12 глава

32 1 0
                                    

Ночью плохо спалось. Не то что я переживал или меня смутил такой поворот с Машей. Сейчас в войну у всех, как сказала Туся, балуют нервишки. Все стали какие-то психованные, сами не знают, что делают. У нас в поселке из-за этого то под поезд бросятся, то купороса или кислоты напьются. А то и стреляются, и так бывает. А Маша, и без очков видно, сдвинута на своем Егорове. Ей дурная голова ногам покоя не дает. Впрочем, если послушать, то и о нас, и нашем «спеце» в поселке не лучше говорят. Одни считают, что мы сплошная уголовщина и по нас тюряга плачет, а другие, что мы просто психованные, оттого-то нас так крепко и держат, и никуда не пускают. Директор Чушка при случае тоже не прочь загнуть про наше психопатство, если надо из милиции вытаскивать. «Не знаете, что ли, - скажет, - у меня тут филиал Белых Столбов, я за их действия ответственности не несу!» Врет, конечно, несет и только пугает, но ему так удобно пугать. Спросу меньше. Но если к нам приглядеться, то видно, что мы и сами-то ведем себя, как психи. Сандра вон в дни зарплаты попрошайничает у ворот швейной фабрики, а накопив сколько-то денежек, бежит на вокзал, чтобы в Москву уехать. Последний раз и Корешка с собой прихватила. Их выловили, когда они в поезд уже успели сесть. В своем кабинете Чушка спросил у нее: - Чего тебя несет в Москву? Ты можешь ответить? Но она ответить не могла. А за нее ответил Корешок: - Мы собирались в Кремль к товарищу Сталину. - Зачем? Он что, звал вас в гости? Сандра слушала и молчала, уставясь в пол. Впрочем, Чушка тоже в пол смотрел, даже свои ворованные золотые очки забыл для грозности нацепить. Этот последний побег вывел его из себя. - Зачем? - крикнул он. - Зачем? - Мы хотели спросить... - Что спросить? - Ну, спросить... Про родителей... - О каких родителях ты говоришь? - закричал Чушка. Его лицо побагровело. - У вас нет родителей! Нет! И не было! В это время по радио песню пели. На просторах Родины чудесной, Закаляясь в битвах и труде, Мы сложили радостную песню О великом друге и вожде... Чушка свирепо посмотрел на репродуктор, который мешал допросу, подбежал и выдернул вилку. А мы все это через окно видели. Не замечая нас, он закричал, обращаясь к милиции, которая привела Сандру: - Но вы же видите, она чокнутая! Они все у меня чокнутые! Их всех надо от общества изолировать! Тут он подскочил к Сандре, взял ее за воротник, она даже голову от страха втянула, и мы вслед за ней втянули, думали, что он ее сейчас ударит. А Бесик прошептал: «Eсли стукнет, я ему окно побью!» Но Чушка не стал бить Сандру, а лишь кулаком перед ееносом помахал. - Ты вот что... - закричал ей в лицо. - Ты третий раз весь «спец» баламутишь! Теперь замолкни! Еще раз уйдешь, я тебя посажу. В зону! Или нет! Нет! Я тебя к Козлу пошлю на месяц! Вот! Будешь у него отрабатывать! Говорить Сандре «замолкни» бессмысленно. Она и так навсегда замолкла. А вот угроза Козлом не пустая. Козел, то есть Козлов, начальник станции, сухой такой старикашка с ярко-красными губами и наглым взглядом. Глаза голубые, большие, как плошки, посмотрит, как нахамит. Он-то и снабжает нашего Чушку драгоценным углем, привозит ему домой, а нас посылают разгружать. А взамен Чушка ему девчонок для работы посылает. Однажды Сандру тоже отправил, да она через час сбежала. Появилась вся растерзанная, легла в постель и завыла. Ничего мы от нее не смогли добиться, только поняли, что к Козлу ее нельзя отпускать. При его имени она вздрагивает и становится белее снега. Наверное, им