IX

11 2 0
                                    

- От чего ты всегда такой угрюмый, Ермолаюшка? - голос Кэтти был высоким и по-детски тоненьким. - Потому и не любит тебя никто.
- А на что они мне, - Ермолай говорил редко, его голос подолгу лежал в горле, словно покрываясь пылью, а потому был довольно глух, хотя в целом приятен, в меру низок и достаточно мелодичен. - Своей матери не знал, а чужих мне не надобно.
Парочка расположилась на сухом бревне и, приобнявшись, наблюдала за плавающими утками. Они даже не подозревали, что уже долгое время находились под пристальным взором Дуняши.
- А меня ты хоть любишь?
- Тебя люблю.
- От чего же так?
- Ты ведь, как зима. Холодом обжигаешь, а стоит в избу зайти - щеки так и горят.
- И я тебя люблю, Ермолаюшка. Потому что сердце у тебя доброе, - она подавила смешок, - и ты не бранишь меня никогда, что смеюсь не по делу. Мол, неприлично просто так смеяться. А как же можно говорить, что мы живем в счастии и довольствии, если видя без причины смеющегося человека, думаем, мол пьян или полоумен? Разве не от счастия смеются? А если не смеются, то и нет счастия.
Эти по-детски наивные рассуждения до слез умиляли Дуняшу, всю жизнь она с теплом вспоминала свою барышню.
- Ермолай, а ты хотел когда-нибудь свадьбу?
- А на ком мне жениться, я ведь только тебя люблю.
- Ну так на мне! Я вот всегда, когда в романах читаю, тоже свадьбу хочу. Только без пышного белого платья. Не понимаю, для чего их шьют такими пышными. Батюшка говорит, мол, чтоб невеста, передумав, не убежала из под венца. А вот себе не хочу пышного платья, ногами запутаюсь...
***
Жаркое дыхание лета наполнило мои легкие. Величественные горы на горизонте внушали благоговение, дарили веру во что-то мощное и великое.
Вот уже два месяца мы жили в Пятигорске, где я снял небольшую усадебку на самой окраине города. Здесь мы находились в полном уединении, отдаленные от острых языков местных сплетников.
Постепенно я перевез из Петербурга почти всю свою библиотеку. Я ведь был готов делать что угодно для её счастья, а она до безумия любила книги.
Она совсем не менялась. Каждое утро, просыпаясь, я видел ее темный силуэт обрамленный ярким светом первых солнечных лучей. Складки её платья спутывались со складками прозрачных занавесок, сливаясь с ними воедино. От того создавались ощущение некой светлой воздушности всего её облика. По утрам она одевалась в светлые платья, неизменно надевая на шею свой блестящий черный камень. В основном же, продолжала носить траурные наряды разных фасонов.
- Ты не понимаешь, Альберт. Черный  - цвет абсолютной завершенности, одновременно всё и ничего.
И она была по-своему права. Ведь на собственной свадьбе была облачена в черное платье. Анриэтта. К этому понятию, помимо траурной мрачности, стопки старинных книг и диким пляскам под безумные мотивы, прибавилось прелестное тоненькое колечко из золота, которое теперь всегда сияло на её милом пальчике, прямо под маленьким белым шрамом.
***
— А твой отец недурно писал.
Она уютно поместилась в кресле, поджав под себя ноги. Совсем как маленькая девочка на живописной картинке.
— Ты так думаешь?
Нам было хорошо вместе у камина, огня не зажигали — ночью было достаточно душно, но это место было самым располагающим к долгим вечерним разговорам.
— Да, вот например это:
"Пел соловей, обманутая птица,
И горькой песнь его была.
С тобой такое не случится,
Твоя душа внутри мертва"
Ну ведь правда, поэтично. Здесь ещё есть свободные листы. Ты никогда не писал стихов?
— Нет.
Этот старый альбом имел на меня двойственное влияние — я почитал его, как памятную реликвию, до которой любовно и нежно дотрагивались трепетные матушкины руки, но в тоже время презирал, как неимовернейшую глупость, ребячество, которым увлекался мой романтичный отец, вместо того, чтобы заниматься военной службой — делом, которое я считал единственно достойным настоящего мужчины.
Как иронично распорядилась жизнь! Ведь теперь, цепляясь за последние осколки здравой памяти, я пишу эти строки в том самом отцовский альбоме!
***
Мне всегда хотелось быть циником, жестоким реалистом, равнодушным непонятым обществом мудрецом. Но только теперь я до конца осознал, что жизнь слишком скучна и противна, чтобы лишать себя удовольствия её романтизировать. А потому жили мы красиво. Я искренне любил свою жену, соцерзал прекрасное в каждом предмете, которого коснулась её изящная рука, на котором ненадолго остановился взгляд её ярких глаз, о котором она мельком упоминула в своей завораживающей речи.
О прошедшем периоде жизни с теткой Анриэтта не упоминала, словно и не жила вовсе в те годы (хотя в переносном значении это звучит очень образно и точно), а о более ранних годах могла и рассказать.
***
Дуняша так и не смогла полюбить племянницу, навсегда оставшись верной своей барышне. Но тихий шепот отголосков её совести, побуждал её проявлять больше внимания к маленькой девочке. Дуняша знавала горькое сиротство, а потому и решила, что, как бы не противна была ей девчонка, она обязана поделиться своей самой великой драгоценностью. Умением читать.
