4

593 7 2
                                    

   В Бонне я родился, знаю здесь каждую собаку; в этом  городе  живут  мои
родственники, знакомые, товарищи по школе. В Бонне у меня родители и  брат
Лео, который при горячем  участии  Цюпфнера  обратился  в  католичество  и
изучает сейчас богословие. Родителей мне придется повидать, это совершенно
необходимо, хотя  бы  для  того,  чтобы  уладить  с  ними  денежные  дела.
Возможно, впрочем, что я поручу это адвокату. Я еще сам пока не  решил.  С
тех пор как умерла моя сестра  Генриэтта,  родители  для  меня  больше  не
существуют. Со дня ее смерти прошло уже  семнадцать  лет.  Ей  было  тогда
шестнадцать,  война  кончалась,  Генриэтта  была   красивой   девушкой   с
белокурыми волосами, она слыла лучшей теннисисткой от Бонна  до  Ремагена.
Но тогда считалось, что молоденькие девушки должны добровольно вступать  в
зенитные войска, и Генриэтта вступила; шел февраль 1945 года.
   Все свершилось настолько быстро и гладко, что я так ничего и не  понял.
Я возвращался из школы и, переходя через Кельнерштрассе, увидел  Генриэтту
в трамвае, который только что отошел по направлению  к  городу.  Генриэтта
помахала мне и улыбнулась, я  улыбнулся  ей  в  ответ.  За  спиной  у  нее
болтался маленький рюкзак, на ней была изящная темно-синяя шляпка и теплое
зимнее пальто, синее, с меховым  воротником.  Я  никогда  не  видел  ее  в
шляпке, она не носила их. В шляпке она выглядела совсем иначе. Ни дать  ни
взять - молодая дама. Я подумал, что она едет со школой на экскурсию, хотя
для экскурсий время было явно неподходящее. Но от школ  тогда  можно  было
всего ожидать. Даже в бомбоубежище нам пытались втолковать тройное правило
арифметики, хотя вдали  уже  слышалась  артиллерийская  канонада.  Учитель
Брюль разучивал с нами благочестивые и патриотические песни  -  к  ним  он
относил "Дом, овеянный славой" и "На Востоке заря занялась".  Ночью  в  те
полчаса, когда наконец-то стихала пальба,  мы  слышали  топот  марширующих
ног; шли военнопленные итальянцы (в школе нам объяснили, почему  итальянцы
перестали  быть  нашими  союзниками  и   превратились   в   военнопленных,
работающих на нас, но я и по сей день во всем  этом  не  разобрался),  шли
русские военнопленные, пленные женщины и немецкие солдаты; топот  слышался
всю ночь напролет. И ни один человек не знал в точности, что происходит.
   Мне и в самом деле показалось, что Генриэтта отправилась со  школой  на
экскурсию. От них можно было всего ожидать. В те редкие  промежутки  между
воздушными налетами, когда мы сидели в классе, через открытые  окна  вдруг
доносились винтовочные  выстрелы,  мы  в  страхе  поворачивали  головы,  и
учитель Брюль спрашивал, понимаем ли мы, что это значит. Да, мы  понимали:
в лесу снова расстреливали дезертира.
   - Так поступят с каждым, - говорил Брюль, - кто откажется защищать нашу
священную немецкую землю от пархатых янки. (Не так давно я снова  встретил
Брюля; теперь он седовласый старец, профессор педагогической академии, его
считают человеком с "безупречным  политическим  прошлым",  потому  что  он
никогда не был в нацистской партии.)
   Я еще раз помахал вслед трамваю, который  увозил  Генриэтту,  и  прошел
через наш парк домой; родители и Лео  уже  сидели  за  столом.  На  первое
подали суп из крапивы; на второе - картофель с соусом, а на  десерт  -  по
одному яблоку. Только за десертом я спросил мать, в какое место  Генриэтта
отправилась на экскурсию. Посмеиваясь, мать сказала:
   - Экскурсия! Какой вздор. Она поехала в Бонн, чтобы вступить в зенитные
войска. Так не чистят яблоко, ты срезаешь слишком много. Смотри, сынок,  -
она и впрямь взяла  с  моей  тарелки  кожуру,  поковыряла  ее  немножко  и
отправила в рот несколько  тончайших  ломтиков  яблока,  продемонстрировав
результаты своей бережливости. Я взглянул на отца. Он не  поднял  глаз  от
тарелки и не сказал ни слова. Лео тоже молчал,  я  еще  раз  посмотрел  на
мать, и тогда она произнесла своим сладким голосом:
   - Надеюсь, ты понимаешь, что каждый обязан сделать все возможное, чтобы
прогнать с нашей священной немецкой земли пархатых янки.