удобно, что Сандра вообще молчит. А если бы мы все замолчали, так еще удобнее было бы. Правда, непонятно тогда, как они бы нас допрашивали, особенно когда комиссия с военными приезжает. Их одна Сандра со своей немотой выводит надолго из себя. А тут, если представить, выстраивается весь «спец», сто человек, и в ответ ни слова. И наказать нельзя: все немые. Немая картина! Комиссия ходит, удивляется, негодует, в рот заглядывает, а мы, как идиотики, лишь звуки непонятные издаем! И тогда комиссия кричит: «Они же не кон-тро-ли-ру-е-мые! К Козлу их! К Козлу!» Так я все представлял и уснул. И вдруг увидел зеленый луг, так ясно, будто наяву, а мы, дети из младшей группы, в пионерлагере, идем, выстроившись по двое, на прогулке. Впереди нас вожатая с венком из желтых одуванчиков. Но почему же я никогда не вспоминал этого лагеря, в котором я был до войны один раз в жизни? Даже лысый военный, который нас пытал, не мог из меня выжать этого лагеря! А теперь, когда я и думать не думал, он вдруг явился ко мне сам, да еще в цветном сне. Мы идем, взявшись за руки, а перед нами луговая, в зелени и в цветах, пойма реки, которая сверкает под солнцем. А вожатую, теперь я точно помню, зовут Люба. И мы все любим нашу Любу, как могут любить только дети, и мы кричим ей изо всех сил: «Люба! Люба! Мы хотим землянику собирать!» Потому что мы знаем, что в зеленой траве около тропинки созрела крупная ягода земляника! А Люба поворачивается к нам лицом, пятится и смешно, как девочка, прыгает, глядя на нас и улыбаясь нам, хлопая в ладоши, кричит: «А кто будет петь песню про кукушку? Ну, споем?» Мы отвечаем хором: «Споем!» И мы поем, Господи, как же я мог забыть, что эта песня про кукушку всю жизнь во мне жила, и сейчас перехватывает горло от ее незамысловатых слов. Там вдали зарекой раздается порой Ку-ку, ку-ку, ку-ку, ку-ку... Это птичка поет под ракитовым кустом Ку-ку, ку-ку, ку-ку, ку-ку... Наши голоса льются, как голоса ангелов с небес, чисто-чисто, звонко-звонко, а нам отвечает с другого берега эхо. Сердечки вздрагивают, восторгаясь этим замечательным днем, за которым будет и другой, и третий, и так без конца, а все дни такие солнечные и только счастливые, где мы все друг друга любим и любим нашу Любу, и так до конца лета. А потом до конца других лет и других зим, и еще длинной-предлинной жизни! Она вся представляется нам, как эта сверкающая под солнцем тропка в блестящей траве, овеянная никем не придуманной, а как бы само собой явившейся к нам песней: «Ку-ку, ку-ку, ку-ку, ку-ку...» Утром я ринулся на станцию, не сказав ни слова Кукушатам, которые, конечно же, высматривали меня с вечера и хотели все от меня узнать. Я не ждал от этого утра чуда. Но чего-то я, наверное, ждал. А если врал самому себе про психопатство Маши, так это для утешения, чтобы легче было пережить, если что-то не сойдется. Хотя, повторю, я не знал, чего же я жду. На станцию я шел, впервые не скрываясь, знал, что скажу, если схватят. Я скажу: «Тетка у меня последний раз приедет на поезде, а я ее должен встретить». На станции я нарочно вертелся там, где побольше ментов. Мне хотелось, чтобы они меня спросили: «А ты откуда? Не из „спеца" случайно сюда залетел? Или по тебе карцер плачет?» Но никто ни разу ко мне не подошел. Вот тетка исчезнет, тогда они появятся. Они появляются, когда некому заступиться. Такой глупый у жизни закон. Я полюбовался на огромную вывеску «Голятвино». Так и поселок называется. Рассказывают, что, когда и поселка небыло, стоял на этом месте кабак у дороги и люди вино пили. Ну и