XXII

34 3 0
                                    

Поезд яростно мчался вдоль старых добрых пейзажей. Вдали, среди пены волн виднелось тёмно-синее полотно беспокойного моря. Облака резали небо и вклинивались в купол, висящий над нашими головами. Солнце уже заходило за горизонт, но ещё не коснулось водной глади, и весь мир утопал в красных, рыжих и ярко-жёлтых лучах света. Предметы отбрасывали друг на друга длинные мягкие тени, и, казалось, что каждый дюйм полей и лесов покрылся пятнами мрака, так рьяно поглощающими нашу Вселенную.
Я сидел, облокотив голову на окно, и устало смотрел вдаль. Мой путь продолжался уже два дня, всё это время в мою голову даже не приходили мысли о сне. Стоило мне закрыть глаза, как в голове огромной бурей проплывали обрывки воспоминаний и мечтаний. Вероника с меланхолией в глазах, умирающий Густав и всегда радостный Грег, фанатичный верующий, проклинающий наш режим, могила Эдгара и пропавший Шульц – ничто из этого не отпускало меня, крепко держа стальными цепями на дне ямы памяти, в которой я по колено утопал в грязи, чувствуя смрад сгнивших воспоминаний, которым давно пора было на свалку.
Три станции назад из моего купе, наконец, вышли двое офицеров-эсэсовцев, весело разговаривающих друг с другом о какой-то мелочи: то о прекрасном закате, то о планах фюрера по захвату Европы, то о пристрастиях к алкоголю.
– Я вот люблю коньяк, – сказал тощий мужчина по имени Клаус. – Прекрасный напиток, такой горячий и бодрящий. Думаю, не будь его на свете, то я бы, не раздумывая, повесился.
– Коньяк – это одно дело, но вот есть ещё одна вещь... кальвадос, – мечтательным голосом ответил второй эсэсовец по имени Ганс, вечно поправляющий свою причёску. – Я его попробовал ещё когда мы пришли во Францию, там его в избытке. Тебе стоило бы попробовать.
– Вот война кончится... – вздохнул Клаус и посмотрел на меня, читающего Гюго. Он на мгновение нахмурился, отчего я успел слегка вспотеть, но тот лишь улыбнулся:
– А какой напиток вы любите? – спросил он расслаблено.
Целых неловких пять секунд я молчал, переводя взгляд то на одного, то на другого, тост что-либо ответить. По рассказам Шульца это были очень суровые и даже во многом жестокие люди, но сейчас... они казались вполне безобидными. И всё же я старался держаться на почтительном расстоянии.
– Мне больше всего нравится вино, красное, разумеется. От белого у меня в горле першит, – ответил вдруг я, удивляясь своей непринуждённости. – Кальвадос я не пробовал, но мне говорили, что на вкус он прекрасен.
– А вы знаток, – непонятно зачем сказал Ганс. – Вы были во Франции?
– Нет, что вы! – улыбнулся я. – Когда-то давно путешествовал по Португалии и Швейцарии, да и только.
– А какие напитки там подают? – вклинился вдруг Клаус.
– В Португалии мне удалось попробовать лишь портвейн и вино. А в Швейцарии я запомнил вкус грушёвого бренди. Советую попробовать, вам понравится.
– Интересно. А как давно вы были там? Ещё до начала... всего этого? – замялся Клаус.
– Да, примерно в тридцатых годах. А как война началась, так я больше никуда не выезжал, потому что, – на секунду я закашлялся, – потому что гордость за свою страну не позволяет мне сделать этого, когда вокруг творится такой кошмар.
– Мы, если честно, уже устали от войны, – вздохнул Ганс. – Нам бы просто отдохнуть, вернуться к своим семьям и забыть о том, что мы охотимся на кого-то.
– Значит, вы не хотите продолжения войны? – нахмурился я.
