9

579 6 0
                                    


   У  Фредебейля  долго  не  подходили  к  телефону;   бесконечные   гудки
действовали мне на нервы; я представил себе, что жена Фредебейля спит,  но
вот звонок разбудил ее, затем она снова заснула и опять вскочила; мысленно
я испытал все те муки, какие претерпела она от этого назойливого звона.  Я
уже собрался повесить трубку,  но,  поскольку  мое  положение  можно  было
рассматривать как катастрофическое, решил звонить дальше. Если бы я поднял
среди ночи самого Фредебейля, меня бы это ни капельки  не  огорчило;  этот
тип не заслуживает спокойного сна. Он болезненно честолюбив  и,  наверное,
даже во сне не расстается с телефоном: вдруг приспичит  позвонить  или  же
вдруг ему самому позвонит какой-нибудь сановник из министерства,  редактор
газеты или крупная шишка из этих федеральных объединений католиков,  а  то
из самой ХДС. Но его жену я люблю. Она была еще гимназисткой, когда  он  в
первый раз привел ее в их католический кружок;  ее  поза  и  то,  как  она
смотрела  своими  красивыми  глазами   на   этих   людей,   болтавших   на
богословско-социологические темы, ранили меня в самое сердце. Видно  было,
что она куда охотней пошла  бы  на  танцы  или  в  кино.  Зоммервильд,  на
квартире которого состоялось это сборище, все время спрашивал меня:
   - Вам, должно быть, очень жарко, Шнир?
   Я отвечал, что мне не жарко, хотя пот градом катился у меня  по  лбу  и
щекам. В  конце  концов,  не  выдержав  этого  переливания  из  пустого  в
порожнее, я вышел на зоммервильдский балкон. Девушка сама была  виновницей
их словоизвержения: вдруг  она,  совершенно  невпопад  -  разговор  шел  о
размерах и границах провинциализма - заявила, что у  Бенна  [Готфрид  Бенн
(1886-1956) известный  немецкий  писатель-декадент,  некоторое  время  был
близок к нацистам] есть  очень  "неплохие  рассказики".  Фредебейль,  чьей
невестой она числилась, покраснел как рак, оттого что  Кинкель  бросил  на
него свой пресловутый выразительный взгляд, который обозначал: "Неужто  ты
все еще не вправил ей мозги?"  После  чего  сам  начал  вправлять  невесте
Фредебейля мозги, используя в  качестве  хирургического  инструмента  весь
"абендлянд". Бедная девушка была стерта в порошок; я разозлился  на  этого
труса Фредебейля,  который  не  вмешивался  потому,  что  они  с  Кинкелем
"единомышленники" - принадлежат к одному  идеологическому  направлению.  Я
давно потерял надежду понять, что это за направление: левое или правое; но
как бы то ни было, у них есть свое направление, и Кинкель чувствовал  себя
морально  обязанным  обратить  невесту  Фредебейля   на   путь   истинный.
Зоммервильд также пальцем не пошевелил в ее защиту, хотя  он  представляет
совсем другое направление, опять-таки не знаю  какое.  Если  предположить,
что Кинкель и Фредебейль - левые, то Зоммервильд  -  правый,  а  может,  и
наоборот. Мария тоже слегка побледнела, но ей импонируют  интеллектуалы  -
от этого я так и не смог ее отучить; интеллект Кинкеля  импонировал  также
будущей госпоже Фредебейль: словесную обработку, которой ее подвергли, она
сопровождала вздохами, на мой  взгляд  почти  неприличными.  Поистине,  на
бедняжку обрушился целый интеллектуальный смерч, в ход было пущено  все  -
от отцов церкви до Брехта, и,  когда  я,  отдышавшись  немного,  пришел  с
балкона, они впали в состояние полной прострации и пили  крюшон...  и  все
это только потому, что бедная простушка  похвалила  "неплохие  рассказики"
Бенна.