пропивались до голья. И говорили: голят-вино... Или же: гулять-вино... А может, врут, винище-то везде хлещут, и в Москве тоже, наверное, не без пьянки! Я вспомнил про ресторан, сходил, посмотрел на него. Я и раньше тут, рядышком, иногда сшивался, но теперь-то совсем другое дело. На окнах были бархатные красные занавески, и ничего за ними я не увидел. Ни столиков с белыми скатертями, ни деревцев с кадками, ни самого главного, картины на стене, такой красивой, что дух захватывает. И еще я подумал, что наш Чушка, и Уж, и Наполеончик, и Козел тоже сюда не допускаются. А я был! Захочу, попрошу тетку, так еще зайду. Вот если бы их всех собрать, Чушку, Ужа, Наполеончика, Козла, - выстроить, к примеру, на платформе и так небрежной походкой мимо пройти, да прямиком в ресторан. А они, придурки поселковые, смотрят и от зависти лопаются прямо, и у них слюни изо рта текут. Может, они даже туда проситься будут, а тут на них Филиппок как топнет ногой, как рявкнет баском: - Пойдите, сучьи выродки! Не видите, что ли! Это не про вас! Это для особых, которые... Которые с теткой идут! А у вас и тетки-то нет! Так ша! Замолкните! И в зону! За своими мечтами не заметил, как поезд выскочил, зашипел и остановился. Я посмотрел на вагоны, и мне показалось, что Маша не приехала. И вот странно, я испугался, что ее не будет, а я как дурак ждал. И вдруг, когда совсем уж расстроился, обнаружил ее неподалеку. Она бежала ко мне так, будто меня потеряла, а теперь нашла и боялась, что я могу насовсем исчезнуть. Мой испуг прошел, и даже радость прошла. Ну, приехала Маша и приехала. А она с ходу, не останавливаясь, подхватила меня и куда-то потащила, я даже не успел спросить, куда она меня тащит. Мы пролетели через зал ожидания, выскочили на улицу, снова нырнули в дверцу вокзала с обратной стороны, спустились в прохладный подвал и вдруг оказались на большой кухне, посреди нее стояла толстая баба, а рядом наш Филлипок. И они сразу сказали: - Сюда, сюда! Это была небольшая совсем комната, но тоже со столами, а на столах были белые скатерти и даже вазочки с цветами. - Здесь и поедим! - Маша торопливо бросила на стул сумку и села. И я сел. Оглядываясь, она добавила, что ресторан наверху еще не работает, а она такая голодная выехала из Москвы в четыре утра, а через полчаса обратный поезд, а это еще четыре часа дороги... Филиппок расставлял тарелки, а я хоть отводил глаза, но все равно видел, что было на тех белых тарелках: хлеб, маленькие кусочки колбасы, сахар, масло. Маша полезла в сумку и что-то достала, завернутое в бумажку, и положила рядом с собой. Несколько раз она трогала сверток рукой. А я рассматривал цветок в вазочке и вдруг заметил муравья. Его, бедолагу, вместе с цветком утащили с клумбы, и теперь он суетился, карабкался по стеблю и не знал, в какую сторону бежать. А куда он из этого бетонированного подвала может выбраться? Попался парень, теперь в муравейнике о тебе, небось, мамка-папка плачут... Или детдомовские, если своих никого нет... - Ешь. Не зевай, - сказала Маша и тут же занялась своей тарелкой. - Ешь и внимательно слушай меня. Договорились? Я кивнул. Договориться со мной, чтобы я ел, не трудно. Маша почему-то оглянулась: никого рядом не было, и даже неуловимый Филиппок пропал, растворился в кухне. - Так вот, Сергей... Папа твой, я тебе говорила, человек был известный и в те годы получил за свой самолет огромную премию. Но тучи сгущались, и он ждал со дня на день, что за ним придут. И тогда он всю сумму перевел на твое имя и положил в кассу, как я ему посоветовала. А