑то особенное право, и притом нравственное право, на „тело самоубийцы" и всегда горячо окружают его, со страшной силой вместе с тем приближая к себе и его душу или сближаясь сами с душою его... И как бы чувствуют вынутою, изъятою и эту душу, и это тело из рук близких, в особенности родных». Как и тело самоубийцы, предсмертная записка оказалась доступной взору посторонних.
Результат был двояким. Так, публикация предсмертных записок в газете не только нарушала privacy самоубийцы, но и предоставляла рядовому человеку доступ к общественной трибуне, превращая его посмертно в автора авторитетного высказывания о жизни и смерти. Некоторые самоубийцы обращались в своих предсмертных записках непосредственно к публике. Право самоубийцы на слово, однако, далеко не всегда признавалось публицистами, которые комментировали записки самоубийц в критическом и даже ироническом ключе. Один такой журналист в анонимном очерке «Самоубийство (Этюд по общественной патологии)» прямо заявил: «Далеко не все предсмертные записки самоубийц возбуждают чувство грустной боли, заставляют задумываться над несчастною судьбою этих жертв общественных условий. Иные записки самоубийц способны вызвать только неприятное, злобное чувство, иные – невольную улыбку, иные – чувство, граничащее с презрением». Только те, кто считались прямой жертвой общества (т. е. бедности), могли претендовать на некоторую симпатию. В этом очерке была полностью приведена предсмертная записка бывшего студента Б. из Витебска, не сумевшего закончить университет из‑за нехватки денег и умершего в нищете и болезни:
![](https://img.wattpad.com/cover/333412972-288-k216470.jpg)
YOU ARE READING
Самоубийство как культурный институт
SpiritüelКнига известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, пред...