Лес выпуклым полукругом обрывался в поле. Северозападным краем оно
уходило в возвышенность, а восточным -- сползало в низину, и там стояло
несколько хат, а за ними тянулась какая-то рыжая приземистая поросль. Дальше
ничего не виделось, потому что день застрял на полурассвете -- узенький,
серый и плоский: небо начиналось прямо над верхушками деревьев. Рота присела
на опушке, и Рюмин заколдованно стал смотреть на хаты и на то, что было
позади них, -- туда предстояло идти, а раненые все время просили воды, и
трое из них умерли перед утром, но их несли, потому что Рюмин не
останавливался.
Все эти пять или шесть километров, что отделяли роту от места ночного
боя, она прошла по восточной опушке леса, и в темноте он казался
нескончаемым, широким и неизведанным, как тайга. Он словно по заказу все
время заворачивал к северо-востоку, и мысленно Рюмин не раз уже переходил в
нем с курсантами ту незримую и таинственную линию, за которой сразу же
исчезало представление об окружении и где лишь только тогда изумительно
дерзкой победой кремлевцев заканчивался прошлый ночной бой. Но к этому
рубежу окончательной победы роту могла привести только ночь, а не этот
стыдливый изменник курсантам, плюгавый недоносок неба -- день! О если б мог
Рюмин загнать его в черные ворота ночи!! Загнать его туда на целые сутки,
ненужного сейчас русским людям, запоздалого пособника битых в темноте!
Рюмин повел роту в глубину леса -- чуть-чуть назад и больше на запад, и
лес уже не был прежним: он мог быть значительно гуще, запущенней, а в нем то
и дело попадались давно и аккуратно сложенные кучки валежника, давно и чисто
прибранные полянки и просеки. Он был избит глубокими скотными тропинками и
стежками, припорошенными снегом, и на их обочинах в кустах орешника пугано
тетенькали синицы. Западная опушка показалась еще издали. Лес кончался тут
густым мелким осинником. За ним полого поднималось наизволок серое поле,
сливавшееся с серым небом...
... Такие сигареты можно было не курить -- хорошо тлели сами, и дым от
них отдавал соломенным чадом, больно царапавшим горло, и есть после этого
хотелось еще больше. Но потому что сигареты были трофейные, в красивых
ярко-зеленых и малиновых пачках, никогда до этого не виданных, потому что
рота не лежала, а сидела в лесу в круглой обороне, курсанты курили их
молчаливо, изучающе-въедливо. Раненые, перевязанные и забинтованные
индивидуальными пакетами, лежали в середине круга. Они стонали, подлаживаясь
тоном друг под друга, -- может, им легче так было, и уже через час их голоса
стали для роты привычной тишиной леса. Разведгруппы, посланные Рюминым к
востоку и западу от леса, возвратились разновременно. Гуляев, ходивший на
запад, доложил, что с бугра, километрах в двух отсюда виден красный купол
водонапорной башни. Наверное, совхоз. А может, станция какая-нибудь.
Уточнить не удалось. Не идти же туда днем! Командир третьего взвода
лейтенант Рыжков с тремя курсантами принес ведро с водой и четыре ковриги
хлеба. Он сказал, что хаты, видневшиеся с восточной опушки, называются
Красными Двориками. Немцев там не было. Свои прошли на Москву позавчера
ночью. Рюмин достал карту и тонким кружком обвел на ней зеленое пятно леса
рядом с населенным пунктом Таксино, что в тридцати семи километрах западнее
Клина.
Такие же кружочки старательно потом вывели на своих картах и командиры
взводов.
День разгуливался -- небо углублялось, а лес становился прозрачнее и
мельче. В одиннадцатом часу над ним неизвестно откуда неслышно появился
маленький черный самолет с узкими, косо обрубленными крыльями. Он не гудел,
а стрекотал, как косилка, и колеса под его квадратным фюзеляжем искалеченно
торчали в разные стороны. Он снизился к самым верхушкам деревьев и начал
елозить над лесом, заваливаясь с крыла на крыло, помеченные черно-желтыми
крестами.