книжку, сберегательную, отдал на хранение мне, а я ее спрятала у подруги. А потом, когда меня выпустили, я стала тебя искать, а искала, разумеется, тебя - Егорова, а ты уже был Кукушкин, и, конечно, нигде о тебе сведений не было... Я посылала запросы, звонила, ездила... Пока не наткнулась, совершенно случайно, на одну женщину - тоже врача... Она в те поры, когда забирали твоего отца, в детском распределителе специальном работала. Через нее проходили дети врагов народа... Я умею есть и глотать мгновенно, не жуя, но тут у меня какой-то кусок застрял в горле, и я закашлялся. - Дети... Кто? Маша сосредоточенно пила чай и не сразу ответила. Произнесла, как бы оправдываясь: - Так вас называют... Прости, называли... Ты пойми... Я не стала бы тебе говорить, если бы не знала, что могу тебя не увидеть. А больше никто тебе этого и не скажет. Но только... - она оглянулась, хоть в комнате по-прежнему никого не было. - Молчи... Ты понимаешь... Это ведь тайна... Опасная тайна. Я долго колебалась, прежде чем решила тебе рассказать. Но я подумала, что ты уже взрослый и должен знать о себе то, что от вас скрывают. Я посмотрел на муравьишку: он метался по стеблю вверх и вниз. Сколько же он так будет бессмысленно бегать в этом загоне? - А кто от нас скрывает? - спросил я, не глядя на Машу. - Все. - А они... все... знают? Что мы... такие? Да? - Конечно, они знают! - воскликнула Маша и опять оглянулась. - И директор наш знает? - Директор... В первую очередь! - А почему мы не знаем? В это время я поднял глаза и увидел Филиппка, неведомо как возникшего рядом. Он стоял и лыбился в свои усишки. Будто знал, о чем мы говорим, и молча участвовал в нашем самом секретном в мире разговоре. Маша рукой прикрыла сверток, а Филиппку сказала: - Я могу вместо карточек деньгами? - тут же выложила сотенные бумажки и опять подхватила меня под локоть: - Пойдем! Пойдем отсюда! Я затормозился. Все было съедено, но оставался муравьишка, несчастный и бездомный, который был обречен на заточение в этом подвале. - Сейчас, - сказал я и подставил ему палец. Он забрался на палец и так, со мной, выскочил наверх, на улицу. Только здесь Маша вздохнула свободно, сверток был зажат у нее в руке. Она увела меня в дальний конец платформы и стала рассказывать, как она меня искала однажды наткнулась на эту странную женщину из распределителя... - Ее фамилия Кукушкина... Ты догадываешься? - Нет, - ответил я. Тут я нагнулся и сдул муравьишку с пальца. Беги, дурачок, к своим да больше не влипай в такие истории. Эти, из подвала, тебя не выпустят, им даже на ум не придет, что ты тоже хочешь жить. - Ну чего копаешься? - спросила Маша. - Ты же меня не слушаешь? - Слушаю, - сказал я. - Ее фамилия Кукушкина.. Как и наша... И моя... - В том-то и дело! Она дала вам свою фамилию. Теперь понял? - А зачем? - Она зашифровала вас... Чтобы не было хуже! - А почему хуже? - удивился я. - Ох, - Маша вздохнула. - Но ведь вы дети этих, кто арестован. Вам лучше не быть с теми фамилиями. Так она рассудила. И дала вам, многим, свою... Ну, она спасала вас, понимаешь? Ничего я не понимал. Но я уже молчал. Потому что был, как тот муравьишка в подвале: никаких ходов и выходов оттуда, куда меня, сорвав с цветка, доставили, уже не было. Это Маша меня на пальце пыталась вынести... А куда? Она же уедет... Уедет, а мне знать и сейчас, и завтра, и всю жизнь, что я не просто Сергей Кукушкин... А враг, потому что мой отец - враг... И что меня скрыли за другой фамилией... Я вспомнил про сверток и спросил: - Можно посмотреть? Маша сказала: - Это