Часть пятая: И радуйся жизни

33 2 0
                                    

                                        1
Идти было не то чтобы трудно, но странно. Перед носом маячила широкая серая спина указчицы, а цоканье ее каблуков раскатисто рифмовалось с раздражающим звяканьем за моей спиной. Очень не хотелось ступать в такт цоканью со звяканьем, но по-другому не получалось — нога уходила вбок и пыталась уронить все остальное. Так и брел по тусклому коридору навстречу тусклому гомону, как ослик с бубенчиком. Ослик тоже не знает, куда и зачем его ведут. Может, на бойню. А может, наоборот. А что такое бойня наоборот?
Сейчас узнаем.
Указчица распахнула дверь, вошла в свет и гомон, который стал почти оглушающим и плотным, и почти сразу замерла. Я тоже. Желание оглядеться и понять, где мы и зачем, было вялым, но я все равно глаз повернуть не мог — так и пялился в обтянутую серой шерстью складчатую спину. Гомон распадался на бубнеж и отдельные беседы в полный, но все равно невнятный голос. Последний звяк за спиной я почти и не расслышал, но слышать было и не обязательно — все тело застыло и заныло, будто налепленное на ледовый костяк.
— Что у вас происходит, Ирина Юрьевна? — спросила указчица невыносимо звонким голосом.
— Урок, Таисия Федоровна! — ответил ей совсем звонкий и очень веселый голос. — Такой у нас урок. Я вам тысячу раз говорила, что это неконтролируемый класс, что надо принимать меры, что по Новокшенову с Гимаевым армия и ПТУ плачут, если не колония, что их гнать надо из приличной школы...
— А не имеете права гнать, — прилетел наглый басок, судя по звуку, с «камчатки».
Это, значит, урок биологии у десятого «А». Это, значит, Ирина Юрьевна — неплохая тетка, но летящая и нервная. И это, значит, Новокшенов с Гимаевым.
Знал я их, само собой. Их вся школа знала — с паршивой стороны. Обычные такие придурки, не здоровые и не ушлые, а наглые и подловатые — этого достаточно. Чтобы над салагами поиздеваться, мяч под колеса закинуть, дымовушку в туалете запалить или училку довести — и обязательно отмазаться. Вот самое их занятие. С нами они не связывались, у нас класс все-таки не такой, чтобы с ним связываться. А вот Тимурика из «А»-класса попинали, безобидного такого пацана. Только родители у Тимурика не безобидными оказались, скандал подняли, милицию вызывали, все такое. Козлы эти тогда как-то отмазались — ну, у Гимаева папаша какой-то важный, а Новокшенов всегда в тени корефанчика ховается, как Табаки из мультика. Но докапываться до всех подряд эти двое перестали. На биологичке, выходит, сосредоточились.
— Измайлов, — резко сказала указчица.
Она, оказывается, давно уже что-то бормотала, что-то про тихо-тихо и про меры, которые вот сейчас и примем. И вдруг почти выкрикнула это слово. Знакомое какое-то, из прошлой жизни. Вернее, просто из жизни. Которая осталась там, в кабинете указчицы, вместе с мыслями, чувствами и бессмысленными словами. «Измайлов» — это вроде по-английски что-то.
Гомон улегся, волнами, как отцепленная штора. В тишине тот же басок предположил:
— О, копец нам, дюков привели. Ща нас круче ментов воспитают.
— Ты чо, их там целых девять классов, — поддержал гнусавый писк.
— Дебил, не девять, а это... двадцать семь.
— Ты, — сказала указчица.
Кажется, не биологичке сказала и не Гимаеву с Новокшеновым. Запнулась, спохватившись, и сделала знак кому-то за моей спиной. Там опять звякнуло, и мне в горло, ниже, сквозь легкие в живот, сунулась твердая, царапающая и распирающая рука. Я захлебнулся и чуть не закашлялся от гадского раздувания, а рука еще и болтанула — и стало легче. Совсем легко.
— Ты. Выкинь этих двух из школы.