   Сейчас у нее уже двое детей от Фредебейля, хотя  ей  еще  нет  двадцати
двух; телефонные звонки все еще раздавались в их квартире, и я  представил
себе, что в эту минуту  она  возится  с  молочными  бутылочками,  детскими
присыпками, пеленками и вазелином, донельзя беспомощная и сконфуженная,  и
еще я подумал о ворохе грязного детского белья и о  груде  жирной  немытой
посуды на кухне. Однажды, когда они доконали меня  своими  разговорами,  я
вызвался помочь ей по хозяйству - подсушивать хлеб,  делать  бутерброды  и
варить  кофе;  исполнять  такую  работу  мне  куда  менее  противно,   чем
участвовать в беседах определенного свойства.
   Мне ответил очень робкий голос:
   - Да, слушаю, - и по голосу я понял, что на кухне, в ванной и в спальне
все находится в еще более безнадежном состоянии,  чем  обычно.  Запаха  я,
впрочем, никакого не ощутил, если не считать запаха сигареты, которую она,
видимо, держала в руке.
   - Говорит Шнир, - сказал я, ожидая услышать в ответ радостный  возглас:
"Неужели вы в Бонне... вот это мило" или что-нибудь в этом роде,  так  она
всегда встречает мой звонок, но на этот раз она смущенно молчала, а  потом
тихо пискнула:
   - Очень приятно.
   Я не знал, что сказать. Раньше она всегда просила меня приехать к ним и
показать "что-нибудь новенькое". Теперь она молчала. Мне стало неловко, но
не за себя, а главным образом за нее, за себя было просто неприятно, а  за
нее - мучительно неловко.
   - Что с письмами, - спросил я наконец  с  трудом,  -  что  с  письмами,
которые я посылал Марии на ваш адрес?
   - Они лежат у нас, - сказала она, - пришли обратно нераспечатанными.
   - По какому же адресу вы их отправляли?
   - Не знаю, - сказала она, - это делал муж.
   - Но ведь письма  приходили  обратно  и  на  конвертах  был  адрес,  по
которому их посылали.
   - Это что - допрос?
   - Да нет же, - сказал я мягко, - отнюдь нет, но по простоте душевной  я
полагал, что имею право узнать, какова судьба моих собственных писем.
   - Которые вы, не спросив нас, посылали к нам на квартиру.
   -  Милая  госпожа  Фредебейль,  -  сказал  я,  -  проявите  хоть  каплю
человечности.
   Она засмеялась тихонько, но так, что я все  же  услышал,  и  ничего  не
сказала.
   - Мне кажется, - продолжал я, - что в некоторых вопросах  люди  все  же
проявляют человечность, хотя бы из идеологических соображений.
   - Вы хотите сказать, что я отнеслась к вам бесчеловечно?
   - Да, - согласился я.
   Она засмеялась, опять очень тихо, но все же различимо.
   - Меня страшно огорчает эта история, - произнесла  она  наконец,  -  но
больше я вам ничего не могу сказать. Дело в том, что вы нас  очень  сильно
разочаровали.
   - Как клоун? - спросил я.
   - И это тоже, - ответила она, - но не только.
   - Вашего мужа, видимо, нет дома?
   - Да, - сказала она, - муж приедет  только  через  несколько  дней.  Он
совершает предвыборную поездку по Эйфелю.
   - Что? - вскричал я; это  действительно  была  новость.  -  Неужели  он
выступает от ХДС?
   - Что тут странного, - сказала госпожа Фредебейль, и  по  ее  голосу  я
понял, что она с удовольствием повесила бы трубку.
   - Ладно, - сказал я, - надеюсь, я могу попросить  вас  переправить  эти
письма мне.
   - Куда?
   - В Бонн... на мой боннский адрес.
   - Вы в Бонне? -  спросила  она,  и  мне  показалось,  что  она  вот-вот
воскликнет: "Какой ужас!"
   - До свидания, - сказал я, - и благодарю вас за вашу гуманность.
   Жаль, что пришлось  разговаривать  с  ней  таким  тоном,  но  мои  силы
иссякли. Я пошел на кухню, вынул из холодильника коньяк  и  отпил  большой
глоток. Это не помогло, тогда я отпил еще глоток, но  и  это  не  помогло.
