II.

23 0 0
                                    

На следующий день, в понедельник утром, в уставленном высоченнымитяжелыми шкафами кабинете кафедры генетики и селекции сидели, раскинувшись вкреслах и на стульях, завкафедрой профессор Хейфец -- с белым измятым лицоми жгучими восточными глазами, проректор академик Посошков, заведующийпроблемной лабораторией доцент Стригалев и два цитолога -- супругиВонлярлярские. В самом темном месте кабинета все время бежало вверхфиолетово-голубое пламя спиртовки -- хорошенькая девушка в очках, научныйсотрудник Лена Блажко, варила в большой колбе кофе, разливала по пробиркам,похожим на вытянутые вверх стаканчики, и с изящными полупоклонами, какгейша, подавала собеседникам. Над столом профессора висел большой портретМенделя. Монах в черной сутане с узким белым воротничком спокойно смотрелсквозь очки, скрестив руки на груди, держал какую-то книжку, заложив в неепалец. Рядом висел в такой же -- дубовой -- раме портрет Моргана. Старик сбородкой выглядывал из-за бинокулярного микроскопа, сдвинув очки на кончикноса, скептически смотрел на кого-то. На кого? На яркий цветной портретТрофима Денисовича Лысенко, который разместился в большой раме напротив.Академик рассматривал в лупу колос ветвистой пшеницы "Тритикум тургидум". Послухам, он ходил с этой пшеницей к самому Сталину. Он будто бы обещалприспособить ее для наших полей, и это должно было дать пятикратноеувеличение урожая. Пшеничка-то не пошла, а менделисты-морганисты непропустили случая, высказались: мол, это дали о себе знать законы генетики,против которых боролся Лысенко, не очень удачно присоединив к своему знамении имя Мичурина. Эта-то пшеница, похоже, и заставила ученого американцавыглянуть из-за микроскопа, собрать на лбу несколько морщин. В кабинете были уже сказаны первые слова о начавшейся на факультетеревизии, теперь наступила пауза, все задумались, прихлебывали кофе. -- У вас все в порядке -- в ваших записях? -- спросил профессор Хейфец,ложась локтями на свой широченный стол, разворачиваясь всем корпусом кСтригалеву. -- Имейте в виду, вы сильно под боем. -- Я все проверил еще раз, -- сказал Стригалев -- обугленный худощавыйбрюнет с длинными нитями седины в непричесанных лохмах. Он был по-летнему вбелой рубахе с засученными рукавами. -- Дайте мне, Леночка, кофейку, -- онпротянул к Лене плоскую, длинную, волосатую руку. И Лена, не взглянув, ответила красивым тонким жестом: сейчас, сиюминуту вы получите свой отменный, прекрасный кофе. И уже подавала с наклономголовы полную пробирку. -- Я боялся, что пришлют этого... карликового самца, -- проговорил сулыбкой академик. Карликовым самцом здесь называли часто приезжавшего в институт СаулаБрузжака, "левую руку" академика Рядно, за его маленький рост и всемизвестную скандальную связь со студенткой -- рослой, тяжелого сложениядевицей. -- Эта Шамкова, она, по-моему, уже аспирант. Саул ее двигает, --сообщила Вонлярлярская. -- Она у меня, -- пробормотал, хмурясь, Стригалев. -- Не знаю, что изнее получится. -- Дивны божий дела! -- проговорил профессор. -- Известно, что унекоторых пауков, где замечена карликовость самцов, самки пожирают своихсупругов... По миновании надобности... -- Ну, Саула не очень-то сожрешь, -- заметил академик. -- То, что Рядно прислал этого Дежкина, надо еще осмыслить, --проговорил профессор. -- Он был у меня вчера, -- сказал Светозар Алексеевич. -- Он далеко недурачок. Довольно тонок и правильно реагирует... Очень хорошо улыбается.