– Конечно, нет! И никогда не хотели, – продолжал Ганс, смотря в окно, за которым простирался широкий простор степей, покрытых высокой выгоревшей травой. Кое-где из земли торчали ещё не выкорчеванные пни и целые деревья, отбрасывающие короткие тени. В небе медленно тлели облака. – Мы никогда не хотели войны, потому что никто не делал нам зла. И потому что она оставляет свой отпечаток. Я бы даже сказал, печать. Или клеймо. А ведь от него не избавишься, его не смоешь и не забудешь, как страшный сон. Война – это ведь сплошные смерти и горе, ничего больше. Мы с Клаусом, когда ещё были на передовой, каждый день смотрели на то, как наших товарищей убивают и как со слезами на глазах умирали наши враги. Мне их было жаль, и сердце сжималось каждый раз, когда я нажимал на курок.
– А как же фюрер? Как с ним быть? – спросил я. – Ведь чтобы закончить войну, нужно убрать его с пути. Иначе не выйдет.
– Нам не нужно что-либо делать, время всё сделает за нас. Война проиграна, это знает каждая собака, но не каждый рискнёт сказать об этом вслух. Кто знает, сколько доносчиков в одном только этом вагоне, а сколько ещё по всей Германии ходит. Страшно даже представить, что у нас людей сажают в лагеря только из-за слов.
– Это наша реальность. Многие к ней уже привыкли, – вздохнул я. – А многие отказываются в это верить и просто умирают в карцерах или газовых камерах. Кого-то сжигают в крематориях или вешают на крюки и потрошат до потери пульса. Так было все эти годы. И когда война кончится, нас будут ненавидеть, потому что мы заставили умереть очень много хороших и что самое главное, невинных людей.
– Вы так рассказываете будто сами прошли через лагеря. Нам очень жаль, если это так, – сказал тихо Клаус.
– Нет, я там не был. Но я знал людей, которые были и вышли оттуда живыми. Они рассказывали много страшных вещей, и я поведал только малую часть этого кошмара.
– Знаете, – серьёзно начал Ганс, – наверное, нам стоит делать так, чтобы война поскорее закончилась. Так будет лучше для всех нас, для всего мира это будет глотком свежего воздуха.
– Если бы всё было так просто...
– А что не так?
– А как же верные члены партии? О них государство печётся больше всего и такие люди имеют хоть какую-то власть. Пока у них в руках есть рупоры пропаганды и запугивания, то люди не станут ничего делать. Поэтому уничтожение системы стоит начинать с того, что на первый взгляд кажется непримечательным и неважным.
– Их слишком много по всей Германии. Невозможно, – помотал головой Ганс.
– Великие дела не делаются за один день, даже не за два и не за неделю. Нынешняя власть прощупывала почву практически десять лет, а мы, люди уставшие от этого ужаса, начали движение в обратном направлении в сторону более миролюбивой жизни только сейчас. Но нам нужно равновесие, друзья мои, – я говорил уверенно и со знанием дела, потому что более не боялся этих измученных ребят, в глазах которых я видел затухающий пожар жизни, заставляющий просыпаться по утрам и вновь идти на нелюбимую работу. А от работы в партии никуда не уйти, тем более когда ты выполняешь работу цепного пса. – Нам нужно равновесие, баланс. Жизнь встанет на свои места, и всё станет как прежде.
– Думаю, вы правы, – прошептал Ганс. Поезд продолжал ехать, и грохот колёс оглушал тихие вагоны с сотнями людей на борту. Мы ехали дальше, за горизонт, чтобы начать воплощать свои мечты и замыслы по восстановлению мира. На наших щеках блестели слёзы надежды, отчаяния и страха. Вселенная катилась в бездну, рассыпалась в прах прямо у нас на глазах и превращалась в бесконечное ничто, в пустоту и вакуум, а мы ничего не делали – лишь продолжали мечтать о новой жизни, которую не заслуживали.
Эсэсовцы вышли через полчаса на деревенской станции маленького городка. Я остался один, и в тот момент, когда они попрощались и улыбнулись на прощание, меня охватила мимолётная дрожь, затем сменившаяся облегчением. Воцарилась тишина, не чувствовался резкий запах одеколона, не бросался в глаза блестящий орёл, держащий в своих цепких лапах свастику.