Меньше всего я ожидал, что меня отошьет госпожа Фредебейль. Я  думал,  она
разразится длинной проповедью на тему о браке и начнет  упрекать  меня  за
отношение к Марии: иногда и она вела себя как упрямый ортодокс, но  у  нее
это получалось по-женски мило; однако, когда я приезжал в  Бонн  и  звонил
ей, она обычно в шутку требовала, чтобы я снова помог  ей  на  кухне  и  в
детской. Должно быть, я в ней ошибся или же она  опять  была  беременна  и
плохо себя чувствовала. У меня не хватило духу  позвонить  ей  еще  раз  и
постараться выведать, что с ней. Она была всегда так приветлива  со  мною.
Скорее всего Фредебейль оставил ей "точные инструкции", как меня отшить. Я
часто размышлял над тем, что жены в своей преданности мужьям доходят порой
до полного идиотизма. Госпожа Фредебейль была еще  слишком  молода,  чтобы
почувствовать, как сильно уязвила меня ее подчеркнутая холодность; и уж во
всяком случае она  не  способна  понять,  что  ее  супруг  просто-напросто
приспособленец и болтун, который любой ценой делает себе карьеру, и что он
"устранит" даже свою родную бабушку, если  она  будет  стоять  у  него  на
дороге. Наверное, он сказал ей: "От Шнира  надо  отделаться",  и  она  без
колебаний отделалась от меня. Она подчинялась ему во всем;  раньше,  когда
он считал, что я могу быть ему как-то полезен, она была со мной мила,  что
соответствовало ее натуре, теперь ей пришлось нагрубить мне,  хотя  это  и
претило ее натуре. Может быть, конечно, я был несправедлив к ним обоим,  и
они поступали, как им велела совесть. Если Мария и в самом деле  вышла  за
Цюпфнера, то, помогая  мне  установить  с  ней  связь,  они  бы  совершили
греховный поступок... а то, что Цюпфнер являлся  именно  тем  человеком  в
Федеральном объединении, который мог пригодиться Фредебейлю, не обременяло
их совесть. Ведь они обязаны поступать правильно и  праведно  даже  тогда,
когда это им самим идет  на  пользу.  Сам  Фредебейль  поразил  меня  куда
меньше, чем его жена. На его счет я никогда не питал иллюзий, и  даже  тот
факт, что он теперь агитировал за ХДС, не мог меня удивить.
   Я опять поставил коньяк в холодильник, на этот раз окончательно.
   Теперь я, пожалуй, начну звонить им всем подряд, чтобы уж  покончить  с
этими католическими деятелями. Почему-то я вдруг взбодрился и по дороге из
кухни в комнату даже перестал хромать.
   Встроенный шкаф и дверь чулана в передней и те были цвета ржавчины.
   На звонок к Кинкелю я возлагал меньше всего надежд... и все  же  набрал
его номер. Кинкель всегда изображал себя  восторженным  поклонником  моего
таланта, а каждый,  кто  знаком  с  нашим  ремеслом,  понимает,  что  даже
скромная  похвала  последнего  рабочего  сцены  наполняет   грудь   актера
непомерным  ликованием.  Мне  очень  хотелось   нарушить   покой   доброго
христианина Кинкеля, и еще у меня была задняя мысль: может  быть,  Кинкель
проболтается, и я узнаю, где теперь Мария.  Он  был  главой  их  "кружка";
когда-то он изучал богословие, но  отказался  от  духовной  карьеры  из-за
красивой женщины и стал юристом; у  него  семеро  детей,  и  он  считается
"одним из самых способных специалистов по социальным вопросам".  Возможно,
он и является таковым, не мне об этом судить. Еще до  моего  знакомства  с
Кинкелем Мария дала мне прочесть его  брошюру  "Путь  к  новому  порядку";
изучив сей опус, который мне, кстати, понравился, я решил, что автор его -
высокий блондин несколько болезненного вида; потом меня познакомили с ним,
и  я  увидел  грузного  господина  небольшого  росточка  с  густой  черной
шевелюрой, просто-таки "пышущего здоровьем", и я никак  не  мог  поверить,
что это и есть тот самый Кинкель. Может быть, я так  несправедлив  к  нему
именно потому, что он выглядит совсем иначе, чем я его представлял.