теперь твое. Я развернул сверток. Там лежала серенькая книжечка, и на первой ее странице было написано: «Егоров Сергей Антонович». А еще круглая печать. И большими буквами сверху: "Сберегательные трудовые кассы СССР. Счет «4102», а внизу мелко: «Заведующий сберегательной кассой (контролер)» и подпись. Я перевернул еще страницу, она была пуста. Почти пуста. Только сверху, в левом углу стояла цифра. Я сразу ее не понял, она была какая-то странная, будто одни нули. Маша наклонилась и спросила тихо: - Ну? Ты разобрал? Сколько он тебе оставил? Я покачал головой. Ничего я не разобрал. Но слово «оставил» вызвало у меня странное чувство. Мне захотелось плакать. - Он боялся, что ты один пропадешь... Он спешил что-то сделать. Он сказал: «Я ему в жизни уже ничем не помогу. И он пропадет. Пусть хоть это будет... На черный день...» - А сколько здесь? - я и правда не мог никак прочесть эту странную цифру. Хотя в цифрах-то я разбирался. Маша тихо засмеялась. - Вот глупый. Ну, читай. Это что? Сто, да? И еще нули. - А что получается? - Подумай! Я подумал. У меня ничего не получилось. - Сто тысяч получается, - произнесла странно Маша и опять посмотрела по сторонам. - А теперь спрячь... Далеко, далеко, Сергей, очень далеко спрячь! Она взяла книжечку у меня из рук, снова завернула ее в бумагу, пока я тупо размышлял о деньгах. Что такое сто тысяч, если у меня в жизни самое большое было три рубля. Да и то давно. А сто рублей я видел один раз в чужих руках. А сколько же теперь у меня будет тех увиденных мной сотен? Раз увидел, два увидел, три... Так чокнуться можно. А больше ничего мне в голову не приходило. Ничего, кроме тупой, как полено, мысли, что эта чужая книжка мне не нужна. Зачем она мне? Вот десятку я бы взял... И сотню. Но сотню, может, и не стал бы, из-за нее тут в поселке голову оторвут. Как сквозь сон, услышал голос Маши: - Вместе с книжкой я положила другие документы, не потеряй. Там свидетельство о рождении... О твоем рождении. И заверенная бумажка от Кукушкиной: она юридически подтверждает, что в детприемнике дала тебе свою фамилию, а что на самом деле ты Егоров. Но этого сейчас никто не должен знать. Эту Кукушкину и так таскали долго. Она лишь тем и отбилась, что заявила, что вы все, все не помнили настоящих своих фамилий... Она будто бы вынужденно давала вам свою. Я спросил Машу: - А если и вправду не помнили? - Ну, кто-то и не помнил, - ответила Маша. - Скажи... А может так быть, что я чего-то не помнил, а потом вдруг стал помнить? - А что ты вспомнил? - Лагерь, - сказал я. - Какой лагерь? - мне показалось, что она вздрогнула. - Ну, лагерь, - повторил я. - Лес... Тропинка... И песня... Про кукушку песня... - Про кукушку? - как-то бессмысленно переспросила Маша. - Да, про кукушку. - Ты вот что, - Маша будто опомнившись, сунула мне сверток в карман. - Ты это возьми и спрячь. Я бы тебе еще кое-что привезла, у меня были письма и фотографии, да все забрали. Но ведь книжка - тоже память? Я бы сама хранила, но фронт... Могу не вернуться. Я опять спросил: - Значит, лагерь у меня был? - Если помнишь, значит, был, - сказала торопливо Маша и поглядела в ту сторону, откуда ожидался поезд. И он, правда, появился, прогромыхал огромными колесами и обдал паром. - А я не знаю, помню я или не помню, - крикнул я, стараясь перекричать паровоз. - Но песню ты помнишь? - Помню. - Значит, и остальное было! - крикнула Маша и поцеловала меня в щеку. - Им хочется, чтобы ничего не было! А оно было! Было!

Кукушата А. Приставкин Место, где живут истории. Откройте их для себя