Напряжение спало, и я вновь принялся читать, напрочь позабыв о предыдущем разговоре между мной и смертью в погонах. А среди строк теперь проскальзывали цитаты из Библии, которые мне говорил мой странный религиозный попутчик. «Не мир пришёл я принести, но меч...» – подумал я и горько вздохнул. Кому нужен такой Бог? Жестокий, коварный и жаждущий крови тиран, убивший за своё правление несколько миллионов людей просто потому, что они ему не нравились. Всё это было так странно, так необычно и даже немного жутко от осознания того, что Бог вынуждает людей просить своего прощения через кровь. Мне казалось, это неправильно в наше время. Но что правильно в наше время? Убийства по воле вождя? Лагеря смерти? Ненависть ко всему живому? Если мы такие сейчас, то, наверное, в эту эпоху мы похожи на Бога как никогда.
Ночью было удивительно тепло и спокойно. За окном неслись тёмные просторы Германии: луга и леса, вдали виднелись широкие гряды гор, отражали лунный свет реки и озёра. Они сливались в одно иссиня-чёрное пятно, испещрённое сверху звёздами, а снизу – белёсым отблеском ночного светила. В купе тоже было темно – я не стал включать свет, чтобы продолжить чтение. Я чувствовал смертельную усталость, но уснуть не мог. Под закрытыми веками сразу всплывали картины умирающего прошлого, которые я так до сих не смог выбросить из головы. Становилось нестерпимо страшно, грустно и одиноко. В такие ночи одиночество чувствовалось особенно остро, словно тысячи игл впивались в тело и мозг, заставляя вздрагивать каждый раз, когда вспоминались лица тех, кого ты, возможно, потерял навсегда.
К утру я почувствовал, что локомотив начал замедляться. Мне всё же удалось ненадолго прикрыть глаза и провалиться в липкий тяжёлый сон, выбраться из объятий которого было практически невозможно – он окутывал моё тело полностью, вливал в меня свинец вместо мышц и ртуть вместо крови. Я чувствовал тяжесть даже когда открывал глаза. Сквозь полузакрытые веки просачивалось утреннее солнце, огромным диском висящее прямо над неровной линией горизонта, перед которой я видел море, небольшой пригорок, где стояла деревня, в которой я жил когда-то, большое длинное побережье, серо-жёлтым змеем расположившееся вдоль бурной игривой воды. Когда же поезд скрылся за стенами вокзала и стон запчастей и топки начал стихать, в купе воцарилась приятная полутьма, в которой сон был так сладок и лёгок. Но я не мог позволить себе такой роскоши, поэтому встал и, пройдя в ванную комнату в конце вагона, умылся холодной водой и вновь вернулся в свою комнату, ожидая просьбы выходить тех, кому это было нужно. В одну секунду локомотив дёрнулся и, наконец, замер, а я схватил уже закрытый чемодан и вышел из своей комнаты, окинув её уставшим взором последний раз. После закрыл дверь и вышел наружу и вдохнул свежий воздух лесной глуши. Лёгкие тут же затрепетали, нос почувствовал аромат цветов ещё больше, отчего мозг ликовал. Я кивнул проводнику и, улыбнувшись, вышел с вокзала. Остановился прямо на дороге, ведущей вниз, к деревне. Она неровно сползала коричневой лентой по склону и резко обрывалась на главной улице, где лежала старая, выложенная камнем дорога, оставшаяся ещё с давних времён, когда не было ни первой, ни второй войны. Своеобразный памятник прошедшим временам, что мне казалось очень даже хорошим достоянием нашего маленького городка.
У самой первой улицы я почувствовал прохладный ветер. Утренний бриз приносил с моря такой далёкий запах моря, по которому я скучал даже больше, чем по собственному дому, убежищу, защищавшему меня от всего. Эти ощущения жизни рядом с самой великой стихией на свете не были чем-то обыденным, они не приедались и не становились блёклыми копиями друг друга. Каждое утро, каждый день был чем-то новым. Вместе с запахом моря чувствовался аромат цветущих георгин, посаженных ещё очень давно каким-то ценителем прекрасного, затем запах мокрой земли после сильного дождя прошлой ночью, после он сменялся приятным запахом древесины, из которой были построены большинство домов. Каждое мгновение в этом месте было разным, каждый миг давал прочувствовать нечто бесконечно красивое и приятное на цвет, вкус, запах, взгляд. Я не мог насладиться своей родиной, потому что каждый день она была разная.