   Когда Мария восторгалась Кинкелем в присутствии  отца,  старый  Деркум,
бывало, говорил"  о  "Кинкель-коктейле",  уверяя,  что  состав  его  часто
меняется: то это смесь Маркса с Гвардини, то Блуа с Толстым. При первом же
нашем визите к нему начались страшные мучения. Пришли мы чересчур  рано  и
услышали, как где-то в глубине квартиры ссорятся кинкелевские  дети  из-за
того, кто будет убирать после ужина со стола;  они  громко  шипели,  и  их
унимали тоже шипением. Потом вышел улыбающийся Кинкель,  дожевывая  что-то
на ходу; сделав судорожную  гримасу,  он  подавил  раздражение,  вызванное
нашим чересчур ранним приходом. После него появился Зоммервильд, он ничего
не жевал, а только посмеивался и потирал руки. Дети Кинкеля злобно визжали
в глубине квартиры, и их визг находился в вопиющем противоречии с  улыбкой
Кинкеля и - усмешкой Зоммервильда; мы слышали сухой треск  пощечин,  затем
двери плотно закрыли, но мне было ясно, что визг стал громче  прежнего.  Я
сидел рядом с Марией и от волнения курил сигарету за сигаретой, совершенно
выведенный из равновесия какофонией  в  глубине  квартиры,  а  Зоммервильд
болтал с Марией, улыбаясь своей неизменной "всепрощающей и снисходительной
улыбкой". Мы приехали в Бонн в  первый  раз  после  своего  побега.  Мария
побледнела от волнения, а также от благоговения и гордости;  я  ее  хорошо
понимал. Для нее было очень важно "примириться с церковью", и  Зоммервильд
был с ней  так  любезен,  а  на  Кинкеля  и  Зоммервильда  она  взирала  с
благоговением. Мария представила нас с Зоммервильдом друг другу, и,  когда
мы снова сели, Зоммервильд сказал:
   - Вы случайно не в родстве с теми Шнирами из концерна бурого угля?
   Меня это разозлило. Он ведь прекрасно знал, с кем именно я  в  родстве.
Каждому ребенку в Бонне было известно,  что  Мария  Деркум  "перед  самыми
экзаменами сбежала с молодым Шниром из концерна  бурого  угля,  Хотя  была
такой набожной". Я не счел нужным отвечать  на  этот  вопрос.  Зоммервильд
засмеялся и сказал:
   - С вашим дедушкой мы ездим иногда на охоту, а вашего батюшку  я  время
от времени встречаю в боннском Благородном собрании, где мы играем в скат.
   Я опять разозлился. Не такой уж он дурак, чтобы предположить, будто вся
эта дребедень с охотой и Собранием  может  мне  импонировать,  и  непохоже
было, что он болтает чепуху от смущения. В конце концов я тоже заговорил:
   - Вы ездите на  охоту?  А  я-то  думал,  что  католическим  священникам
запрещено охотиться.
   Наступило неловкое  молчание:  Мария  покраснела,  Кинкель  в  смущении
забегал по комнате - он искал штопор; его жена, которая только что  вошла,
начала сыпать соленый миндаль на  блюдо,  где  уже  лежали  маслины.  Даже
Зоммервильд покраснел, что совершенно не шло к нему, так как он был и  без
того красен.  Он  ответил  мне  не  повышая  голоса,  но  все  же  немного
раздраженно:
   - Для протестанта такая осведомленность удивительна.
   - Я не протестант, - сказал  я,  -  все  эти  вопросы  интересуют  меня
постольку, поскольку они интересуют Марию.
   Пока Кинкель наливал вино, Зоммервильд разъяснял мне:
   - Нет правил без исключений, господин Шнир. В нашей семье из  поколения
в поколение передается профессия старшего лесничего.
   Если бы он сказал просто "лесничего", я понял  бы  его,  но  он  сказал
"старшего лесничего", и это опять раздосадовало меня, впрочем, я ничего не
ответил, только поморщился.  И  тут  они  начали  свой  разговор  глазами.
