После уроков Михаська ходил в поликлинику. Он задирал рубаху, и сестра
делала ему укол. Уколы с каждым разом становились все больнее.
Только эти минуты - когда его кололи и острая боль прошибала все
тело - выводили Михаську из какого-то оцепенения.
По утрам он шел в школу, сидел на уроках, ничего не слушая, дома
глядел в открытые учебники, читал и перечитывал строчки, но в голове
оставалась какая-то ерунда, какие-то незначащие подробности. Кое-как он
решал задачки и даже не смотрел на ответы в конце задачника - было все
равно.
Раза два он встречал Савватея. Шакал подходил к нему, говорил:
"Молоток! Молоток!" - но Михаська лишь мельком взглядывал на него и
проходил мимо.
Савватей за ним не шел, не вязался, только смотрел вслед и криво
улыбался. Когда он так улыбался, его тени отходили от него подальше.
Самому себе Михаська казался каким-то сморщенным старичком, похожим на
высохший гороховый стручок. Все в нем сжалось, ссохлось; то, от чего бы он
раньше весело хохотал, сейчас совсем не казалось смешным; ребята на
переменах бегали, кричали, а он стоял в стороне и, как ни звал его Сашка
Свирид, к ребятам не шел; все, что происходило вокруг, казалось далеким,
чужим, невзаправдашним, ничто не удивляло...
Весы, про которые так часто думал раньше Михаська, - весы домашней
жизни дрогнули, стрелка покачалась вправо-влево и остановилась посредине.
Теперь смеялась мама и смеялся отец. Хмурость, похожая на осеннюю
непогодь, пропала, будто ее и не было.
Мама ходила всегда нарядная, будто у нее каждый день праздник.
Вернувшись с работы, она переодевалась в свое голубое с горошинками платье
и опять становилась совсем девчонкой.
Она словно сбросила с себя какую-то тяжесть, распрямилась и сразу
стала гладкой, розовой.
Михаська остался совсем один.
Мать он видел редко: магазин теперь работал днем, а вечером ей было не
до него - приходил отец, и Михаська не влезал в их разговоры.
Отец приходил с работы не так рано, как прежде, задерживался на
заводе, а потом рассказывал маме, как их цех, где он работает мастером,
хочет стать полностью стахановский. Это предложил не кто-нибудь, а он,
отец, на цеховом собрании. Ему тут же выдали премию. Он принес деньги,
положил их на стол, и они так лежали на столе до самого вечера. К ним
приходила в тот вечер Ивановна, и отец сказал ей, что вот получил премию на
заводе. Потом заходили еще соседи, и всем отец показывал на деньги и
говорил как-то между прочим, что получил на заводе премию.
Зачем это он все говорил и не убирал так долго в комод свои деньги,
Михаська понять не мог. Ведь вот ту гору, за картошку, он сразу спрятал и
никому не показывал, а там была целая гора, не то что сейчас.
Отец не дулся на мать, не ругался. Они друг друга с полуслова
понимали. Мать что-нибудь скажет, а отец уже головой кивает: мол, согласен.
Отец заговорит, а мать его по голове гладит, целует в щеку; все, мол,
правильно. А Михаська... Михаська сам по себе.
Сколько он мечтал, чтобы наступило у отца с матерью это равновесие,
чтобы чашечки на весах встали вровень и больше не качались! Вот случилось
это. А ему все равно. Ему безразлично. Что у вас там творится - как хотите.
Вы сами по себе, я сам по себе.
Однажды Михаська пришел из школы, а мама дома. Выходной был у нее, что
ли! Быстро сделала Михаське яичницу. Глазунью. Это про нее маленькая Лиза
спрашивала, все никак не понимала: раз глазунья, значит с глазами.
Удивительно ей было: что за еда с глазами?
Михаська потыкал вилкой яичницу, сел уроки учить, а мама все ходит,
ходит... Потом присела рядом, погладила его по руке - будто по голове
погладить боится - и говорит:
- Ну вот, Михасик, скоро уж и конец.