По улицам всё также спокойно бродили немногочисленные жители. Они будто бы не замечали меня, словно вернулся призрак из страны мёртвых, просто продолжали заниматься своими делами. Но оно было мне понятно: я практически никого из них не знал, потому что практически всю жизнь провёл взаперти, в доме тётушки, которой было стыдно отпускать меня на улицу. Я только помнил, что она мне каждый раз говорила, когда в очередной раз просился погулять:
– Оскар, тебе нельзя пока что выходить, это очень опасно. Люди тебя не поймут, ты выйдешь отсюда когда-нибудь, но... но не сегодня. Прости меня, мой мальчик, но я ничего не могу с этим поделать, – затем она крепко обнимала меня и словно бы начинала плакать. Мне не хотелось плакать вместе с ней, мне было до жути обидно и страшно, потому что я продолжал жить в неведении, что же такого сделали мои родители. Но точно знал, что это было что-то воистину ужасное.
– Но, тётушка, как же так? – спрашивал я иногда, смотря в её наполненные болью глаза. – Что случилось? Почему я не могу выйти?
– Потому что твои мама и папа сказали мне тебя не выпускать некоторое время.
– Это значит, что они меня не любят?
– Нет, нет! Как ты можешь такое говорить, Оскар? Конечно, они тебя любят! Просто, – она на миг осеклась, но я почувствовал, как сильнее сжались её руки на моих хрупких плечах, – просто хотят, чтобы ты их дождался, пока они уехали.
– А куда они уехали?
– Далеко отсюда. Надеюсь, что ненадолго. Но они точно приедут, я тебе обещаю, – затем тётушка целовала меня в лоб и шла на кухню готовить ужин. А я оставался один в гостиной или стоял у окна, ожидая того дня, когда я всё-таки смогу вернуться домой.
Этого так и не случилось. Когда мне исполнилось восемнадцать, меня призвали на фронт. Тогда война была в наивысшей точке напряжения и сражения велись практически везде, отчего мне не повезло попасть на передовую, где познакомился со множеством хороших людей, которых ныне уже не было в живых – их могилы были залиты кровью потомков и затеряны на полях сражений. Не раз мне хотелось почтить их память, но мне было страшно вновь возвращаться туда, потому что это было всё равно что вновь оказаться там, на войне, следы которой остались лишь на могильных камнях, да на земле.
Тётушка умерла всего несколько лет назад. Она просто однажды заснула и не проснулась, и, как мне казалось, это была лучшая смерть, которую только могла ждать эта прекрасная женщина, воспитавшая во мне Человека. На её похоронах был только я, несколько плакальщиц из церкви и две сестры милосердия. Я не проронил ни слова, но всё навсегда осталось в моей голове. Иногда я возвращался в этот тихий дом, где я вырос, и просто оставался в нём до вечера – бродил по запустевшим и обвалившимся коридорам, заглядывал в комнаты, глубоко в душе надеясь вновь увидеть тётушку там, улыбающуюся и беззаботную. Но нет. Везде была лишь пустота и смерть. Как и всегда.
В конце улицы я увидел новую церковь, видимо, построенную во время моего отсутствия. Я оглянулся и в тени деревьев увидел мой старый дом на отшибе, где были проведены лучшие годы моей жизни. Дом, который остался от моих родителей, но так и не попавшийся в руки государству. Больше всего мне хотелось оказаться в церкви и замолить грехи, что осели на моей душе, словно сажа. Я не смог о них просто забыть, не мог просто сделать вид, что ничего не было, ведь нашейные камни, тянувшие меня на дно бытия, слишком сильно сдавливали горло и заставляли барахтаться на поверхности, чтобы я смог сделать ещё хотя бы один вдох.
Двери со скрипом распахнулись. Изнутри подул прохладный сквозняк, продувая волосы и пальто насквозь. Внутри не было ни единой души – люди в это время по обыкновению только принимались за работу, а в церковь ходили либо по воскресеньям, либо по вечерам.