   Она так взглянула на меня, что мне стало не  по  себе,  потом  перевела
взгляд на Лео, и на секунду мне показалось, что она намерена послать и нас
сражаться против "пархатых  янки".  "Наша  священная  немецкая  земля",  -
сказала она, а потом добавила: "Они проникли в самое сердце Эйфеля". Я был
готов расхохотаться, но вместо этого  залился  слезами,  бросил  фруктовый
ножик и убежал к себе в комнату. Я  испытывал  страх,  знал  даже  причину
страха, но не смог бы выразить ее словами, а вспомнив  об  этих  проклятых
яблочных очистках, пришел в бешенство. Я смотрел на наш парк, спускавшийся
к Рейну, на немецкую землю, покрытую грязным снегом, на плакучие  ивы,  на
холмы Семигорья, и весь этот спектакль  показался  мне  предельно  глупым.
Как-то я уже видел "пархатых янки", их везли на грузовике с  Венусберга  в
Бонн на сборный пункт, они замерзли, были напуганы и казались очень юными;
если слово "пархатый" и вызывает в моей голове какие-то ассоциации, то  уж
скорее с итальянцами - те были еще более  замерзшими,  чем  американцы,  и
такими усталыми, что, как видно, не испытывали даже страха.
   Я толкнул ногой стул, который стоял возле кровати, он не упал, тогда  я
пнул его еще раз. Наконец стул повалился  и  разбил  вдребезги  стекло  на
ночном столике... Генриэтта в синей шляпке с рюкзаком за спиной. Она так и
не вернулась, и мы по сей день не знаем, где она похоронена.  Когда  война
кончилась, к нам пришел какой-то человек и сообщил,  что  она  "убита  под
Леверкузеном".
   Эта неусыпная забота о "священной немецкой земле" кажется мне  особенно
смешной, когда я вспоминаю, что изрядная доля  акций  компаний  по  добыче
бурого угля находится  в  руках  нашей  семьи...  Семь  десятков  лет  два
поколения Шниров наживаются  на  том,  что  кромсают  "священную  немецкую
землю", и ее долготерпению нет конца: деревни, леса  и  замки  падают  под
натиском землечерпалок, как стены Иерихона...
   Только несколько дней спустя я узнал, кому  следует  выдать  патент  за
термин "пархатые янки" - Герберту Калику,  четырнадцатилетнему  мальчишке,
моему "фюреру" в юнгфольке. Мать великодушно  предоставила  в  его  полное
распоряжение наш парк, где нас обучали  бросать  противотанковые  гранаты.
Мой брат Лео - восьми лет от роду - также занимался, с нами; я видел,  как
он вышагивал по теннисному корту с-учебной гранатой на плече; лицо у  него
было такое важное, какое бывает только у маленьких детей. Я остановил  его
и сказал:
   - Что ты здесь делаешь?
   Он ответил с убийственной серьезностью:
   - Готовлюсь вступить в "вервольфы", а ты разве нет?
   - Конечно, - сказал я и пошел с ним через теннисные корты к  тиру,  где
Герберт Калик рассказывал в это время о мальчике, которого  уже  в  десять
лет наградили Железным крестом первой степени;  этот  мальчик  из  далекой
Силезии уничтожил три русских танка ручными гранатами. Один из  слушателей
спросил, как звали героя, и тут у меня вырвалось:
   - Рюбецаль [популярный герой немецких сказок].
   Герберт Калик пожелтел и рявкнул:
   - Грязный пораженец.
   Я нагнулся и бросил ему в лицо пригоршню  песка.  Тогда  все  мальчишки
кинулись на меня, только  Лео  сохранял  нейтралитет,  он  плакал,  но  не
заступился за меня; с перепугу я крикнул Герберту:
   - Нацистская свинья!
