Вернувшись в квартиру и заперев дверь, я почувствовал, что остался в
дураках. Надо было принять его предложение - пусть бы сварил мне кофе и
еще немного посидел. В решающий момент, когда он подал бы на стол кофейник
и с видом победителя налил мне кофе, следовало громко сказать: "Выкладывай
деньги!" или "А ну-ка, деньги на стол!" В решающие моменты люди вообще
действуют без сантиментов, по-дикарски. Тогда говорят: "Вам - четыре
министерских портфеля, нам - сорок бочек концернов..."
Я оказался в дураках, поддавшись его настроению и своему также, надо
было заставить его раскошелиться. Не мудрствуя лукаво, я должен был
заговорить о деньгах, сразу же о деньгах, о мертвых незыблемых символах,
которые для многих людей означают жизнь или смерть. "Ох, эти вечные
деньги!" - с ужасом восклицала мать во всех случаях жизни, даже тогда,
когда мы просили у нее тридцать пфеннигов на тетрадь. Вечные деньги.
Вечная любовь.
Я пошел на кухню, отрезал ломоть хлеба, намазал его маслом, вернулся в
столовую и набрал телефон Белы Брозен. Мой расчет основывался на том, что
отец в этом состоянии, сотрясаемый нервным ознобом, отправится не домой, а
к любовнице. Она, конечно, уложит его в постель, даст грелку и стакан
горячего молока с медом. У матери отвратительная привычка: если человеку
нездоровится, она предлагает ему взять себя в руки и напрячь свою волю,
кроме того, с некоторых пор она считает холодные обтирания "единственным
лекарством".
- Квартира Брозен, - сказала Бела Брозен. И я почувствовал облегчение -
от нее ничем не пахло. Голос у нее был удивительный - теплый, приятный
альт.
- Шнир... Ганс, - назвался я, - вы меня помните?
- Конечно, помню, - сказала она сердечно, - и так... и так...
сочувствую вам.
Я не знал, что она имеет в виду, только когда она заговорила снова,
меня осенило.
- Запомните, - сказала она, - все критики - глупые и тщеславные
эгоисты.
Я вздохнул.
- Я бы рад был этому поверить, мне стало бы легче.
- А вы верьте, - сказала она, - верьте, да и только. Вы не
представляете себе, как помогает железная решимость верить во что-то.
- Ну, а если какой-нибудь критик похвалит меня ненароком, что тогда?
- О-о, - она засмеялась и вывела на звуке "о" красивую руладу, - тогда
вам придется поверить, что на него вдруг напала честность и он на какое-то
время перестал быть эгоистом.
Я засмеялся. Неясно было, как ее называть - просто Белой или госпожой
Брозен? Мы были почти незнакомы, и ни один справочник не скажет, как
обращаться к любовнице отца. В конце концов я остановился на "госпоже
Беле", хотя имена, которые придумывают себе артисты, всегда кажутся мне на
редкость дурацкими.
- Госпожа Бела, - сказал я, - я попал в тяжелый переплет. Ко мне
заходил отец, мы болтали с ним обо всем на свете, но я никак не мог
навести его еще раз на разговор о деньгах, хотя...
Тут она, по-моему, покраснела; я считал ее женщиной совестливой; вернее
всего, ее связь с отцом была основана на "настоящей любви", поэтому всякие
"денежные дела" для нее неприятны.
- Послушайте меня, прошу вас, - сказал я, - откиньте все мысли, которые
пришли вам в голову, не надо смущаться... У меня к вам только одна
просьба: если отец заговорит с вами обо мне... я хочу сказать, не могли бы
вы внушить ему, что мне срочно нужны деньги. Наличные деньги. Как можно
скорее, я без гроша в кармане. Вы слушаете?
- Да, - сказала она так тихо, что я испугался. Потом я услышал, что она
шмыгнула носом.
- Вы считаете меня дурной женщиной, я знаю, Ганс, - начала она, теперь
она плакала, не таясь, - продажной тварью; в наш век таких немало. Вы
должны считать меня такой женщиной. О боже!
- Ничего подобного, - ответил я громко, - вовсе я не считаю вас
такой... на самом деле не считаю.