—Хорошим барышням в первую очередь надо учиться грамоте, потому как барышня всю свою жизнь в доме проводит. Сначала в отчем, потом — в мужнином. А единственная для неё возможность побывать где-либо — это книжки, где всё красиво написано, живо так, словно сама там оказалась. Для того и надо грамоте уметь и по-французски знать!
Так звучили Дуняшины наставления. Анриэтта на всю жизнь полюбила книги, ведь читая она словно слышала голоса — единственные голоса, наполнявшие её пустое безмолвное существование.
***
Приближалась осень. Никто из моих знакомых и приятелей, оставшихся в Петербурге не знал, куда я исчез, но ни один даже и не задумывался меня отыскать. О всех самых громких столичных новостях я узнавал из писем, пересланных управляющим с моего Петербургского адреса. Многие даже не знали, что я уехал. Самой ошеломляющей новостью была, конечно, весть о исчезновении племянницы генеральши Лопухиной. Хотя сие событие и обсуждали во всех светских салонах, делали это как-то нехотя, в отрешенном скучающем настроении, словно говорили о какой-то презренной глупости, хотя в душе всех раздирало любопытство, которое никто не желал показать, потому разговоры и не прекращались.
В общем то, жили мы в совершенном счастии, находясь вдали от общества, сделавшись затворниками. Нам нравилось обсуждать книги, гулять по лесу, нравилось танцевать вечерами от нечего делать и смеяться без всяких причин.
Неужели однажды мне наскучила такая жизнь? Что же стало предвестником несчастья?
Раньше я часто влюблялся, а потом переставал любить. Но разве мог я разлюбить Анриэтту?!
Что это было — угосающая юношеская влюбленность или предрассудок, сорным семенем разросшийся в моем сердце?
***
Листья уже покрылись золотистой желтизной, природа начинала увядать. Деревья обнажали свои скелеты, и их стволы потихоньку лишались своих пестрых одеяний. От чего-то мне пришла в голову мысль поохотиться.
Анриэтта, как и любая шестнадцатилетняя девица, проведшая всю жизнь взаперти, никогда не бывала на охоте. Она, совсем как маленький ребенок, крутится вокруг меня, наблюдает за моими приготовлениями. В глаза мне бросается её новая розоватая царапина на щеке, кривая линия, как-будто начертанная карандашом.
Не знаю, откуда у неё появилась эта безумная страсть к самоповреждениям. Она постоянно царапала свое лицо, резала руки, порой делая это совершенно не осознанно.
Мы сидим у камина в своих излюбленных креслах. Я медленно перелистываю страницы какого-нибудь литературного журнала, присланного мне из Петербурга, переодически отвлекаюсь, дабы сделать глоток чаю. Анриэтта подобно домашней кошке лежит в кресле, облокотив спину на один подлокотник и перекинув ноги через другой. В неверном свете свечи я вижу её сосредоточенное лицо. Вдруг замечаю, красный пенящийся ручеек, текущий от уголка её губ.
— Анриэтта! — голос мой дрожит.
Она отрывает взгляд от книги и только теперь замечает, что увлеченная чтением до крови прогрызла себе губу.
— Анриэтта, что же ты творишь?!
Она пытается что-то ответить, но кровь так и хлещет из её рта. Я достаю платок, она прижимает его к губам.
— Почему ты всё время причиняешь себе боль? Ты же знаешь, как дрожит о тебе мое сердце!
— Фу, что за романтический пафос? — она презрительно морщится, — Что ты там такое читаешь? Шедевры сентиментализма?
— Неужели ты совсем меня не любишь?
— Право не знаю, у меня совсем мало опыта. Все кого я любила были ненастоящими. Они никогда не жили, потому никогда и не умрут. Я никогда их не видела, все чем я могла довольствоваться — те образы, которые рисовало мое воображение. И я никогда не знала, что значит быть любимой кем-то, — она сделала паузу и улыбнулась, отрывая от лица запятнанный кровью платок, — А ты настоящий, ты любишь меня, следовательно я тебя тоже люблю.
***
В тот день она пребывала в необычайно приподнятом настроении. Глаза так и сверкали, метали безумные молнии. Я не понимал, чем было вызвано подобное воодушевление, но и не беспокоился.
Анриэтта накинула на плечи мою шинель, висевшую тут же, на стуле.
— На кого мы будем охотиться?
— Почему же это сразу "мы"?
— Так ты что, не возьмешь меня с собой? — она вдруг замерла, а на лице у неё выразилось неподдельное удивление.
— Ты же барышня, посиди дома...
— Нееет! Я всю жизнь сидела дома, — она говорила расстегивая слова, —  Думаешь, я буду мешать? Вовсе нет.
На столе лежал мой заряженный пистолет. Я совсем про него забыл.
С проворством и ловкостью хищной птицы, она схватила его. Практически не целясь, она выстрелила в окно. Раздался жуткий грохот, комнату заволокло дымом, послышались испуганные крики птиц за окном. Пуля пронеслась через открытую форточку и попала прямо в неудачливую ворону, сидевшую на ближайшей ветке.
Довольная своей меткостью, Анриэтта с гордой улыбкой обернулась ко мне, но её торжествующее выражение сменилось недоумением.
На мой лице отразился страх. Обоснованный или нет, но беспощадный и грубый страх...

БезумицаМесто, где живут истории. Откройте их для себя