Госпожа Кинкель взглядом  сказала  Зоммервильду:  "Оставьте  его,  он  еще
совсем мальчишка". А Зоммервильд ответил ей тоже взглядом:  "Мальчишка,  и
притом  довольно  невоспитанный".   Кинкель,   наливая   мне   последнему,
опять-таки взглядом сказал: "Боже мой, какой вы еще мальчишка".  Вслух  он
произнес, обращаясь к Марии:
   - Как поживает отец? Не меняется?
   Бедная Мария была такой бледной и смущенной, что  смогла  только  молча
кивнуть. И тут Зоммервильд сказал:
   - Что стало бы с нашим добрым, старым, столь богобоязненным городом без
господина Деркума?
   Я снова  разозлился,  вспомнив,  что  мне  рассказывал  старый  Деркум:
Зоммервильд подговаривал ребятишек из католической  школы  не  покупать  у
Деркума конфеты и карандаши.
   - Без господина Деркума, -  сказал  я,  -  наш  добрый,  старый,  столь
богобоязненный город стал бы еще более мерзким. Деркум по крайней мере  не
фарисей.
   Кинкель с изумлением посмотрел на меня и поднял свою рюмку:
   - Благодарю вас, господин Шнир, вы  подали  мне  прекрасную  мысль  для
тоста: давайте выпьем за здоровье Мартина Деркума.
   - Хорошо, - сказал я. - За _его_ здоровье я с удовольствием выпью.
   Госпожа  Кинкель  снова  сказала   мужу   взглядом:   "Он   не   просто
невоспитанный мальчишка, он еще нахал". Я так  и  не  мог  понять,  почему
Кинкель всегда утверждал впоследствии, что "наша первая встреча была самая
приятная".
   Вскоре явились Фредебейль, его  невеста,  Моника  Зильвс  и  некий  фон
Зеверн, про которого еще до его прихода сообщили, что он "хоть и обратился
в католичество, но, как прежде, тесно связан  с  социал-демократами";  это
обстоятельство,   по-видимому,   считалось   сногсшибательной   сенсацией.
Фредебейля я также увидел впервые в тот вечер, и с ним  у  меня  сложились
такие же отношения, как и  с  остальными.  Я  был  им,  несмотря  на  все,
симпатичен, а они мне были, несмотря на все, антипатичны. Это, впрочем, не
распространялось на невесту Фредебейля и Монику Зильвс, что  касается  фон
Зеверна, то он не вызвал  у  меня  никаких  эмоций.  Он  нагонял  скуку  и
производил впечатление человека, раз и навсегда почившего на лаврах  после
своего сенсационного достижения - ведь он  перешел  в  католическую  веру,
оставаясь членом СДПГ; фон Зеверн  расточал  улыбки  и  был  приветлив  со
всеми, но его глаза навыкате, казалось, говорили:  "А  ну-ка,  гляньте  на
меня, какой я молодец". По-моему, он был не так уж плох.
   Фредебейль был очень внимателен ко мне,  почти  три  четверти  часа  он
рассуждал о Беккете и Ионеско и вообще трещал без умолку обо всем, что он,
как я заметил, нахватал  из  разных  источников;  когда  я  имел  глупость
сознаться,  что  читал  Беккета,  его  гладко  выбритое  красивое  лицо  с
чрезмерно большим ртом озарилось благосклонной улыбкой: все,  что  говорит
Фредебейль, кажется мне страшно знакомым, я это  где-то  явно  уже  читал.
Кинкель сиял, любуясь Фредебейлем, а  Зоммервильд  все  время  оглядывался
вокруг, как бы возвещая: "Ну что, оказывается, и мы,  католики,  не  лыком
шиты". Все  это  происходило  до  молитвы.  О  молитве  напомнила  госпожа
Кинкель:
   - Я думаю, Одило, - сказала она,  -  мы  можем  приступить  к  молитве.
Хериберт, видимо, сегодня не придет.
   ...Они разом взглянули на Марию, а потом  слишком  уж  поспешно  отвели
глаза; тогда я не понял, почему опять наступило тягостное молчание. Только
в гостинице в Ганновере я вдруг сообразил, что Херибертом зовут  Цюпфнера.