Я боялся, как бы она не начала говорить о чувствах - о своих чувствах и
об отцовских; судя по ее душераздирающим всхлипываниям, она была довольно
сентиментальной особой, не исключено, что она захочет потолковать и о
Марии.
- На самом деле, - повторил я не очень убежденным тоном, ибо мне
показалось подозрительным ее желание изобразить продажных женщин такими уж
презренными тварями, - на самом деле я никогда не сомневался в вашем
благородстве и никогда не думал о вас дурно. - Это было чистой правдой. -
И кроме того, - я с удовольствием назвал бы ее просто по имени, но это
ужасное имя "Бела" застряло у меня в глотке, - и кроме того, мне уже,
слава богу, под тридцать. Вы слушаете?
- Да, - она вздыхала и всхлипывала на своей вилле в Годесберге так,
словно стояла на коленях в исповедальне.
- Попытайтесь только внушить ему, что мне до зарезу нужны деньги.
- Мне кажется, - сказала она каким-то безжизненным голосом, - было бы
недипломатично говорить с ним об этом прямо. Все, что касается его
семьи... вы понимаете... все это для нас табу... Однако существует другой
путь.
Я молчал; она уже почти не всхлипывала, просто шмыгала носом.
- Иногда, - начала она снова, - он дает деньги для моих нуждающихся
коллег. И в этом вопросе он предоставляет мне полную свободу и... как вы
считаете, если бы я передала эти небольшие суммы вам, как нуждающемуся
коллеге - в данный момент, конечно, - ведь это было бы в порядке вещей?
- Я и впрямь нуждающийся коллега, и деньги необходимы мне не только в
данный момент, но по крайней мере еще полгода. Только прошу вас, скажите,
что вы понимаете под небольшой суммой?
Она откашлялась, снова воскликнула "о!", но уже не сопроводив его
красивой руладой, и ответила:
- Обычно речь идет о незначительных суммах, но по совершенно конкретным
поводам: например, кто-нибудь умирает, или кто-нибудь заболел, или
артистка ждет ребенка... Я хочу сказать, что речь идет не о постоянном
субсидировании, а, так сказать, о единовременной помощи.
- В каких размерах? - спросил я.
Она ответила не сразу, и в это время я старался представить себе ее. Я
видел Белу Брозен лет пять назад, когда Марии удалось затащить меня в
оперу. Госпожа Брозен исполняла партию деревенской девушки, соблазненной
графом; я еще подивился тогда вкусу отца. Она была среднего роста и
довольно плотная; волосы у нее, видимо, были светлые, а грудь, как это
водится у оперных певиц, приятно колыхалась; она пела, прислоняясь то к
стене деревенской хижины, то к крестьянской телеге, а под конец опираясь
на вилы; и ее красивый сильный голос лучше всего передавал простейшие
душевные эмоции.
- Алло! - закричал я. - Алло!
- О-о! - сказала она, и ей снова удалось вывести красивую, хотя и
негромкую руладу. - Вы ставите вопрос ребром.
- В моем положении иначе нельзя, - сказал я. Мне стало не по себе: чем
дольше она молчала, тем меньше будет названная сумма.
- Ну, - сказала она наконец, - суммы колеблются между десятью и
примерно тридцатью марками.
- А что, если вы изобретете некоего коллегу, который попал в
исключительно тяжелое положение? С ним, скажем, только что произошел
несчастный случай, и ему не повредили бы марок по сто в течение нескольких
месяцев.
- Дорогой мой, - сказала она тихо, - неужели вы хотите, чтобы я стала
обманщицей?
- Но почему же, - удивился я. - Со мной на самом деле произошел
несчастный случай... и разве мы с вами не коллеги? Разве мы оба не
артисты?
- Попытаюсь, - сказала она, - но не уверена, что он клюнет.
- Что? - воскликнул я.
- Не знаю, удастся ли мне изобразить дело так, чтобы он поверил. У меня
не такая уж богатая фантазия.
Этого она могла не говорить: я и то подумал, что она, пожалуй, самая
тупая из всех дамочек, каких я только встречал.
- А что, если бы вы, - сказал я, - раздобыли мне ангажемент в здешний
театр?.. Конечно, на самые маленькие роли, я неплохо играю комических
персонажей.
- Нет, нет, дорогой Ганс, - возразила она, - я и так уже боюсь
запутаться в этих сложных интригах.
