Изобразить в общих чертах состояние духа деревенских людей за все время ужасной зимы сорокового года -- я не умею. Была и унылость, и отчаяние, и стоны, и неимоверное мужество... все это "человеком" и "часом", то есть каждый человек переносил свое мучение сообразно своему характеру и не во всякую минуту одинаково. С виду даже, пожалуй, незаметно было, что люди переживают особенное страдание: жизнь в крестьянских избах плелась почти такая же безотрадная, как и всегда. Те же стоны и кряхтенье стариков, не слезающих с остылых печей; тот же дым и вонь, а часто и снег, пролезающий по углам с наружной стороны изб во внутреннюю; те же слабые писки голых и еле живых ребят со вспухшими животами и красными от дыма глазами; но зимняя картина в орловской деревне никогда и не была другою... Я ее всегда видел именно этакою. Мне гораздо легче вспомнить и удобнее, -- кажется, передать некоторые особенные случаи, которые уцелели в памяти и которые я изложу один от другого в отдельности. Прежде всего вспоминается мне хилая девочка Васенка, которую "бог взял", и я с этого начну моя рапсодии, но так как мать Васенки жила на дворовом положении, то прежде я скажу коротко о положении людей дворовых, которое отличалось от крестьянского. Дворовым людям, -- которые в обыкновенное время почитали себя несчастнее крестьян, в голодовку выходило лучше, чем крестьянам, -- потому что дворовых, не имевших земли и состоявших на работе при помещичьих дворах, помещики должны были кормить, и кое-как кормили. В обыкновенное время им отпускали на мужчину 1 п. 30 ф. в месяц, а на женщину 1 п. 20 ф. и на детей (с пяти до пятнадцати лет) по 20 ф. ржаной муки. Более не давали ничего: приварок и соль они должны были припасти себе сами, и где-то -- они этим действительно раздобывались. В голодный год во многих местах этим людям сделали страшную обиду: "сняли их с мучной месячины на печеный отвес", то есть стали давать им по 3 ф. хлеба в день на мужчину и по 2 ф. на женщину, а мальчикам и девочкам по полтора фунта. Притом если варили щи или кашу, то в эти дни: хлебный отвес уменьшался наполовину. Этим уже дворовые люди были страшно недовольны, потому, что они своим "отвесным хлебом" делились со своими родственниками, голодавшими на деревне, и это составляло их священное право "помогать на деревню". Дворовым и комнатной прислуге с Введения (21 ноября) месячину и отвес тоже стали выдавать не "чистым хлебом", а с примесью, но с примесью очень съедобною, по преимуществу с картофелем, и только в случае недостатка картофеля -- с конопляным жмыхом, который если свеж и не горек, то вкус хлеба не очень портит. Во всем хозяйстве теперь только нам к столу подавали чистый и притом "обрушенный" ситный хлеб, муку для которого содержали в кади, в кладовой под замком, и отпускали ее, в кухню для выпечки. Хлеб этот был, конечно, гораздо лучше крестьянского пирога, и мы, дети, это знали и, евши такой хлеб, чувствовали, что-то вроде стыда по тому случаю, что мы пресыщались вкусным хлебом и даже кормили им нашу собачку Фидельку, тогда как на деревне дети сосали жмых... В детских сердцах наших как будто раздавался голос бога, вопрошающего о брате... Пекла наш "господский хлеб" та птичница Аграфена из однодворок, о которой упоминалось выше, -- та, которая видела сны и первая запророчила быть голодному году. Она -- напоминаю опять -- имела право уйти от нас, но жила на положении крепостной, потому что у нее были дети, прижитые с крепостным мужем, и в числе их была та Васенка, которую "бог взял", о чем сейчас и будет предложено, как это случилось, Испеченный Аграфеною ситный хлеб опять принимали от нее по весу, требуя на каждый пуд муки определенное по опыту количество припеку, на что пекарки-бабы очень жаловались и находили это требование несправедливым, потому что "всякая мука дает свой припек неровно". Но им не верили и усчитывали их на золотники, точно дело шло о золоте. И "свой брат" и "своя сестра", такие же дворовые и крепостные, поддерживали в господах это недоверие, постоянно донося на пекарок, будто те "отнимают теста от господских хлебов своим детям на лепешки". По таким доносам ключницею делались внезапные обыски, и один раз у птичницы Аграфены, которая имела четырехлетнюю дочь Васенку, страдавшую "кишкою", действительно нашли "шматок теста с ладонь", спрятанный между грязными подушками постели, на которой стонала ее больная девочка. Я помню, как об этом "довела" девочка, бывшая в "выносушках", по имени Агашка, и перед матушкою стояли разом эта Агашка, и ключница, производившая обыск, и Аграфена, а на столе в виде поличья лежал "шматок теста", которое она отняла от барских хлебов и хотела спечь из него лепешку Васенке. Аграфену уличали Анна и Агашка, и Аграфена не отпиралась, а стояла гордая и "грубила". А грубость ее выражалась тем, что она очень страшно кляла свою девочку Васенку. Это зашло так далеко, что матушка забыла о деле по существу и начала сердиться на Аграфену за то, что она проклинала дитя. Матушка говорила ей, что она не имеет права так клясть девочку и желать ее смерти! Но Аграфена этому кощунственно не верила и, скребя ногтями свои локти, отвечала: -- Что еще за право надо, когда я ей родительница! Возьму ее да и убью! -- И судиться будешь. -- Ну так и что же такое! -- Тебя не помилуют. -- Да и не надобно!.. И так-то уж у вас надоело! И проговорив это с дерзостью, Аграфена нетерпеливо повернулась и ушла. Ее не останавливали: ее однодворчество было для нее все равно что "римское гражданство". Матушка сказала, чтобы ей простили шматок теста и не попрекали ее этим, и тем дело о шматке в господском доме было окончено, но в птичной избе, где пекли хлебы, оно продолжалось и окончилось только накануне Николина дня (5 декабря), когда четырехлетняя Васенка была найдена над птичною избой возле трубы, в гнездильной плетушке, и совершенно закоченевшая. А нашла Васенку опять та же Агашка, которая в этот раз была послана ключницею наверх птичной избы обобрать в покинутых галочьих гнездах забытые "подкладухи" (каменные яички). Тут Агашка, шаря в полутьме руками под застрехою, нащупала в заиндевевшем хворосте что-то такое, что инстинктивно показалось ей чрезвычайно страшным. Агашка вскрикнула и, не попав на приставную лестницу, свалилась прямо с потолка избы на пол сеней, а когда прибежала в горницу, то заговорила, что "на птичной избе под застрехой в хворостинах, близко к трубе, сидит что-то страшное". Тогда послали наверх взрослую девушку с фонарем -- и та нашла там Васенку... Девочка была в одной рубашке и босая, но ножки обвертела хлепочками, которые нашла в выставленном сюда из избы плетеном гнезде, на котором в свое время сидели на яйцах наседки. Васенка подвинула одно из таких гнезд под застреху, уселась в него, а головкою прислонилась к заиндевевшим хворостинным решетинам соломенной кровли и так закоченела, но она еще была жива, и когда ее принесли в избу, она даже как будто бы смотрела, но только глазки у нее были "как сонные". Когда ее принесли в избу, то сейчас же прибежали в господский дом сказать об этом случае барыне. Это, разумеется, произвело смятение, в котором всякий по-своему обнаруживал свою находчивость. А так как это произошло в то время, когда мы только отпили утренний чай и матушка перемывала в полоскательнице чайные чашки, посередине которых стоял чайник со спитым чаем и с двумя кусочками сахару, составлявшими "положенье" для няни и ключницы, то матушка велела отнести этот чай в птичную и сама поспешила туда же, а за нею, в общей суматохе, проникли туда и мы. Там мы увидели, что наша мать и несколько женщин стояли вокруг Аннушки, которая сидела на скамейке и держала на коленях застывшую девочку, а матушка, нагнувшись к ней, старалась влить Васенке в ротик с ложечки чаю. Стоя близко к самому центру действия, я видел, как матушка достигла, чего хотела, -- она влила в ротик Васенки чайную ложечку тепловатого чаю, и девочка этот чай как будто проглотила, Но вдруг на губках у дитяти что-то запенилось, и затем все вылилось вон, а в горлышке что-то щелкнуло и в животике забурчало. Аннушка ослабила руки, которыми держала ребенка, и, вскинув на матушку испуганными глазами, прошептала: -- Отходит! Послали как можно скорее принести из матушкина образника плисовую шапочку угодника Митрофания, но когда стали ее надевать на головку Васенки, увидали, что она уже умерла. Шапочку, однако, все-таки надели, и Анна в этой же шапочке положила девочку на лавку под образ, а возле нее поставили ковшик с водою, чтобы "душка ее обмылась". Это для меня было трогательно и занимательно, потому что до этой поры я еще не был при разлучении человеческой души с телом, и я не ожидал, чтобы это происходило так просто. Аграфены во все это время дома не было: она ходила на деревню к своей бедной сестре-солдатке, которая тоже умирала. Матушка послала за Аграфеной, а сама ушла, но я притаился и остался в птичной.