Он все-таки появился, но уже после молитвы, когда дебаты  по  теме  вечера
были в полном разгаре; и мне очень понравилось, что Мария  сразу  же,  как
только  он  переступил  порог,  подошла  к  нему,  посмотрела  на  него  и
беспомощно пожала плечами; потом он поздоровался со всеми и с улыбкой  сел
рядом со мной.
   Вскоре  после  этого  Зоммервильд  рассказал  историю  о   католическом
писателе, который долго жил с разведенной женщиной,  а  когда  он  на  ней
женился, один весьма влиятельный прелат  заметил:  "Дорогой  мой  Безевиц,
неужели  вы  не  могли  продолжать  внебрачное  сожительство?"   Все   они
посмеялись над этой историей, и притом  весьма  вольно,  особенно  госпожа
Кинкель,  чье  хихиканье  показалось  мне  прямо-таки  скабрезным.  Только
Цюпфнер не смеялся, и я проникся к нему за это симпатией. Мария  также  не
смеялась. Зоммервильд, видимо, поведал  эту  историю  только  потому,  что
хотел показать мне,  каких  широких  и  гуманных  взглядов  придерживается
католическое духовенство, какое оно остроумное и блестящее.  Но  никто  из
них не подумал, что мы с Марией тоже пребываем, так сказать, во внебрачном
сожительстве. Тогда я рассказал им историю об одном рабочем, нашем близком
соседе, по фамилии Фрелинген; этот Фрелинген жил тоже с разведенной  женой
в своем домишке в пригороде, и к тому еще был кормильцем троих  ее  детей.
Но вот однажды к Фрелингену явился священник и  весьма  серьезным  и  даже
угрожающим тоном потребовал "покончить с этой безнравственной связью",  и.
Фрелинген - человек набожный - прогнал свою красивую  подругу  и  трех  ее
ребятишек. Я рассказал им также, что произошло  потом:  женщина  пошла  на
панель, чтобы, добывать  детям  пропитание,  а  Фрелинген  запил  горькую,
потому что он по-настоящему любил ее. Опять воцарилось тягостное молчание,
так же, впрочем, как и каждый раз, когда я открывал рот; потом Зоммервильд
засмеялся и сказал:
   - Помилуйте, господин Шнир, разве можно сравнивать эти два случая?
   - А почему бы и нет? - спросил я.
   - Вы говорите так только потому, что не знаете, кто  такой  Безевиц,  -
сказал он, рассвирепев, - он самый тонко  чувствующий  писатель  из  всех,
кого мы зовем христианскими писателями.
   Я тоже рассвирепел и сказал:
   -  А  знаете  ли  вы,  как  тонко  умел  чувствовать   Фрелинген...   И
христианином он тоже был, даром что рабочий.
   Он посмотрел на меня, молча покачал головой и в отчаянии воздел руки  к
небу. Разговор прервался,  было  слышно  только,  как  покашливала  Моника
Зильвс; однако в присутствии Фредебейля хозяин дома может не бояться  пауз
в разговоре. Фредебейль незамедлительно вклинился в наступившую  тишину  и
вернул нас к теме вечера; примерно часа полтора  он  разглагольствовал  об
относительности  понятия  "бедность",  а  потом  дал  возможность  Кинкелю
рассказать тот самый анекдот о человеке, влачившем нищенскую  жизнь,  пока
его заработок колебался между пятьюстами и тремя тысячами марок;  тогда-то
Цюпфнер и попросил у меня сигарету, чтобы скрыть краску  стыда  в  облаках
табачного дыма.
   Когда мы с Марией последним поездом возвращались в  Кельн,  у  меня  на
душе было так же муторно, как и у нее. Мы с трудом наскребли денег на этот
визит к Кинкелю, ведь Мария так много ожидала от него. Физически нам  тоже
было скверно, мы слишком мало ели и много пили, а к вину мы вовсе не  были
приучены. Поездка показалась  нам  нескончаемой,  а  с  Западного  вокзала
пришлось идти домой  пешком  через  весь  Кельн.  У  нас  не  осталось  ни
пфеннига.

Глазами клоуна Генрих БёлльМесто, где живут истории. Откройте их для себя