- Ну хорошо, - сказал я, - хочу вас только заверить, что я не откажусь
от самых скромных сумм. До свиданья и большое вам спасибо. - Я повесил
трубку, не дожидаясь ее ответа.
У меня шевельнулось смутное подозрение, что на этот источник мне нечего
рассчитывать. Она была слишком глупа. Да и интонация, с какой она
произнесла "он не клюнет", насторожила меня. Не исключена возможность, что
"субсидии попавшим в беду коллегам" она просто-напросто кладет себе в
карман. Мне стало жаль отца, я пожелал ему красивую любовницу с более
развитым интеллектом. И я все еще сокрушался, что не дал ему сварить кофе.
Если бы отец захотел продемонстрировать свое искусство на кухне Белы
Брозен, эта безмозглая дрянь, наверное, украдкой усмехнулась бы и покачала
головой наподобие сильно занятой школьной учительницы, зато потом начала
бы лицемерно сиять и хвалить его за кофе, как хвалят собаку, которая по
собственной инициативе принесла хозяину камень. Отходя от телефона к окну,
я почувствовал, что все у меня внутри кипит; я открыл окно и выглянул на
улицу; меня пугала мысль, что мне еще придется когда-нибудь прибегнуть к
помощи Зоммервильда. И, вдруг я вытащил из кармана свою единственную марку
и швырнул ее в окно; в ту же секунду я пожалел об этом и начал искать ее
глазами, но так и не нашел; мне показалось, что монетка упала на крышу
трамвая, который как раз проезжал мимо дома. Я взял со стола бутерброд и
съел его, все так же глядя на улицу. Было уже больше восьми, я пробыл в
Бонне почти два часа, успел поговорить с шестью так называемыми близкими
друзьями, побеседовал с отцом и с матерью, а в итоге у меня стало на целую
марку меньше, чем по приезде сюда. Я с радостью спустился бы вниз, чтобы
разыскать монетку, но стрелка часов уже подбиралась к половине девятого:
Лео мог позвонить или прийти с минуты на минуту.
Марии теперь все нипочем, она в Риме, в лоне своей церкви, у нее сейчас
одна забота: какой туалет надеть на аудиенцию к папе. Дабы разрешить ее
сомнения, Цюпфнер раздобудет ей фотографию Жаклин Кеннеди и купит
испанскую мантилью и вуаль; как-никак, а Мария является ныне чем-то вроде
"first lady" немецкого католицизма. Я тоже поеду в Рим и испрошу аудиенцию
у папы. Папа напоминает мне чем-то старого мудрого клоуна; ведь что ни
говори, а родина Арлекина - Бергамо; сам Геннехольм может это
засвидетельствовать, а уж он-то все знает. Я объясню папе, что мой брак с
Марией, собственно говоря, потерпел крушение из-за того, что я не
зарегистрировал его в официальных инстанциях, и попрошу папу рассматривать
меня как своего рода антипода Генриху Восьмому: тот был ревностным
католиком, склонным к полигамии, а я человек неверующий, склонный к
моногамии. И расскажу ему, как много мнят о себе эти пошляки, ведущие
деятели немецкого католицизма; пусть он не обольщается на их счет. А потом
я исполню ему несколько моих пантомим - самые легкие, приятные вещицы,
такие, как "В школу и домой"; только не "Кардинала": это может его
огорчить, ведь он и сам был когда-то кардиналом... А уж кому-кому, а ему я
не хотел причинить боль.
Каждый раз я становлюсь жертвой собственной фантазии; я так ясно
представляю себе аудиенцию у папы: вот я опустился на колени, чтобы он
благословил меня - неверующего; а у дверей замерли швейцарцы-гвардейцы, и
какой-то монсеньер благосклонно, хоть и чуть-чуть криво, улыбается... я
так ясно вижу все это, что уже сам верю, что побывал у папы. Наверное, я
почувствую искушение рассказать Лео, что ездил к папе и получил у него
аудиенцию. В эту минуту я действительно был у папы, действительно видел
его улыбку, внимал его приятному голосу, голосу простого крестьянина,
беседовал с ним о том, как дурак из Бергамо стал Арлекином. Но с Лео шутки
плохи, он всегда готов уличить меня во лжи... Бывало, Лео выходил из себя,
когда при встрече я спрашивал его:
- Помнишь, как мы с тобой распилили тот столб?
