Старая комната, содранные обои и отсыревший холодный матрац. Два голоса, которые молились вместе, две души, которых объединяла привязанность.
Именно привязанность. Они дышали вместе, переплетали свои пальцы и иногда даже думали, что счастливей их нет никого. Голод не был их врагом, ведь они упивались друг другом и ночью, и днём, при свете солнца, при свете луны. Они соединяли не только тела, но душу. Так думалось.
Но шли годы, а маленькая комнатка перестала быть пределами мечтаний, их разделило время, не обстоятельства, а чётко выгравированный где-то в районе души график. Теперь их разделяло не только расстояние, но и года. Чонгук не любил всю эту романтику, не любил любить, но отчего-то любилЮнги. Юнги, который ненавидел сырость, который вечно бурчал и ворчал днём, а ночью прижимался изо всех сил, пытаясь найти тепло, — не физическое, душевное. Он редко смеялся и редко улыбался вообще, но почему-то его улыбка в те моменты светилась ярче звёзд летом, возможно, он что-то вспоминал, а, возможно, радовался тому, что имеет. Ничто не длится вечно, а у Юнги была привычка уходить. Три года — вот крайний срок. Ни больше ни меньше, он рассчитывал дни, а, бывало, секунды. Мин никогда не знал для чего, почему, но раз за разом исчезал из жизней, в которых появлялся. Весь мир для него игра, а быть предметом воздыхания — всего лишь новый уровень, не приз.
От Чонгука пахло терпкой мятой, которую Юнги так любил, от Чонгука веяло детством вперемешку с вынужденной взрослостью. От него пахло всем, что любил Мин. Но это не так важно, как важно то, что нужно уходить.
Увидев примерного мальчика шестнадцати лет, который учился на отлично, да вёл себя тихо, у Юнги появилось желание сломать его. Сломать, чтобы всё то, что строилось с его рождения, хрустнуло слегла, но переломилось надвое. Ему хотелось окрасить ауру мальчика в чёрный, а молочную кожу в алеющие засосы. Сделать его своим навечно, привязать. Мин никогда не признавался до того момента, что в этих злосчастных трёх годах скрывается именно тот самый садизм, а может частичка внутреннего мазохизма.
Всё получилось — мальчишка повёлся и доверился. Юнги сразу понял, что Чон Чонгук даже не знал жизни, не знал и не видел, не слышал и был слеп. Слепила его семья, его знакомые и всё прочее. А для Гука жизнь Мина была новым веянием, чем-то загадочным и недостижимым. «Я твой друг, Гукки~», — Юнги очень нравилось шептать эту фразу на ухо младшему, как шепчет змея перед тем, как умертвить свою жертву. А у Чона каждый раз загорались глаза, кажется, он слышал эту фразу или нечасто или впервые. Тогда Чонгук попробовал впервые табачный дым. Он неловко закашлял, было хотел выбросить это, но взглянув ещё раз на Мина, на его белоснежно выкрашенную макушку, на дерзко подведённые подводкой глаза, Чон вздохнул и затянулся во второй раз, потом в третий, в четвёртый. Он вдыхал никотин снова и снова, ему казалось, он вдыхает самого Юнги, его жизнь, его мысли. Чонгуку понравилось. С тех пор малыш перестал быть малышом.