- Что за конец?
- Скоро, - говорит, - на дом заработаем, и уйду я обратно в госпиталь.
А сама смотрит на Михаську, и в глазах у нее тоска. В другой раз
Михаська, может, обрадовался бы. Нет, не в другой раз, а раньше. Раньше бы
обрадовался, теперь - нет. Теперь он только разозлился. Помолчал, а потом
сказал равнодушным голосом:
- Ну и что? Мне-то все равно...
Мама от него отодвинулась. Глаза сразу стали сухими. "Да-да, - подумал
Михаська, - мне все равно. Так и знай!" И снова уткнулся в учебник.
Мама посидела рядом, помолчала. Ушла кастрюлю чистить.
И такая злость охватила Михаську. Прямо ненависть. Захотелось сделать
что-нибудь такое!.. Навредить как-нибудь отцу с матерью, чтоб не улыбались
друг другу, чтоб не думали, что все у них так уж хорошо.
Он кинул учебники в сумку, решил, что не станет учить уроки. Пошел на
улицу.
Вечером отец с мамой ушли в театр. Михаська не знал, куда они ушли. Он
пробегал на улице совсем один - к Сашке Свириду идти не хотелось, - а когда
вернулся, дома никого не было.
Михаська сидел в набегающей темноте, глядел в окошко, за которым
серела вечерняя улица, и сердце заливала обида.
Ему казалось, что он один, один-одинешенек на всем свете. Он вспомнил,
как в войну, во втором классе, он получил двойку по чистописанию. Юлия
Николаевна поставила ее в тетрадку, и рука у нее не дрогнула. Вечером
пришла с работы мама и отругала Михаську: он обиделся и решил, что уйдет,
непременно уйдет из дому.
Тогда было так же тоскливо и одиноко, как сейчас, он хотел убежать из
дому, но не мог решить куда. Хорошо было бы на фронт, к отцу, но все равно
по дороге поймают. Сашка Свирид говорил, что всех маленьких ловят на
вокзалах. Тогда Михаська взял кусок хлеба в карман, вышел на улицу и
забрался на высокий тополь. Он думал, что просидит здесь всю ночь до утра и
пусть-ка мама поищет его. Но стало холодно - варежки он взял тонкие, а дело
было зимой, - да и все равно на голом тополе его отовсюду видно, как
черного грача, и он слез, сдался, пошел домой.
Сейчас ему снова захотелось уйти из дому, но теперь это могло быть
только всерьез, на тополь не полезешь - самому смешно. Ну а серьезно -
как?.. Куда?..
Отец... Он будто посторонний. Теперь они не ходят с ним за руку,
быстро все это кончилось...
Сколько горьких минут приносили ему эти размышления! Михаська каждый
день видел Ивановну, и Катьку, и маленькую Лизу, которые никого не ждали с
войны и горе которых было навсегда, навечно; он радовался, что его отец
вернулся живым и здоровым - не всем ведь выпадало такое счастье, - и тут же
снова горевал. Горевал, что хоть и вернулся отец с войны, а дома стало
мрачнее и хуже.
В войну они с мамой ждали писем от отца, и, когда приходили серые
треугольники, они закатывали пир горой, потому что это был праздник. Они
ели завариху; включив радио на полную мощность, слушали сообщения
Совинформбюро, потом пели "Широка страна моя родная...", потому что было
легко на сердце: наши побеждали и отец был жив.
Теперь же, когда отец вернулся и прошли первые счастливые дни, жизнь
будто сузилась, стала маленькой и серой... Все, что происходило у них, все,
что делали отец и мать, было для дома со светелкой, и спальней, и с печкой,
на которой можно рассказывать сказки...
Но дом теперь был похож на танк. Он полз, полз, полз, становился
ближе, и казалось, он раздавит всех их...