Говорит, открыл ключ к пониманию добра и зла. Правда, развивать не стал... -- Эритис сикут дии, сциентес бонум эт малюм, -- сказал, кряхтя,Вонлярлярский. -- Переведите, пожалуйста, -- попросила Лена. -- Станете яко боги -- будете ведать добро и зло. -- Это змий сказал, надо не забывать, если даже говоришь о человеке,который открыл ключ к пониманию добра и зла, -- слабо улыбнулся Стригалев,показав стальные зубы. -- А вы-то, Стефан Игнатьевич, что это вы параднуюформу надели? Новый костюм, бантик... -- Оделся в чистое, -- сказал Вонлярлярский. -- По морскому правилу. -- Чтоб идти ко дну? -- спросил профессор Хейфец, и все жиденькозасмеялись. -- Паникеры, -- баском сказала Вонлярлярская. -- Я не закончил, -- проговорил академик Посошков. -- Он не дурачок, нов правоте уверен железно. -- Если не дурак -- значит, у него есть какая-то сложная собственнаяконцепция лысенковской галиматьи, -- профессор покачал головой. -- Значит,он раб этой доктрины. Приехал к нам помочь... Излечить от заблуждения,вернуть в лоно... -- С христианской любовью, без кровопролития, спасительным, всеисцеляющим огнем, -- сказал Вонлярлярский. -- Каяться не буду, -- тихо проревел профессор. -- Санбенито не надену. -- И зря, -- заметил академик, мягко сверкнув глазами. -- Сейчас непятнадцатый век. -- Как понять? -- профессор обернулся к нему. И тут все затихли. Вдверь негромко стучали. Раздались четыре мерных удара. Лена взглянула напрофессора, тот кивнул, и она повернула в массивной двери тяжелый старинныйключ. Вошел Федор Иванович Дежкин -- явно с каким-то важным делом. -- Легок на помине, -- сказал он, оглядывая всех. -- Поклон уважаемойконференции. Простите, я должен сделать заявление. Можно? Вы не приглашалина это заседание ни меня, ни моего старшего коллегу Василия СтепановичаЦвяха. Тем не менее, мы против своей воли оказались среди вас, хотя и безправа голоса. У вас здесь перегородка... фанерная, по-моему... А мы там бумаги листаем, уже часа полтора. Я уполномочен сказать вам,что у нас нет дурных намерений, что пользоваться вашими промахами мы нехотим. -- Давайте представимся, -- сказал академик Посошков, поднимаясь изсвоего кресла, изящный, как юноша, в своем темно-брусничном костюме. -- Этопрофессор Натан Михайлович Хейфец. Это кандидат Федор Иванович Дежкин, впрошлом наш студент. Это наш завлаб -- генетик и селекционер Иван ИльичСтригалев, доцент, доктор наук... Громоздкий и худой, как дикарь, Стригалев распрямился, словно выбираясьиз клетки, и показал стальные зубы, и что-то толкнуло Федора Ивановича. Онуже видел когда-то давно такое измятое лицо и стальные зубы у одногогеолога... -- Иван Ильич, -- сказал Стригалев. -- Доктор, только не утвержденный. -- Это Леночка Блажко, кандидат... -- Тоже не утвержденный, -- отозвалась Лена с улыбкой и полупоклоном. -- А это наши цитологи... И сразу поднялся навстречу новому человеку чистенький старичок спестрым бантом на шее -- вчерашний синий бегун. -- Торквемада... -- шепнул ему Федор Иванович. -- Ваше преосвященство... -- чуть слышно пробормотал бегун с елезаметным поклоном, как бы приложившись к руке Федора Ивановича. Тут же онвыпрямился и громко назвал себя: -- Вонлярлярский, Стефан Игнатьевич. Какэто я мог не узнать своего студента? -- Леночка, кофе гостю, -- сказал академик. А Леночка уже несла полнуюпробирку, и жесты ее, как иероглифы, которые Федор Иванович сразу прочитал,говорили: хоть вы и ревизор, я вас нисколько не боюсь и даже полналюбопытства. -- Такая у нас кофейная посуда, -- сказал академик. -- Я примерно догадываюсь, что это за посуда, -- Федор Иванович принялот Лены кофе, еле сдержав ухмылку. -- Она у вас, конечно, носит ритуальныйхарактер... Как раз в это время маленькая искорка плавно опускалась перед ним и,наконец, села ему на мизинец. Это была мушка-дрозофила -- знаменитый объект изучения у морганистов.Она несколько раз раскрыла крылышки и сложила, пробежала вправо, пробежалавлево и исчезла. -- Кажется, дрозофила меланогастер, -- сказал Федор Иванович. --Правда, я не очень в этом... -- Фруктовая мушка, могла запросто с улицы прилететь, сейчас лето, --небрежно заметил Стригалев. -- Мне показалось... у нее были красные глаза, -- возразил с улыбкойФедор Иванович. -- Я читал Добржанского. -- Составим акт? -- угрожающе-устало сказал профессор Хейфец. -- Уж и акт! Однако у мушки был такой же вызывающий вид. Она заодно свами! -- Вся природа заодно с нами, -- сказал профессор. Он уже лез на вилы. Академик подошел к нему, положил руку на плечо. -- Натан Михайлович, не забывайте, вы лежите в обороне. -- Кто лежит в обороне? -- раздался зычный голос от двери. Там