Не скажу, что мне так уж хотелось купаться. В одиночку без ребят купаться неинтересно. Но, во-первых, я хотел побыть один. Во-вторых... Во-вторых, я тоже хотел побыть один. И в-третьих, и так далее. Чтобы не смотреть на эту приезжую Машу, которая начинает вся слезиться, как только речь заходит об ее Антоне Петровиче. Вот когда она меня кормила, она, и правда, была красивой. Прямо-таки сияла, как стеклышко, от нее такой теплый-теплый дух исходил, как от деревенской печки, у которой я однажды грелся. Мне показалось, что она и пахла по-другому. А когда стала шпионские всякие дела рассказывать, то вся похолодала, я даже подумал, а не шпионка ли она сама, вот и наш Чушка ее заподозрил, даже у окна подслушивал! Но потом я решил, что она не шпионка. Шпионы другие. Про них стихи: «...в дверях стоит конвой, и человек стоит чужой, мы знаем, кто такой»... «Есть в пограничной полосе неписаный закон: мы знаем все, мы знаем всех: кто ты, кто я, кто он!» Да и чего, если посудить здраво, шпиону или шпионке в нашем «спеце» делать? Кормить голодного шакала сливочным маслом и консервами? Так нас много таких найдется, за чужой счет пожрать! А тайну или секрет какой военный мы все равно не скажем, потому что мы его не знаем. Да я так думаю: у нас тут тайн нет! Вот жуликов у нас много. Только это ни для кого не тайна. Разве что для этой Маши. Я нырнул и, затаив дыхание, подержался за корягу так долго, сколько терпежу хватило. Я думал, под водой мыслей не бывает, а только одно - как выплыть и воды не нахлебаться. Но и под водой всякая ерунда по поводу Антона Петровича и Маши скребла мне изнутри голову. Тогда я вылез, попрыгал на одной ноге, выливая из уха воду, а потом скорей натянул штаны. От спешки споткнулся. Поцарапал коленку. Подходя, увидел, что Маша все собрала, а банку из-под консервов, вот досада, зашвырнула в камыш, ее там теперь ищи-свищи. Да бычок, покурив, тоже выбросила, это я еще из-за кустов видел. А мне она сказала: - Поди-ка, Сергей, сюда! Да ближе, ближе!.. Ты же ногу раскровил! Давай быстренько полечим! И не успел я ойкнуть, как она достала из сумочки пузырек с йодом и ловко, невзирая на мои вопли, раскрасила пятнами всю коленку. Как я ни отбрыкивался, ни лягался, прижгла и отпустила. Руки оказались у нее сильными. Но хоть и сопротивлялся, а почему-то было приятно, что она так упорно меня лечит! - Ну вот, - сказала удовлетворенно. - Хорошо, что по старой привычке я лекарства таскаю с собой. Ты меня на станцию не проводишь? - Нет, - ответил я. - Почему? - Нога болит. Это я ей мстил за принудительное лечение. Но ломался я для виду. На станцию с вывеской «Голятвино» во весь фасад мне жутко хотелось попасть, да еще так, законно, под прикрытием Маши. Самим нам туда появляться запрещено. Хоть мы, конечно, появлялись. Но если там нас излавливали - сажали в карцер, без еды. Строже карали лишь за побег. Но именно станция из всех злачных местечек поселка нас, шантрапу из «спеца», притягивала больше всего. Тут из Москвы и на Москву проходят поезда, оставляя за собой на грязной насыпи огрызки, объедки, бычки, а иной раз что-нибудь и поинтересней. Бесику однажды повезло, он наткнулся на коробочку с изображением Красной площади и Мавзолея Ленина, а изнутри коробочка была как в кружевах, а запах был такой... ну такой, какой никто из нас не унюхивал до сих пор! Так что мы вдыхали, поднося к лицу, целую неделю: по очереди! Голова кружилась! Но Маше я не стал