   Я прочел эти слова на  шлагбауме  у  железнодорожного  переезда.  Я  не
совсем точно понимал, что они означают, но все же чувствовал,  что  сказал
их к месту. Герберт  Калик  тут  же  прекратил  драку  и  повел  себя  как
должностное лицо: он арестовал меня и запер в тир, где валялись  мишени  и
указки, потом он  созвал  моих  родителей,  учителя  Брюля  и  еще  одного
человека - представителя нацистской партии.  Я  ревел  от  злости,  Топтал
ногами мишени и, не умолкая ни на  минуту,  ругал  "нацистскими  свиньями"
мальчишек, которые,  стоя  за  дверью,  сторожили  меня.  Через  час  меня
поволокли в дом на допрос. Учитель  Брюль  прямо-таки  рвался  в  бой.  Он
беспрестанно повторял:
   - Изничтожить огнем и мечом, огнем и мечом изничтожить.
   Я до сих пор не знаю, что он под этим  подразумевал  -  мое  физическое
уничтожение или, так сказать, моральное. Как-нибудь напишу ему  письмо  на
адрес педагогической академии и попрошу разъяснений по этому вопросу  -  в
интересах исторической истины.  Нацист  Левених,  исполнявший  обязанности
ортсгруппенлейтера, держался весьма разумно: он все время напоминал:
   - Учтите, что мальчику еще не исполнилось одиннадцати.
   Он настолько успокаивающе подействовал на меня, что я даже  ответил  на
его вопрос. Он спросил, откуда я узнал это чудовищное ругательство.
   - Прочел на шлагбауме на Аннабергерштрассе.
   - А может, тебя кто-нибудь подучил? - продолжал он. - Я  хочу  сказать,
не слышал ли ты его от кого-нибудь?
   - Нет, - ответил я.
   - Мальчик сам не знает, что он говорит, - заметил отец  и  положил  мне
руку на плечо.
   Брюль бросил на отца сердитый взгляд, а потом с  испугом  оглянулся  на
Герберта Калика. Вероятно,  жест  отца  был  расценен  как  слишком  явное
выражение симпатии ко мне. Мать, всхлипывая,  произнесла  своим  дурацким,
сладким голосом:
   - Он сам не ведает, что творит; нет, не ведает, иначе мне  пришлось  бы
от него отречься.
   - Ну и отрекайся, пожалуйста, - сказал я.
   Вся эта  сцена  разыгралась  в  нашей  громадной  столовой,  где  стоит
помпезная мебель из темного мореного дуба и  громоздкие  книжные  шкафы  с
зеркальными стеклами, где по стенам тянутся  широкие  дубовые  панели,  на
которых выставлены бокалы и  охотничьи  трофеи  деда.  Я  слышал,  как  на
Эйфеле, в каких-нибудь двадцати километрах от нас, гремели  орудия,  а  по
временам различал даже треск пулемета.  Герберт  Калик,  исполнявший  роль
прокурора, бледный,  белобрысый,  с  лицом  фанатика,  беспрерывно  стучал
костяшками пальцев по буфету и требовал:
   - Твердость, твердость, непреклонная твердость.
   Меня приговорили к рытью противотанковой траншеи под надзором Герберта;
в тот же день, следуя традиции семьи Шниров,  я  начал  кромсать  немецкую
землю, я кромсал  ее,  впрочем,  собственноручно,  что  уже  противоречило
традиции Шниров. Свою траншею я вел по любимой клумбе дедушки, на  которой
он сажал розы,  прямехонько  к  тому  месту,  где  стояла  копия  Аполлона
Бельведерского, и с радостью предвкушал минуту,  когда  мраморный  Аполлон
падет жертвой моего рвения; но радость  эта  была  преждевременна:  статуя
Аполлона пала жертвой  веснушчатого  мальчугана,  по  имени  Георг;  Георг
погубил и себя  и  Аполлона,  нечаянно  взорвав  противотанковую  гранату.
Комментарии Герберта Калика к  этой  прискорбной  истории  были  предельно
краткими:
   - К счастью, Георг был сиротой.

Глазами клоуна Генрих БёлльМесто, где живут истории. Откройте их для себя