стояланевысокая тяжеловесная женщина с тройным блинчатым подбородком, как бы втройном ожерелье, да еще с двумя нитками красных крупных бус. -- Это вы вобороне? Федор Иваныч! Дай-ка, посмотрю, чем они тебя поят. Это же пробирка,в которой формальные генетики разводят своих мух! Ничего, пей, этим нас непроймешь! Так кто лежит в обороне? -- Анна Богумиловна, теперь, когда вы пришли, уж, наверно, мы зароемсявсе в землю, -- сказал профессор Хейфец. -- Федор Иваныч! Светозар Алексеевич! Какая же это оборона! Зачем ониповесили портрет нашего президента с ветвистой пшеницей, когда знают, что уакадемика с нею неприятности? -- А вот зачем, -- ответил профессор. -- Открыто критиковать васнельзя. Так пусть ваши собственные позы, слова и дела будут вам критикой. Нехватает еще, чтобы мы за вас думали, как оберечь вас от позора. Федор Иванович покраснел. -- Неужели вы так твердо уверены в своем? -- Да нет, свое-то мы знаем пока очень слабо. Мы хорошо, прекраснознаем ваше. Оно было актуально двести лет назад. Когда смотрели не вмикроскоп, а в линзу Левенгука. -- Тогда и мне придется высказать свою точку зрения. Мне кажется, чтоваша наука идет на ощупь от факта к факту, как бурят землю геологи. Всеглубже и глубже. Вам кажется, что скважина идет прямо, а ее повело куда-то всторону. В какую сторону повело, повело ли вообще -- не знаете. Знай бурите,думаете, что прямо. -- Ну, сейчас так не бурят. -- Вы как раз так и бурите. Наставляете звено за звеном ипоследовательно бурите. А мы... -- Диалектически? Скачкообразно? -- Натан Михайлович! Запрещенный прием! -- А ваш художественный образ? -- Это я в пылу. А в общем-то я даже могу вам показать все нашерасписание ревизии наперед. Завтра, например, я приду к Ивану Ильичу, будусмотреть его журнал и работы. Вам остаются сутки на подготовку. Если бы нашиотношения строились не на товарищеских началах, я бы этого не сказал. Это як тому, что нам с вами надо оставить эти взаимные подковырки. -- Что же касается нашей науки, -- забасила Анна Богумиловна, -- онасовсем на других основах... Мы перекидываем мосты. Опираемся на диалектику,которая является наукой универсальной и дает нам законы движения всегосущего в материальном мире. Мы строим по имеющимся точкам фигуру и находимте точки, которые еще не известны. Они могут быть очень далеко впереди.Практики получат пшеницу... -- Анна Богумиловна, ветвистую, -- как бы умирая, пролепетал профессор. -- Пшеницу, -- поддержал ее Федор Иванович. -- А ваша наука будетзаполнять частные пробелы. Как в каркасном доме -- уже сделана крыша, апроемы еще заполняются кирпичом. -- Ваш академик нас лучше назвал -- трофейной командой. Профессор теперь устало полулежал, навалившись на свой стол. Когдазашла речь о диалектике, он сразу поник, утратил интерес к спору. СветозарАлексеевич, закинувшись назад, словно любовался своим бывшим учеником иперебирал сухими пальцами на подлокотнике. -- Ваше преосвященство, дайте знамение, -- негромко, но все же внятносказал Вонлярлярский, и лицо его, похожее на увядший, подсыхающий плод,осклабилось. Он перешел черту, и это задело Федора Ивановича. -- Знамение получите, получите. В надлежащее... -- он тут жепочувствовал, что сказал что-то очень двусмысленное и скверное. Запнувшись,он покраснел и отчетливо заявил: -- Все, что я сейчас здесь наговорил --глупость, плод запальчивости. Все слова беру назад и прошу у всех прощения.И еще одну пробирку кофе. Сказав это, он просяще улыбнулся. И все вокруг примолкли, увидев, каквдруг необыкновенно похорошело его лицо. Оно не было гладким, дажепроизводило впечатление жесткой суровости. Может быть, поэтому нечастые егоулыбки радовали собеседника, как долгожданные просветы, паузы для отдыха.