ничего объяснять. Она все равно не поймет. Мы двинулись к станции, но уже не по улицам поселка, а прямо по путям, тут многие так ходят, чтобы сократить дорогу. Маша легко прыгала через шпалины, я едва за ней поспевал. А потом мы пошли рядом, и я спросил: - Как ты меня узнала? Среди всех? Это бы надо было спросить давно, хотя бы там, у речки. Тогда бы не скребло шибко в голове. Но вот я представил, что она уедет, а я так и не узнаю, кто же я на самом деле. И будет меня, хоть ныряй, хоть не ныряй, сверлить эта мысль. Лучше уж отмучиться сразу. Как говорят, спросил - и головой в омут! Маша не ответила мне. Она молчала и шла. И все молчала. Я решил, что она не услышала моего вопроса, а второй раз уже не захотелось спрашивать. И вдруг она сказала: - Знаешь... Сергей... Я тебе и так, кажется, наговорила лишнего, - и сильно при этом вздохнула. И я понял сразу, что она добрая и несчастная. Даже стало ее жалко. Меня вот скребет неделю, и то измочалился, а ее. скребет, небось, сколько лет! - Ведь правда же, - и она опять вздохнула. - Не надо вешать на тебя такие гири. - Не знаю, - ответил я. - А я знаю. И приказала себе: «Замолкни!» Так, что ли, выражается ваш директор? «Замолкни» - вот я и замолкла. А ты меня спрашиваешь... Будоражишь... - Ну, не буду, - буркнул я. - Почему же ты не будешь? - она рассердилась. Даже замедлила шаг, уставясь на меня. Вытаращилась так, что я не выдержал, отвернулся. - Я тебе, конечно, отвечу. Ведь речь идет об отце... О твоем, Сергей, отце... Я молчал, глядя под ноги. - А узнала я тебя просто... Как же тебя не узнать, Господи! Как две капли на него похож! - На кого? - Да на отца своего! Я вначале от волнения как следует и рассмотреть тебя не успела. Только знала, что ты - это ты... Как он на фотографиях! В юности! Фотографии почему-то меня больно царапнули. Может, потому, что я никогда никаких фотографий не имел? - А он... какой? Я не сказал «отец». Не могу я произнести это непонятное, совсем чужое слово. Тут прогудел позади поезд. Мы сошли с рельсов, и, пока эшелон - а это был военный эшелон с машинами или танками под брезентом - грохотал мимо, взбивая угольную пыль, Маша мимикой, жестами пыталась мне рассказать об этом человеке. Она показала рукой рост, мол, высокий, потом показала плечи, раздвинув широко руки, а потом нарисовала пальцем колечки на голове, что означало - он курчав... Она гримасничала, изображая, и это было смешно, как в немом кино. А когда поезд кончился, и шум схлынул, и остались лишь легкое позванивание рельсов да клочок бумаги, поднятый вихрем, мы опять пошли по шпалам. Она спросила, заглядывая мне в лицо: - Ну, ты что-нибудь понял? Я кивнул. Понял, мол. А чего ж тут не понять. Не такие уж мы придурки, хоть именно такими нас считают в «спеце». Не понял я лишь одну маленькую малость - мелочишку, ерундовину, скажем... На самом деле этот нарисованный красавчик - мой отец? В общем-то меня прилизать да сфотографировать, я, может, и не таким выйду... И в ширину и в высоту! Да нет, вру! Меня, как ни снимай, да всех нас, кто посмотрит, с первого взгляда определит: этот? дохляк из «спеца»! И не в ширине, и не в высоте тут дело, хоть никакой у нас ширины и высоты от голодухи быть не может. Клейменые мы, вот в чем дело! А тот, кто якобы отец, он-то нам на память свое клеймо, если посудить, значит, и оставил. Тем уже, что он был... Если он был... И тогда я спросил, сам не знаю, зачем: - А сейчас... он... где? Маша