Я прошёл дальше, предварительно заперев за собой тяжёлую деревянную дверь. Сделал несколько шагов вперёд, и от круглых сводов, исписанных фресками, отразилось лишь мёртвое эхо, теряющееся в катакомбах. Через десять шагов все ряды скамеек остались позади, а передо мной величественно возвышался деревянный крест, окружённый четырьмя высокими свечами, нежно испускающие тёплый свет в этом царстве тьмы.
Вдруг сзади послышался звук. На мгновение я вернулся в прошлое, в котором так же познакомился с Эдгаром, что теперь лежал в могиле на Богом забытом кладбище. Я медленно обернулся, боясь посмотреть на того, кто был за моей спиной.
Это оказался викарий Хорст Лейбе. Его имя многим напоминало о гимне единственной партии Германии, но на самом деле этот человек был очень далёк от политики.
– Оскар? Это правда ты? – удивлённо сказал он, пошире раскрыв ещё сонные глаза. – Я думал, что ты сбежал отсюда и уже не вернёшься! – викарий ускорил свой шаг и крепко обнял меня. Я с удивлением терпел это. После того, как тот отстранился и сел на первую скамью, Хорст заговорил:
– Как ты поживаешь? Откуда вернулся и куда уезжал?
– У меня были некоторые проблемы, – уклончиво ответил я. – Мне нужно было окончательно разобраться с ними, а только потом с чистотой совестью возвращаться домой.
– Что же тебя гложет, сын мой?
– Уже ничего. Практически ничего. Осталось лишь одно маленькое дельце, которое я улажу уже совсем скоро.
– Если не получится, то двери часовни для тебя всегда открыты. Во всяком случае, днём.
– Премного благодарен, – улыбнулся я. На мгновение воцарилось странное тяжкое молчание, невидимым монстром расползающееся по стенам церквушки на краю света. Я почувствовал мертвенный холод, пробежавший по спине, отчего стало немного жутко. Вдруг викарий вновь заговорил, но уже чуть громче прежнего:
– Все, кто знали тебя когда-то, несколько недель кряду говорили, что и ты сидишь за решёткой, как твои мать с отцом.
– Что вы сказали? – удивлённо воскликнул я, обдумывая смысл только сказанным им слов. Они раскалённым клеймом отпечатались на моей памяти и теперь все другие мысли растворились в пустоте, осталась лишь фраза, от которой у меня кровь стыла в жилах. Наконец, я проглотил колючий ком слов, застрявший в горле и прошептал:
– За решёткой? Мои родители за решёткой?
– Это очень странная история, – вздохнул Хорст, после короткого молчания. Такая тишина обычно была между людьми, один из которых хранит страшную тайну о другом. Он сидел, запрокинув голову. – Очень странная и пугающая. Ты, наверное, и не помнишь, как всё было, поэтому и удивляешься тому, что услышал. А ведь на самом деле ваша семья с виду выглядела довольно обычной. Никаких скандалов или криков посреди ночи. И это достигалось благодаря одной вещи. Ты не знаешь, какой, Оскар?
– Я ничего об этом не знаю, – расстроенно пробормотал я. – Ничего не знаю, викарий. Всё детство я провёл в неведении, а когда тётушка Марта умерла, то мне и вовсе стало некого спрашивать. Но откуда вы это знаете?
– Я священник, и люди часто приходят ко мне исповедоваться, – коротко ответил он и глубоко вздохнул, чтобы продолжить. – Понимаешь, у твоих родителей были очень странные отношения.  Ты был для них камнем преткновения, свящённым Граалем, если можно так выразиться. Как мне рассказывала твоя мать, она не знала, как сделать из тебя хорошего человека.
– И что же она делала такого, из-за чего теперь гниёт за решёткой? – возмущённо спросил я. Голос мой дрожал, хотелось выбежать из церкви и сбросить её в океан на радость солёной воде, которая хотела себе новую жертву. В горле застревали нужные слова, но сказать я их не мог.
– Когда полиция пришла за твоими родителями, я был рядом и смотрел на то, как их сажают в полицейскую машину и увозят в никуда, – начал Хорст. – Никто не знал, что произошло, и мы просто обменивались испуганными, но заинтересованными взглядами. Через минуту за тобой пришла тётушка и с тех пор мы очень редко видели тебя на улице.
