О нашем отъезде из Голяков никто не узнал. Мы даже успели в поле два дня поработать. Про Москву Кукушатам рассказали немного. О том, что Кремль заперт, что товарищ Сталин ментами охраняется. И еще про Кукушкину, про ее слова, чтобы никого мы не искали. Никого уже нет в живых. Думал, начнутся споры. Но никто из Кукушат с разговорами не лез. Хотя по глазам было видно, что каждый эту новость примеряет лично на себя. Только вслух обсуждать не хочет. Но я и сам спасался, не хотел вопросов. Про родственников же, которые меня выперли, глухо молчал. И Хвостику, и Сандре велел молчать. Так же, как про встречу с матерью. Да и была ли мать? И мать ли это за дверью отвечала? А кто ее видел, что она мать? Кто? Сандра всю обратную дорогу проплакала. Я знал, что она плачет о тете Дусе. Когда мы отыскали наш вокзал и поезд, у третьего вагона торчал вместо тети Дуси мужик с хитрой рожей, конопатый, и только мы назвали тетю Дусю, послал нас подальше. А худенькая женщина от соседнего вагона окликнула нас: - Вы Кукушкины? Дуся говорила про вас... Что вы придете! До Голятвина... Я подмогу. - А сама она где? - спросил я. - Приболела, - ответила проводница. А мужик из третьего вагона крикнул зло: - Как же! В пьяном виде под колесо влетела! Такая у нее болезнь! - Ты, Егор, молчи, - сказала с укором проводница. - Ребятам это неинтересно знать, - и увела нас к себе в вагон. Теперь Сандра плакала, молча плакала о тете Дусе, которая, конечно, ни в какой не в больнице, раз под колесо попала... А еще она плакала потому, что в Москве у нее слезы накопились. У всех у нас слезы накопились. Я бы тоже в слезы ударился, да у меня после разговора с тем самым голосом, что за дверью, внутри спеклось. Так спеклось - временами дышать не мог: грудь болела. А вообще-то я про Москву понял: это как наш «спец»... Они думают, что живут в городе, а они запертые, как в «спеце», живут. И Сталин, если посудить, в «спеце» живет. Какая разница, снаружи его охраняют или внутри! Получается: никуда из Голяков и ехать не надо! Везде одно и то же! Везде свои чушки и свои наполеончики, как бы они ни назывались. И везде мы виноватые. Только неизвестно, в чем мы виноватые. Вообще виноватые. Виноватыми такими родились, значит. В той Истории, что я ношу за пазухой, сказано, что первое стихотворение, созданное человечеством, называлось: «Жалобная песнь для успокоения сердца». Там человек, наверное, шумер, раз они стихи-то написали, тоскует в своем одиночестве, не зная, кому он нужен в этом мире... Господи, неужели и тогда, когда только все родилось, было так плохо? Обидно, конечно, что само стихотворение не напечатано, но я его и сам бы придумал. Ведь чем-то сердце должно умиротвориться, если дальше жить нельзя, а жизнь еще продолжается... И ты даже не попал под поезд, который тебе уже приписали. Про шумеров в Истории вообще непонятно написано: «Генетические связи не установлены». Исчезли, словом. А откуда пришли и куда изчезли, неизвестно. Как мы, Кукушкины. Произошли от кого-то, а от кого - неизвестно... В предчувствии своего исчезновения они и сочинили свою жалобную песнь. Мы-то ничего не сочиним. Уйдем молча, немые, как Сандра, и никто нас не услышит. Не пропоем. Не прокричим свою жалобную песнь... Кому она нужна? Людям вообще не нужна правда. Им нужно вранье. Они хотят так жить. И они хотят, чтобы мы тоже так жили. То есть чтобы врали. А если мы не хотим их вранья, то мы и не нужны. Вот что мы после Москвы поняли. Но вот о рождении - отдельно. Я еще в поезде продумывал одну бредятину, которая меня мучила. А Кукушат спросил: - Вы видели мой документ о рождении? - Видели, - сказали они. - Так вот, через два дня будет шестое сентября. - Ну и что? - Так я родился шестого сентября. - Ну и что? - Это мой день рождения! В общем, они меня не поняли. Я и сам не понял, что я хотел сказать. Но я знал: что-нибудь сделаю. До Москвы, до поездки, не сделал бы, а теперь мне все равно было. Потому что я другой вернулся. Как заново