Ему не раз говорили об этом свойстве его улыбки, и, боясь как бы она нестала чарующей и фальшивой, боясь начать пользоваться этим своим несчастнымдаром, он совсем почти не улыбался, держал себя под контролем. -- Конечно, такая полемика мало помогает выяснению истины, -- сказалсмущенно Вонлярлярский, оглянувшись на Анну Богумиловну. -- А еслипосмотреть на нашу работу с позиции контенанса, все в этой комнате --последовательные в своей основе мичуринцы. Короткий смешок подбросил профессора, полулежавшего на столе. НатанМихайлович радостно посмотрел на украшенный сложным пробором затылокВонлярлярского. -- Кроме меня, -- раздельно проговорил он. -- Такой контенанс меня неустраивает. -- Пойдем отсюда, -- заколыхалась Анна Богумиловна, таща Дежкина кдвери. Он оглядывался, разводил руками. -- Пойдем, пойдем! Надо работать,они заморят тебя своим контенансом. Ты же обещал смотреть мою пшеницу! Я же-- Побияхо, Анна Богумиловна, ты забыл меня? И пришлось комиссии идти в ее комнатку на втором этаже, уставленнуюснопами, пахнущую, как овин после сбора урожая. Василий Степанович Цвях --седой, весь мускулистый, твердый, больно стиснул в коридоре руку ФедораИвановича. -- Молодец. Я все слышал. С ходу между глаз им врезал! Но чего-то не договорил. Посмотрел, пожевал губами и сам себя пресек. А в кабинете долго стояла остывающая тишина. Потом профессор Хейфец,устало охнув, вышел из-за стола, головой вперед протопал к двери. Былислышны его шаги в коридоре -- он заглянул в соседнюю комнату, отгороженнуюфанерой. Вернувшись, запер дверь. -- Он, по-моему, порядочный человек. В первый раз встречаю улысенковцев. Светозар Алексеевич, что может делать у них такой лыцарь? Дивудаюсь... -- Он еще студентом такой был, -- сказал академик. -- Мне он тоже нравится, -- проговорил Стригалев. -- В том-то и беда, -- продолжал профессор. -- Мне он кажется страшноопасным. Такие вот святые монахи и были главными сжигателями. И винитьнельзя -- святые побуждения! -- Это верно, монах, -- вздохнул Вонлярлярский. -- Доминиканский монах,подпоясанный веревкой. Вместо веревки -- ковбойка... -- Нашу бы Леночку прикомандировать, -- сказал профессор. -- Чтобыпококетничала с ним. Чтоб узнала, когда нам, как говорится, собиратьсухари... -- Ну уж вам-то и сухари... -- бросил с места Стригалев. -- А вы, Иван Ильич, готовьтесь. У вас ведь есть еще ночь. -- А что готовиться. У меня прививки. Все делаю, как велит корифей. Ирезультаты те же... Все засмеялись. -- Конечно, развязать ему язычок -- это было бы хорошо, -- сказалпрофессор, и все посмотрели на Лену. Она, склонив набок голову, грела колбу с кофе. "Да, я слышу, слышу", --говорила ее поза. Часа в четыре дня Федор Иванович и его "главный" -- Василий СтепановичЦвях, сильно уставшие от своей контрольной деятельности, подходили кдвухэтажному, такому же розовому, как и остальные, кирпичному зданию. Здесьжили работники института, а на первом этаже среди стен метровой толщинычленам комиссии была отведена сводчатая келья. Ревизоры из Москвы прошлимежду домами и многочисленными сараями к сильно осевшему в землю каменномукрыльцу. Около крыльца, на земле, стоял кубический каркас из планок,обтянутый проволочной сеткой. Там, сбившись в кучу, о чем-то азартнохлопотали десятка два грязно-белых цыплят. Над клеткой склонилась уборщицатетя Поля. -- Что делают, что делают, шпана окаянная! -- запричитала она, увидевсвоих гостей. -- Ну, прямо как люди! -- Что случилось? -- спросил Василий Степанович как старший в комиссии. -- А вот, посмотри сам, что делают. От роду два месяца, а уже кровь имживая нужна. Ну прямо как люди. Кыш-ш! Стая разлетелась по клетке, хлопая крыльями, и Федор Иванович увиделблюдце и около него увядшего цыпленка с окровавленной головой. -- Гребешок у него клюют. Сейчас вот заберу этого -- так нового ведьнайдут! Безобидная, называется, птица... -- Действительно, -- удивился Цвях. Впрочем, его заботили более важныевещи, и, остановившись на крыльце, он вдруг сказал: -- Хоть она и докторнаук, эта Побияхо, а в пшеницу ее я не верю. Что-то быстро очень онапеределала свою яровую в озимую. -- Но пшеница хороша, -- заметил Федор Иванович. В комнате Цвях, тряхнув одной и второй ногами, ловко сбросил ботинки ис удовольствием растянулся на своей койке. Федор Иванович раскрыл перед нимсвой огромный потертый портфель, полный длинных папирос, и разъяснил, что онсам набивает гильзы, потому