Указчица показала в дальний угол — воспитанно, не пальцем, а всей ладонью. Я повел головой, с опозданием, зато легко и без хруста. Это впрямь был класс биологии, биологичка, неестественно вытянувшись, стояла у стола, ученики разглядывали меня и указчицу, кто внимательно, кто украдкой. Я никого не рассматривал, взглядом скользнул, чтобы в памяти закрепить, кто где, и уперся в «камчатку». Они впрямь сидели за задней партой в среднем ряду, мордастый, коротко стриженный Гимаев и Новокшенов, прыщавый, зато модно причесанный. Прически и прыщи я не столько видел, сколько додумывал, а видел контуры с уязвимыми точками. Это было удобно.
Мишени сидели, растопырясь, и разглядывали меня с ухмылками. Восемь шагов, место есть, в правом ряду задняя парта свободная, перед ними два парня, потупясь, косятся то за спины, то на меня. Подготовка не нужна.
Восемь шагов, все правильно. Надо было, наверное, что-то сказать, но говорить было не по моей части. Такое, кажется, уже было — ладно хоть глотка теперь не болела. Просто была, чтобы дышать и глотать, больше ни для чего.
Гимаев, взвизгнув стулом по линолеуму, отъехал от парты и послал меня — громко и с удовольствием. Вокруг засмеялись. Стало еще удобней.
Я двинул парту в сторону доски, чтобы не мешала, — сидевший впереди возмущенно крикнул и схватился за лопатки, как уж смог. А я наклонился, взялся за сиденье и спинку стула и на выдохе поднял его вместе с Гимаевым.
— Руки убрал, щень, э, ты что? — запоздало заорал Гимаев и ударил. Хотел в голову, попал в плечо.
Я разжал руки, стул грянулся на пол. Гимаев щелкнул зубами и отвлекся. Я подхватил его вместе со стулом, пинком отодвинул пустую парту, мешавшую пройти к окну, и отвел стул, замахиваясь. Ножками за подоконник зацепится, но замах хорош, вывалится вместе с Гимаевым — который не успевает даже руки растопырить.
— Стоп, — сказала указчица.
Секретарша, стоявшая, оказывается, рядом с ней, грохнула на пол ведро, которое с натугой держала на весу. И в меня будто столб вбили, от темени до левой пятки. Я замер. Стул вывернулся из рук, а Гимаев сорвался со стула. Они упали порознь, но некоторыми местами соприкоснулись. Звучно так. И сразу Гимаев зазвучал еще громче.
— Ты, не надо в окно, — сказала указчица.
То выкинь, то не надо. Я ждал.
— По лестнице, и чтобы вышел, — скомандовала указчица, запнувшись.
Я стоял неровно и нетвердо, как перекрученная проволочка, выжидая, пока пройдет глухая дурь, спутавшая мышцы с костями. Гимаев матерился, разглядывая ногу. Вокруг мата висела прозрачная тишина, и в ней разнесся вздох со стуком и плеском: Луиза снова подхватила ведро. Ледовые пруты внутри меня махом вскипели и шарахнули во все стороны, и тут Новокшенов, бегавший выпученными глазами от меня к Гимаеву, сорвался с места. Под дых дать решил. Я, почти не глядя, пнул Новокшенова в колено. Он согнулся, под моим тычком шарахнулся в парту лбом, прыщами, больно — и скользнул в сторону, медленно завывая. Его вытащить несложно. Но я решил выполнять задачу по действиям. Взялся за первое — добей. Добью.
Я нагнулся к Гимаеву. Он попытался пнуть меня здоровой ногой, получил кулаком в голень и зашипел, судорожно отползая по полу. Что-то это мне напоминало. Все равно не вспомню. Он уперся спиной в шкаф, я ткнул ладонью в лоб, Гимаев гулко ударился затылком о дверцы и зажмурился. Удар был громким, но не сильным, даже дверца с петель не сорвалась. Но вроде все испугались, мешать не будут.
Я уцепил Гимаева за лодыжки и поволок прочь из класса. Не отвлекаясь — незачем, все по местам трясутся. Гимаев попробовал зацепиться рукой за ножки парт, чуть не выдернул каблук Ирине Юрьевне, которая прижимала руки к ушам, словно от грохота спасалась — хотя грохота почти и не было. Она машинально переступила, я рванул посильнее и встряхнул, как половичок, чтобы головой об пол успокоить. С рыбой так надо.
— Пацан, ты его в натуре в окно хотел, что ли? — спросил кто-то очень спокойным голосом.