родился. Когда мы в «спец» с поля возвращались, я от всех отстал и на станцию зашел. Я запомнил тот подвал, где мы с Машей встречались. Спустился вниз по крутым каменным ступенькам и сразу увидел повариху, она стояла ко мне спиной, что-то поедала из тарелки. Я подозревал, что повара на кухне жрут всегда. Если бы я был поваром, я бы тоже жрал, напихивал бы в брюхо побольше, пока никто не видит. Поварихе я сказал в спину: - Здравствуйте! - чтобы она не подумала, что я подглядываю, как она тут жрет. Она вздрогнула и повернулась ко мне. - Филиппка можно увидеть? С открытым ртом, не успев прожевать, она промычала и показала пальцем в потолок. Наверное, это означало, что Филиппок сейчас наверху, в ресторане. В общем-то я и сам мог догадаться, что он наверху, но в ресторан, я знал, меня одного никто не пустит. - Вы его не позовете?.. Он мне нужен... Он меня знает! Я ныл, а повариха жевала. А прожевав, чмокнула губами и произнесла хриплым басом: - Так и побегу! - потом подумала и добавила: - Жди, если хошь, когда придет, - а сама ушла в свою поварню. Я долго стоял столбом, пока не появился Филиппок, в руках у него была груда грязных тарелок на подносе. Он увидел меня, но не удивился и интереса ко мне не проявил, а занялся своим делом. То есть стал мыть тарелки. А я продолжал стоять. Потом решил подать голос: - Я к вам... По делу... Филиппок ничего не ответил, даже головы не повернул. - Я вот хотел показать... Чтобы посмотрели... Филиппок наконец домыл свои тарелки, вытер о фартук руки и не спеша подошел ко мне. Посмотрел на книжку, опять вытер руки и стал после этого ее листать с вежливо-внимательной миной. Прочитал фамилию, открыл страницу, где стояла сумма, и ничего в нем не изменилось. Он спросил, так же как спрашивал тогда у Маши в ресторане «Что будем кушать?»: - Егоров - ты? Я кивнул. - Чего же ты хочешь? Я произнес давно заготовленное слово: - Поесть. - Сейчас? - Не-е, шестого сентября... Он не поинтересовался, почему именно шестого, но уточнил: - Один? Вдвоем? - Больше, - сказал я. - Сколько же? - Много, - повторил я. - Пятьдесят... А может, сто... Его никак эта цифра не поразила. Он кивнул так, будто сто гавриков из «спеца» к нему приходят поесть чуть ли не каждый день. Но может, он не знает, что это именно сто гавриков из «спеца»? Я добавил: - Сто, как я... У нас праздник... Понятно? Он не ответил, а с книжкой в руках ушел в соседнюю комнату. Вернулся вместе с поварихой. Сейчас она глядела на меня вовсе не как на стенку, а даже с интересом. - Твоя книжка-то? - спросила она. - Али стащил у кого? Я в общем-то ждал такого вопроса и сразу на него ответил. - Книжка эта моя, - ответил твердо. - Вот моя метрика. Там написано, что я Егоров. Повариха взяла метрику и показала ее Филиппку. Я подумал, что она сама, наверное, читать не умеет. Еще я заметил, что они между собой перемигнулись. Она отдала мне метрику, а книжку оставила себе, засовывая в какие-то свои необъятные недра за пазухой. - У меня-то сохраннее, - произнесла уверенно, будто каждый день ей приносили десятками такие сберегательные книжки. - Но там много... Там и мне и вам... - Конечно, - сказала она приветливо. - Поделим, как надо. Приходите. - Но нас много, - снова напомнил я. - Ну, ясно, что много. - Когда? - Ну когда хошь... Можете и с утра. В это время у нас ресторан закрыт. Вино-то пить будете? - и она опять как-то по-особенному взглянула на Филиппка. - Вино обязательно, - решил я. - И еще, чтобы пришли эти... Ну, которые «соль! соль!». - Будет вам соль, - пообещала весело повариха. - И перец тоже будет! Филиппок при этом вежливо кивал, будто хоть сейчас готов был бежать, чтобы исполнить все мои пожелания.
ВЫ ЧИТАЕТЕ
Кукушата А. Приставкин
Historical FictionРоковые сороковые. Годы войны. Трагичная и правдивая история детей, чьи родители были уничтожены в годы сталинских репрессий. Спецрежимный детдом, в котором живут "кукушата", ничем не отличается от зоны лагерной - никому не нужные, заброшенные, не з...