Открой, Айгуленька, — слышится за дверью, — Открой, мне больно.
А ей не больно?
Не больно сидеть в холодной ванной, поджав колени и обвив вокруг них тонкие руки? Не больно молча смотреть в одну точку? Не больно от того, что слезы больше не льются? От того, что она уже всё выплакала? Не больно от собственных красных глаз? Не больно от того, что ледяная вода не смывает той грязи, в которой она совсем недавно побывала? Не больно от того, что кроме своих ужасающих мыслей она больше ничего не слышит?
Открой, — слабый стук и такой же слабый, кажется, уставший голос за дверью.
Не хочет. Не откроет. Не дождется.
Опорочил честь, подло поступил, предал. Зачем она вообще с ним связалась? Ничего хорошего от уличных хулиганов группировочных никогда не бывает. И говорил отец, просил, уговаривал, наказывал не шляться с кем попало.
Не послушалась.
И вот, что получается из того, когда влюбляешься в универсамовского. Вечно в ссадинах и ранах дурака, который приносит тебе крутые жвачки и каждый раз носит твою сумку. Защищает, стесняется лишний раз обидеть, красуется, выпендривается, шутит, поднимает настроение и так тепло обнимает.
Сил еле хватает, чтобы дойти до двери и провернуть ключ. Сама не знает, почему, но с двенадцатого раза у Марата получилось до неё достучаться.
Стеклянные глаза глядят в чужие, проходятся по перебинтованной голове, отмечают каждую ранку на лице и, закрыв веки, снова плачут. И, кажется, она готова сейчас разрыдаться, с криком, с истерикой, не так, как раньше.
Айгуль роняет первую слезинку и тут же оказывается окутанной в чужую синюю куртку, носом упирается в шею хулигана, вероятно, мочит её, но парню всё равно. Обнимает её так, как, кажется, никогда раньше не обнимал. Шепчет тысячу извинений на ухо, сам чуть ли не плачет. Но нельзя: пацаны не плачут, особенно перед дамами. Должен быть сильнее. Должен. Должен. Должен.
Да никому он не должен. Жмурится, носом утыкается в чужую макушку. Все также крепко держит, не отпускает. Да и вряд ли когда-то теперь отпустит, только если она сама того не захочет.