– Эту часть я помню, – прервал его я. – Мне интересна причина. Вы же знаете её?
– Знаю, Оскар. Терпение, – тихо ответил викарий. – Позже нам всё рассказали. Тогда я был ещё очень молод и неопытен, поэтому не придал этим словам особого значения.
– Так что же было? Скажи, наконец!
– Твои родители... – неуверенно начал Хорст, ища глазами то, за что можно ухватиться взглядом, – твои родители похитили девочку. Закрыли в подвале, а ночью... ночью они её избивали, тем самым избавляясь от злости, что накопилась за весь день. Несколько раз твой отец насиловал её.
Я молчал. Мне стало страшно и стыдно за свою семью. Внутри нарастала буря, огромный шторм, который грозился вырваться наружу и стать бесконечно сильным ураганом, эпицентром которого стал бы я, а его бы питала моя злость и отчаяние. Слёзы наворачивались на глаза, но в то же время я почувствовал некое облегчение: теперь некоторые вещи становились понятнее. Те голоса, что я слышал по ночам, те крики отчаяния и боли... они были от маленькой девочки, запертой в подвале, которую била моя мать и насиловал мой отец. Я лишился детства из-за неспособности моих родных контролировать свои эмоции, и они за это заплатили сполна. Теперь мне было абсолютно всё равно, где они и что с ним стало после того, как их забрали. Я не хотел иметь таких родителей, проще было жить сиротой и думать, что так быть и должно. Благо, тётушка Марта не дала мне погибнуть, утонуть в вечном круговороте жизни, захватившем меня ещё в раннем детстве. И теперь, когда я смотрел на это с высоты своих лет, мне всё это казалось ужасно глупым и бессмысленным. Моя семья – ничто, я – ничто, весь этот мир – пустота, а блуждающие в нём отравленные временем тела превратились в призраков, обречённых на вечные блуждания по проклятым землям.
– А что стало с девочкой? – выдавил я, с трудом сдерживая слёзы.
– Её нашли мёртвой, – ответил викарий тихо. – Мне очень жаль, что так получилось, Оскар. Правда жаль, потому что я видел, как тебя уводили из привычной жизни, каким испуганным взглядом ты смотрел на нас, людей, что видели своими глазами этот кошмар. Я прекрасно тебя понимаю.
– Вряд ли вы меня понимаете, – жёстко ответил я. – Ваша семья была нормальной.
– Не ты один хочешь теперь забыть всё это и начать жизнь с чистого листа. Думаешь, ты один уехал отсюда? Нет, ты далеко не первый. И все, кто уезжал, обязательно возвращались, потому что их душило чувство вины за что-то и пока они не разобрались с этим, то не могли более нигде быть, кроме как здесь. Это место проклято, Оскар, поверь мне. И живут здесь проклятые люди.
– Тогда самое время начать всё заново, да? – попытался улыбнуться я и не смог – слишком уж много всего свалилось на мою голову за одно только безмятежное утро.
– Думаю, у тебя всё получится. Не то, что у нас, – улыбнулся Хорст и встал со скамьи. – Ты уж прости меня за то, что так резко всё это тебе рассказал. Но нельзя скрывать от тебя правду, которая так долго тебя мучила.
– Я рад, что вы всё мне рассказали, господин викарий. Мне теперь вправду легче. Спасибо вам.
– Всегда пожалуйста. Я всегда жду тебя здесь, – он обвёл руками пустое пространство церкви, погружённой в полумрак. – Жду до скончания веков.
– До встречи, – сказал я и вышел наружу, пытаясь выбросить всё из головы. Но никак не получалось. Эта история... о ней знали все жители, все, кто хоть немного знал меня или мою мать с отцом. Стыд накатывал свинцовой волной и погружал на дно океана страданий, разъедая солью глаза и рот, рваные раны и разбитое сердце. Каждый миг моей жизни теперь казался невыносимым, но со дна я не мог услышать осуждающих возгласов и криков, и это была единственная хорошая вещь в моём заточении.