Указчица с секретаршей быстро посторонились, чтобы не мешать мне, а секретарша сунула блестящие розовые ногти в ведро и болтанула там вкруговую. Руки и ноги растолкнулись в сторону, как у резиновой игрушки от мощного насоса, я в два шага достиг двери и гулко раскрыл ее ногой. Движение справа я уловил и крик услышал:
— Самый качок, что ли? Пацан, стой, я сказал!
Но оборачиваться не стал. И когда кричавший — почти незнакомый парень, тощий и черноглазый, добежал и схватил меня за плечо, я попробовал выйти. Но тощий с силой отодвинул меня от двери и замахнулся.
Я выпустил ноги Гимаева, грохнувшие об пол, развернулся в приседе и несколько раз стукнул, как в грушу. Груша со стоном отпала. Я подобрал ноги и поволок Гимаева дальше.
Он не ушиб голову о порог, отыграл шеей и руками, но вырываться и дергаться перестал. Ныть начал:
— Пацан, ты что? Пацан, отпусти. Ну отпусти, ну что как фашист!
Лестница была рядом, и от дверей на площадку Гимаев тоже уберегся. Но когда я остановился, прикидывая, тащить его по ступенькам, как санки, или удобней спихнуть, Гимаев сильно задергался и завизжал:
— Пусти, я сам уйду! Ну пусти, ну пожалуйста!
И кажется, заплакал.
Тяжелый, а мне еще за Новокшеновым возвращаться.
Я выронил лодыжки и шагнул к стене, чтобы не соблазнять Гимаева на сокрушительный пинок. Гимаеву было не до пинка. Он с трудом поднялся, размотал сбившиеся до груди пиджак с рубашкой, попробовал отряхнуться, но бросил это дело. Вытер лицо рукавом, посмотрел на меня со страхом и стыдом и спросил издали:
— Ты кто такой, а?
Я шагнул к нему. Гимаев уковылял к перилам и, цепляясь за них, захромал вниз. Я развернулся к дверям в коридор, но Новокшенов не попробовал напасть. Он, зажимая нос, обогнул меня далеко по кривой, ссыпался до Гимаева и попробовал подхватить его под локоть. Гимаев сильно отмахнулся, отмахнулся слабее, прислонился к перилам и зарыдал.
Я этого почти не видел и не слышал. Я стоял, глядя в окно. За окном светило солнышко и носились голуби. Из коридора от распахнутого, похоже, класса доносился торжествующе-чеканный голос указчицы. Она декламировала. Оду. Или еще что-то. Неважно что. И в солнышке с голубями ничего важного не осталось. Но я не мог почему-то от них взгляд оторвать. Так и стоял, стараясь не шататься, когда что-то дергалось в ноге, голове или животе, и не обращал внимания ни на приближение цокота с подзвякиванием, ни на переливчатую щекотку в собственных штанах. Указчица, проходя мимо, избавила меня от щекотки, ловко выдернув ее из кармана моих брюк и шарахнув о лестницу со словами: «Предупреждала же, никаких звонков во время уроков». Двинулась дальше, бросив: «Ты — за мной». Сзади подтверждающе булькнуло. Я, хрустнув по обломкам, зашагал следом. Неумелым буратиной.
Буратиной быть неплохо. Стоишь или валяешься в углу — как уж бросили, в общем, пялишься блестящими глазками куда придется и не паришься ни о чем.
Я и не парился. Распирал лопатками угол за директорским шкафом и складки штор изучал. Немного голову не довернул, застывая, а то бы небом любовался. Ну да чего уж теперь. Зато не видел и не слышал суетливых споров, которые кипели где-то за левым виском.
За левым виском постоянно хлопала дверь, кто-то входил и уходил, но чаще оставался, чтобы вплестись в клубки женских разговоров, самых разных, от испуганно-тихих до истерично-радостных. Говорили нервно, возбужденно и путаясь в длинных словах: ответственность, допустимость, чудовищность. Кто-то спрашивал: «А он всегда теперь такой будет?» Кто-то очень знакомый требовал выдать ей немедленно Измайлова, чтобы навести порядок раз и навсегда и в седьмом «В» тоже. Голос указчицы скользил по самому верху клубков. Я разучился вслушиваться, и все равно кусочки фразы падали в голову пустыми стручками: «Ну что вы, Елена Николаевна, с седьмым можно и... Это отдельный вопрос, и я контролирую полностью, не волнуйтесь... И отчитаться смогу перед кем надо...»