В ответ он кричал:
- Мы с тобой вовсе не пилили тот столб.
Он прав, хотя правота его не стоит гроша ломаного. Лео было тогда лет
шесть или семь, а мне уже лет восемь или девять; он нашел в конюшне
обрубок дерева - столб от старого забора - и разыскал там же ржавую пилу;
а потом попросил, чтобы мы распилили этот столб. Но я не понимал, почему
ему вдруг вздумалось пилить такую никудышную деревяшку, и он не смог мне
вразумительно ответить: ему просто хотелось пилить; я счел, что эта затея
совершенно бессмысленная, и Лео целых полчаса лил слезы... Только много
времени спустя, лет эдак через десять, на занятиях по литературе у патера
Вунибальда - мы тогда проходили Лессинга - я вдруг посреди урока, без
всякой связи с происходящим, понял, чего хотел от меня Лео: просто ему
хотелось попилить немного, в эту секунду он ощутил беспричинное желание
пилить. Спустя десять лет я внезапно понял Лео, почувствовал, как он
радовался, как нетерпеливо ждал, как волновался... Я настолько остро
почувствовал все это, что прямо посреди урока начал орудовать воображаемой
пилой. Я видел его раскрасневшуюся от радости детскую мордашку, тянул
ржавую пилу на себя, а он тянул ее к себе... все это продолжалось до тех
пор, "пока патер Вунибальд не схватил меня за вихры, чтобы "привести в
чувство". С тех пор мне и впрямь кажется, что я распилил вместе с Лео тот
столб... но это выше его разумения. Лео - реалист до мозга костей. Теперь
он уже не понимает, что, если тебе взбредет что-нибудь в голову, даже
вовсе несообразное, надо это обязательно сделать. У матери и той
появляются время от времени мгновенные причуды: то ей вдруг хочется
поиграть в карты у горящего камина, то собственноручно разлить на кухне
чай из яблоневого цвета. Уверен, что у нее внезапно возникает неодолимое
желание посидеть за красивым полированным столиком красного дерева,
разложить карты, почувствовать себя в кругу счастливой семьи. Однако
каждый раз, когда ей этого хотелось, никто из нас не разделял ее желания,
и в доме происходили бурные сцены. Мать разыгрывала из себя "непонятую
женщину", взывала к нашему послушанию, напоминала о четвертой заповеди, а
под конец убеждалась в том, что сидеть за картами с детьми, которые играют
с тобой только из чувства послушания... сомнительное удовольствие... и
удалялась к себе в комнату вся в слезах. Иногда она пыталась действовать
подкупом - обещала нам "что-нибудь вкусненькое" из еды или питья... Но и в
такие вечера не обходилось без слез, а сколько таких вечеров мы испытали
по милости матери! Она не понимала, что мы упорно противились игре в карты
из-за той семерки червей, которая все еще была в колоде, и что, садясь за
карты, мы каждый раз вспоминали Генриэтту; но ей мы этого никогда не
говорили, и много лет спустя, вспоминая ее тщетные попытки посидеть у
камина в кругу счастливой семьи, я мысленно садился с ней вдвоем за карты,
хотя все карточные игры, где играют вдвоем, по-моему, очень скучные. Но я
действительно играл с ней в "шестьдесят шесть" и "на войне как на войне",
действительно пил чай из яблоневого цвета, да еще с медом, а мама, шутливо
грозя пальцем, предлагала мне сигарету, и где-то за стеной Лео играл на
рояле свои этюды, и все в доме - даже прислуга - понимали, что отец пошел
к "той женщине". Видимо, и Мария каким-то образом узнала, что я
"выдумщик": когда я ей что-нибудь рассказывал, она смотрела на меня с
сомнением. А ведь того мальчика в Оснабрюке я действительно видел. Но
иногда со мной происходит как раз обратное: то, что я действительно
пережил, кажется мне неправдой, фикцией. Мне теперь не верится, что
когда-то я поехал из Кельна в Бонн, чтобы побеседовать с девушками из
марииной группы о деве Марии. Все, что другие люди считают чистой правдой,
кажется мне чистыми выдумками.