Кто-то из невесело-раздумчивых русских солдат с первых же дней войны
назвал этот чужой самолет-разведчик "костылем", вложив в это слово презрение
и горькую обиду: его трудно было сбить. Он часто попадал в сосредоточенный
огонь нескольких зенитных батарей и, искореженный, почти бескрылый и
бесхвостый, не улетал, а утягивался, сволочь, туда, откуда появлялся, после
чего наступало жестокое лихо бомбежки. Курсанты впервые видели "костыль". Он
трижды прошел над ротой, и казалось, что этому летучему гробу достаточно
одной бронебойно-зажигательной пули, чтобы он рухнул. Но Рюмин трижды
повторил команду не стрелять: до вечерних сумерек было каких-нибудь пять
часов -- и желание остаться незамеченными перерастало у него в уверенность,
что разведчик не видит роту.
-- Вверх не смотреть! Не шевелиться! -- застыв на месте, вполголоса
кричал Рюмин, и курсанты гнули к коленям головы, исподтишка косясь в небо, и
тоном Рюмина Гуляев попросил:
-- Товарищ капитан! Разрешите мне бутылкой его... Залезу на сосну и
шарахну! Никто не услышит, товарищ капитан!
Рюмин внимательно посмотрел на Гуляева и ничего не сказал.
На пятом залете самолет неожиданно взревел и трудно полез вверх. Из-под
его колес вываливалось что-то бесформенное, сразу же развернувшееся широким
белым веером, и на роту в медленном трепете начали опадать листовки. Они
застревали в верхушках деревьев, садились на каски и плечи курсантов,
порошили раненых. Прислонясь к сосне, Рюмин смотрел на роту. Он видел ее всю
сразу и каждого курсанта в отдельности, и то, чего он ждал, было ему
противным, немым и темным, но он продолжал ждать и не снимал с рукава
листовку, прилипшую к отсыревшему ворсу, и никто из курсантов не прикасался
к листовкам. "Нет, они не возьмут листовки, -- подумал Рюмин. -- Они боятся.
Кого? Меня или друг друга?"
Озлобленно и хватко Рюмин ударом ладони накрыл листовку и поднес ее к
глазам. И сразу же листовки взяли все -- Рюмин хорошо это видел, -- и кто-то
из раненых стонуще спросил:
-- Ребята... что там написано, а?
Ему никто не ответил -- читали, и Рюмин весь превратился в слух и почти
зажмурился.
-- Что там, а? -- снова простонал раненый.
-- Да ни хрена тут нету! -- с нажимом на басы и с какой-то гневной
верой в то, что он понял, сказал позади Рюмина курсант. -- В плен Гитлер
кличет... А пропуск такой: "Бей жида -- политрука, рожа просит кирпича!"
Ясно?
-- Как Пу-ушкин! -- протянул раненый.
-- П... юшкин! -- окончательно сбился на басы курсант, и Рюмин
засмеялся первым и повторил то, что сказал курсант...
Решение...
Была минута, когда Рюмину захотелось принять его всей ротой, но он
мысленно представил себе, как по открытому месту, днем, в тылу у немцев на
восток двигается колонна из ста шестидесяти трех курсантов, трех
лейтенантов, одного капитана и двадцати восьми "санитаров", несущих
четырнадцать раненых... Очевидно, другого решения рота принять не могла, и
раненых непременно понесли бы впереди, потому что враг на востоке для
курсантов не существовал. Если же сообщить курсантам, что рота находится в
окружении, то тем более все выскажутся за то, чтобы немедленно идти на
восток, -- там ведь свои! В этом случае роту ожидало единственное и
неминуемое -- разгром. Лучше было встретить врага в лесу, чем в поле, потому
что лес, как и грядущая ночь, был союзником курсантов.
Разведчик еще стрекотал, утягиваясь на юг, когда Рюмин приказал роте
залечь в цепь, но не на западной, а на восточной опушке, лицом к лесу. Это
было уступкой сердцу -- оно ждало врага только с запада, и отсюда ему на
целых двести метров было ближе к своим...
Четвертый взвод лежал на левом фланге. В ночном бою он не понес потерь,
и поэтому транспортировка и присмотр за ранеными были поручены ему. Алексей
распорядился отнести их чуть-чуть в тыл и левее взвода -- там была
воронкообразная котловинка, заросшая орешником. Санитаром и сиделкой к
раненым он назначил своего связного Гвозденко, и вскоре тот доложил:
-- Кушать просят.
-- А можно им? -- зачем-то спросил Алексей.
-- Не все, -- значительно сказал Гвозденко.
-- А что можно?
-- Это пока неизвестно. Что достану, если разрешите сходить вон в те
хаты. Воды тоже нету.