пожала плечами и отвернулась. Я понял, что она снова может заплакать. - Скоро станция, - сказал тогда я. - Ничего, если я соберу бычки?.. Это не для меня... Правда. Это для Шахтера! - Собирай, - ответила она равнодушно. Потом спросила: - А может, ему дать папирос? - Вот еще! Он к ним непривычный! Ему заплеванные бычки слаще всего! Но Маша не поняла моего юмора. - Ну, какая же разница, - удивилась она и достала из сумки нераскрытую пачку «Беломора» и, ничуть не колеблясь, отдала мне. - Ты сам-то не куришь? Но пробовал, конечно? - Пробовал. У нас все пробовали. Даже Сандра. - И как? Дрянь? - Не знаю. - Но я знаю. Если бы не заключение... Я бы сама курить не стала. И отец твой, кстати, не курил. Он, знаешь, сладкое любил. Тут мне стало смешно: дурочка эта Маша, кто же не любит сладкого? Только пусть объяснит, как его любить, если оно нас не любит! Мы пришли на станцию, и Маша велела мне ждать. Ходила она долго, я успел целую кучу бычков набрать и вдобавок пустую коробку от спичек. И еще военную пуговицу. Она вернулась и сказала: - Все сделала. Билет оформила, у нас есть время. Ты есть хочешь? Вопрос такой же дурацкий, как про сладкое. Кто и когда, покажите мне такого идиота, не хотел бы есть?! Есть можно всё и всегда. Беда лишь, никто нам почему-то есть не предлагает. Наоборот, стараются сделать так, чтобы мы не поели даже того, что положено. А впрочем, что нам положено? Может, нам ничего не положено. А если дают, то эахристаради. И мы должны быть счастливы, что вообще дают. Маша поняла по моему молчанию, что сморозила глупость. Она взяла меня под руку и подвела к дверям в ресторан: - Вот здесь мы и посидим до поезда. Ты согласен? - Согласен, - хрипло произнес я. Еще бы не разволноваться: я пересекал незримую черту, отделявшую всех нас, тутошних, голодных и бесправных, от настоящего рая. Так, во всяком случае, это нам представлялось. Затая дыхание, я вошел вслед за Машей, теряясь от большого прохладного зала с мраморным полом и колоннами, с множеством столов, где белели скатерти и что-то на них стояло. Но с испугу я не рассмотрел, что же на них стояло. Я увидел окна с бархатными занавесками, это из-за них, прилипая к стеклам, мы не могли тут ничего рассмотреть; кадки с настоящими деревцами и огромную картину на стене. Верней же, вся стена - это и была картина. А на ней, как живой, стоял сосновый лес, а по лесу гуляли медведи. Я даже рот открыл, уставясь на картину, да вовремя спохватился, рукой сам себе рот прикрыл. Но ведь, правда, такую красотищу я видел впервые. Посмотрели бы Кукушата, они бы не так раззявились! Но я им все, как есть, разрисую. Я ведь хоть за теткой спешил, а запомнил подробно, деревья золотые, освещенные солнцем, и одно из них повалено, и медвежонок по нему карабкается вверх. Этот, значит, лезет, а другие рядышком промышляют. Прямо как наш брат из «спеца». Если бы мне сказали, например, что картина зовется «Шантрапа на свободе» или «Шантрапа на промысле», я бы сразу поверил. Я бы надолго застрял посреди зала, но очухался, когда Маша легонько толкнула меня в спину: - Давай пройдем к столику. Оттуда ты сможешь все увидеть.
ВЫ ЧИТАЕТЕ
Кукушата А. Приставкин
Historical FictionРоковые сороковые. Годы войны. Трагичная и правдивая история детей, чьи родители были уничтожены в годы сталинских репрессий. Спецрежимный детдом, в котором живут "кукушата", ничем не отличается от зоны лагерной - никому не нужные, заброшенные, не з...