Потом хлопнула дверь, и в клубки не спицей, а ножницами воткнулся мужской голос, который повторял две очень знакомые фразы — «Таисия Федоровна» и «восьмой вэ». Его обрывали и окутывали успокаивающими прядками, а он опять: «Таисия Федоровна, восьмой вэ». Таисия Федоровна — это указчица, понял я, а восьмой «В» — мой класс. Я попробовал вспомнить, что значит «мой класс», но указчица сказала «Анвар Насырович», и я сообразил наконец, что буянит химик. Мог и раньше сообразить — у нас других мужиков в учителях и не было, если физрука с трудовиком не считать. Нет. Не могу я уже ничего сам сообразить. Пора привыкнуть. К тому же Сырыч всегда спокойным насмешливым басом говорит, а сейчас был даже не баритон, и совсем не насмешливый.
Я вдруг дернулся, и наступила тишина, в которой звякнуло ведро.
— И кстати, что с Измайловым? — начал Сырыч в этой тишине, но указчица его оборвала:
— Тихо. Луиза, поставь ведро. Анвар Насырович, я объясню, пока минутку помолчите, пожалуйста. Луиза, разок еще. Вот так. Ты сядь пока. Ты! В мое кресло! Так, хорошо. Сиди пока.
Кресло было повернуто так, что я не видел ничего, кроме шторы. Но стал хоть слышать нормально, а не как сквозь толстенную меховую шапку, крапчатую и с резинкой через макушку, которую в садике носил.
— Таисия Федоровна, я все-таки жду объяснений. У меня, конечно, такого опыта нет, как у вас, но меня тревожит... Черт-те что творится, ёлки!..
— Спокойней, Анвар Насырович, я сейчас...
— Какое «спокойнее»! Вы Ханию видели? Она сидит там рядом с восьмым «В», это... Это просто... А сам класс — я не знаю, это же неадекват полный, то ли наркоконтроль вызывать пора, то ли санитаров. Вы, я вижу, в курсе, так объясните — хотя я не понимаю, как можно это объяснять и как можно спокойно к этому... Самый вменяемый класс, и нате-здрасьте. И девочки, что самое, девочки ведь — я Кудряшову привел, она в приемной, если не сбежала, показать вам ее? Показать?
— Анвар Насырович, как вы разговариваете с Таисией!.. — возмутился кто-то, я не узнал, да и шапка как будто уже налезала потихонечку на уши и мозги.
— Тихо-тихо-тихо, — сказала указчица. — Анвар Насырович волнуется, его можно понять, но ничего страшного не происходит. Наша эффективная работа — это вопрос дисциплины и контроля, и сегодня... Сейчас я вам наглядно продемонстрирую. Кудряшова здесь, прекрасно, пусть пока подождет, а мы пока... Луиза, сходите, как мы говорили. Нет-нет, ведро пусть стоит. Да, она на продленке, у Татьяны Валерьевны, скажете, что ко мне срочно. Нет, Татьяну звать не нужно. Не нужно, я сказала. Поторопитесь.
— Таисия Федоровна, а можно все-таки без наглядностей...
Что ж он орет все время. Так хорошо было висеть в ватном покое, ни о чем не парясь. А дядька слева мешал, как дремлющую собаку палкой тыкал. Загрызть бы.
Есть хочу, понял я все так же вяло. Хочу — и не ем. Неправильно это. Они еще что-то говорили, вдвоем и полным составом, и цокали каблуками, и хлопали дверьми, и скрипели чем-то, и долдонили неравномерно, а я был уже в шапке, в домике, в покойной дреме, и это было хорошо, хоть по-прежнему неправильно, потому что голодно.
И тут руки-ноги вскипели, в череп из шеи вдарила струя пара, и указчица сказала с протыкающим звоном:
— Ты! Возьми ее.
Руки-ноги просили прыжка через стол и немедленного выполнения приказа, но так не приказ выполнишь, а в окно улетишь. Я, подбираясь, толчком развернул кресло и увидел наконец, что учителя, человек семь с Сырычем во главе, выстроились вдоль шкафов слева от двери, указчица стоит у окна, под окном, неловко присев, вертит рукой в ведре секретарша.
А из дверей с растерянной улыбкой смотрит на меня Дилька.

Убыр- Никто не умретМесто, где живут истории. Откройте их для себя