Он побежал к Красным Дворикам, гремя ведром. Алексей подумал, что
раненых надо бы снести туда, и через плечо стал рассматривать хаты и то, что
виднелось за ними. Гвозденко то и дело почему-то оглядывался, потом
остановился, поднес к глазам ладонь, задрав голову, и бросился назад.
-- Самолеты сюда... Много! -- крикнул он и лег рядом с Алексеем,
поставив в головах ведро.
-- Ты давай к себе, -- сказал ему Алексей, улавливая слабый отдаленный
гул, и Гвозденко нехотя поднялся и побежал в котловинку, а Алексей снова
подумал, что раненых следовало бы перенести в хаты.
Самолетов еще не было видно, но с каждой секундой рокот усиливался, и в
изголовье Алексея вдруг надсадно-тонко и чисто запело ведро. Острый ноющий
звук жил и упрямо бился с мощным ревом неба и чем-то далеким и полузабытым
больно пронизывал набухавшее тоской сердце Алексея. Он приподнялся на
четвереньках и глянул в небо, но тут же припал к земле и сжался -- из
длинного журавлиного клина, каким шли самолеты, прямо на четвертый взвод
отвесно падали три передних бомбардировщика. "Надо броском вперед или назад,
как тогда в окопе", -- мелькнуло в его мозгу, и он крикнул: "Внимание!" -- и
услыхал над собой круто нараставший свист оторвавшихся от самолетов бомб.
Они легли позади и слева, колыхнув и сдвинув землю, и в грохоте обвала сразу
же обозначился очередной, до самой души проникающий вой. Эта серия бомб
взорвалась тоже позади взвода, но значительно правее, и Алексей мысленно
крикнул: "Внимание!" -- и непостижимо резким рывком кинулся вперед, в глубь
леса. Он упал возле сосны и когда оглянулся, то на мгновение увидел наклонно
бегущих в лес и падающих у кустов и деревьев курсантов, клубы синеватого
праха на опушке, а в их промежутках -- далекие силуэты хат и над ними
несколько штук завалившихся на нос черных самолетов. Вид этих пикирующих на
Дворики "юнкерсов" уколол его сердце надеждой -- "может, они все перекинутся
туда", и одновременно он подумал, что раненых переносить в хаты было
нельзя... Он видел, как в одиночку и группами разбегались по лесу курсанты.
"Что ж он... его мать, завел, а теперь... " Это он подумал о Рюмине, но тут
же забыл о нем, придавленный к земле отвратительным воем приближающихся
бомб. Мысли, образы и желания с особенной ясностью возникали и проявлялись в
те мгновения, которыми разделялись взрывы, но, как только эти паузы исчезли
и лес начал опрокидываться в сплошную грохочущую темноту, Алексей ни о чем
уже не думал -- тело берегло в себе лишь страх, и он временами лежал под
деревом, вцепившись в него обеими руками, то куда-то бежал и в одну и ту же
секунду ощущал дрожь земли, обонял запах чеснока и жженой шерсти; видел над
лесом плотную карусель самолетов, встающие и опадающие фонтаны взрывов,
летящие и заваливающиеся деревья, бегущих и лежащих курсантов, до капли
похожих друг на друга, потому что все были с раскрытыми ртами и
обескровленными лицами; видел воронки с месивом песчаника, желтых корней,
белых щепок и еще чего-то не выразимого словами; видел куски ноздреватого
железа, похожего на баббит, смятые каски и поломанные винтовки... Поддаваясь
великой силе чувства локтя, он бежал туда, где больше всего накапливалось
людей, и дважды оказывался в поле и дважды возвращался в лес -- в поле было
страшнее: десятки самолетов чертили над ним широкие заходные виражи...
Наконец для тех, кто был жив, наступила минута тягостного провала в
глубину времени, свободного от воя и грохота бомб, но заполненного
напряженным ожиданием окончательного взрыва земли: бомбы не рвались, а
самолеты продолжали кружить над лесом, и облегченно-ровный их рокот
постепенно увязал и растворялся в другом -- накатно-тяжком, медлительном и
густом.
Под это водопадное слияние звуков мало кто заметил, с какого
направления вошли в лес танки и пехота противника...
ВЫ ЧИТАЕТЕ
Константин Воробьев - Убиты под Москвой
ClassicsОдно из наиболее известных произведений писателя о войне, повествующее об обороне Москвы осенью 1941 года.