Я шёл по дороге прочь с широкой улицы. Мой старый дом давно ждал моего прибытия, и вот я уже был совсем близко, всего в каких-то пятидесяти метрах. Мои шаги эхом разносились по долине и утопали в морской пучине, ветер заглушал внутреннее кипение злости. Глаза были устремлены на дом, поросший высокой травой и зелёным плющом. Он выглядел заброшено и неказисто, как и прежде.
На переднем дворе стояло уныние. Оно окутало это место и заперло в капсуле времени, ожидая моего возвращения, лишь позволяя высохшей траве расти дальше, погружая этот старый дом в бездну небытия. Я прошёл по каменной дорожке и старым ключом открыл дверь – он лежал под древним камнем, затерявшимся в траве. Со скрипом открылась дверь, и изнутри на меня вылился тошнотворный запах сырости и гниения. Он был просто отвратителен, ужасен. От одного вдоха мне хотелось умереть больше всего, но я, сдерживая рвотные позывы, побежал открывать заднюю дверь, чтобы хоть как-то избавиться от этого самого настоящего дыхания смерти.
Когда же все окна оказались открыты нараспашку, а внутри меж комнатами гулял прохладный бриз с моря, я заметил, что вещи остались нетронутыми, а новые порывы ветра сумели смести с них пыль, оставив лишь серость и настоящее уныние жизни. Но как бы долго не были открыты окна и двери я всё ещё чувствовал странный запах разложения, что преследовал меня ровно с тех пор, как я вошёл.
Я поднялся на второй этаж. Осмотрел спальню. Моя кровать... наша с ней кровать стояла всё так же. Ах, как же я её любил! Будь моя воля, то никогда бы её не бросил ранним утром и остался бы лежать там, натянув одеяло до подбородка, спасаясь от утреннего холода моря.
В гостевой комнате было так же пустынно. Мне не хотелось что-либо менять, но единственное, чего мне хотелось сделать, так это заменить старое издание «Человека, который смеётся». Я взял в руки старый том, покоящийся на нижней полке книжного шкафа, и повертел в руках. Он разваливался у меня на глазах, прямо как прошлое, которое тяжёлым грузом вдруг легло на мои плечи. В другой ладони я зажал новый вариант и теперь был в раздумьях: оставить старый или всё же начать новую главу в жизни с помощью новых книг? В моей голове метались сомнения, но в конце концов выбор был сделан. Новое издание теперь покоилось на месте старого и терпеливо ожидало своего часа, когда я приду вновь, чтобы и его отправить на свалку.
Осталась лишь одна комната, в которой я так и не решился избавиться от прошлого. Подвал, в котором была убита маленькая девочка. Подвал, в котором было похоронено моё светлое беззаботное детство. Место, хранившее в себе лишь страдания и боль.
Щёлкнул замок и из огромного зёва спуска вновь на меня обрушился запах гниения. Сначала я подумал о том, что где-то там, в бесконечной тьме тяжкой голодной смертью погибла крыса, и её тления теперь лежали посреди комнаты и ждали, когда я вернусь и уберу их.
На столике рядом со спуском в подвал стоял керосиновый фонарь. Я зажёг его – тёплый свет озарял немного пространства вокруг, вырывая его из темноты. На негнущихся ногах я начал идти вниз. С каждой ступенькой мне всё больше казалось это плохой идеей. Ещё ступень – ещё один шаг навстречу своему тяжкому прошлому, которое взвалили на мои плечи мать и отец. На глаза от обиды наворачивались слёзы, но сдаваться было уже поздно. Если я повернусь ко тьме спиной, то она тут же поглотит меня.
Наконец, я спустился. Очутился в маленькой комнате, в которой пахло гнилью и отчаянием. Поднял фонарь повыше. Но то, что я увидел, не поддавалось никакому объяснению. Ничто в мире не могло описать всего того, что я в нём увидел.
На крюке, торчащем из наполовину обвалившегося потолка, висело тело, которое искал практически всю новую жизнь. Она смотрела на меня со страхом с глазах, с отчаянием и мольбой о пощаде. Наполовину сгнившее лицо уже не позволяло точно рассмотреть её черты. Но я точно знал, кто это, и не нуждался ни в каких доказательствах.
Там висела она. Мёртвая. Сгнившая. И абсолютно потерянная.

Пепел и костиМесто, где живут истории. Откройте их для себя