что любит особую смесь табака, туда входятнекоторые известные ему травы, в том числе и мелилотус оффициналис. Узнав,что это обыкновенный донник, Цвях сказал: -- Я предпочитаю "Прибой". Но попробую. Они оба задымили. ФедорИванович, прежде чем лечь, подошел к телефону -- его привлек обрывок бумагис крупными каракулями: "Туманова ишо позвонить". Минут через сорок телефон зазвонил. Низкий, полный женский голос,торжествуя, пропел: -- Это ты, пропащий? Паралик тебя расшиби! Приехал еще позавчера, иносу... -- Антонина Проко-офьевна! -- закричал Федор Иванович, приседая отрадости. -- Антонина Прокофьевна! -- Постригся, говорят, в монахи, получил звание кандидата, такиеперемены, а чтоб старым друзьям ручку... -- Антонина Прокофьевна! -- ...ручку чтоб, всю в перстнях, пахнущую сандаловым деревом, безочереди протянуть для поцелуя старым друзьям... -- Я сегодня же... -- Почему я тебе и звоню. Сегодня в моей хате сборище. Чуешь? В семь!Будет хорошая компания, приходи. В семь, не забудь. Лучше, если придешь вполшестого. Чтоб мы могли поговорить. -- Только я не один... -- Знаю. Товарищу Цвяху скажи, чтоб тоже приходил. В семь. А сам вполшестого. Будет и дядик Борик. Посидим втроем... Это звонила Туманова, в прошлом артистка оперетты. Когда-то она началабыло выходить в знаменитости, но непредвиденные обстоятельства изменили всюее жизнь, и теперь почти пятнадцать лет она лежала с параличом обеих ног,зарабатывая статьями в газетах и журналах. -- Идем сегодня в интересное место, -- сказал Федор Иванович своемутоварищу. К половине шестого он, побродив по городским улицам, застроенным двух-и трехэтажными старинными домами, вступил в кварталы Соцгорода с егоодинаковыми пятиэтажными зданиями, сложенными из серого силикатного кирпича.Он нашел нужный дом, поднялся на третий этаж и у темной двери нажал кнопкузвонка. Из-за сетки, закрывающей круглый зев в двери, раздался знакомыйпоющий радиоголос: -- Это ты-и-и? -- Это я, -- сказал он. Последовал железный щелчок, и дверь отошла. Он шагнул в коридор. Двестарухи молча застыли у входа на кухню, как два темных куста с, опущеннымиветвями. Он пересек узкую комнату и, миновав никелированное кресло навелосипедных колесах, вошел в квадратную, светлую. Зеленый волнистыйпопугайчик тут же, порхнув, сел к нему на плечо. Туманова полулежала на высокой кровати черного дерева среди несколькихбольших подушек. Хорошо расчесанные старухами черные, как бы дымящиесяволосы тремя черными реками разбегались по розовым и белым с кружевамиподушечным холмам. На белом, утратившем упругость, мучнистом лице, надерзко-алых губах постоянно жила насмешка над судьбой. В коричневатых теняхукрывались, приветливо сияли черные глаза. Федор Иванович поцеловал ее в щеку и в висок. Наклоняясь, он увидел вее волосах знакомую платиновую веточку ландыша с бриллиантовыми крупнымипродолговатыми цветками. Когда-то цветков было восемь, и все бриллианты былиразных оттенков. Баснословная драгоценность подтаяла за эти семь лет --осталось только пять бриллиантовых цветков -- белый, фиолетовый, розовый,зеленоватый и желтый. На месте остальных висели пустые платиновые чашечки. -- Куда же три алмаза дела? -- спросил Федор Иванович нарочно грубымтоном. -- Там же был и черный... -- Бы-ыл, бы-ыл! -- ответила она таким же грубоватым тоном курящейфронтовички. -- Целая исто-рия! Мой мужик-то, душа из него вон... Изменщикоказался... Жени-ился! Есть у некоторых врачей манера говорить с больными -- громкий голос,бодрый тон, шутки. Мол, ничего страшного не случилось. А тут больная, да ещесильно обиженная разговаривала со здоровым человеком таким же докторскимвеселым тоном, чтобы, чего доброго, не вздумали ее жалеть... -- Женился, паразит! Мужичья природа. Она завсегда свое возьмет! А ужкого облюбовал, ты бы посмотрел. В серьгах... Так я ему свадебный подарок.Машину купила. Мужичье и есть мужичье, машину любят больше, чем жену! Ну разтак -- получи... Два камушка ушло. А потом родилась кроха, еще один продала.Крохе на зубок, хи-хи! -- Ты мне про него раньше не говорила. -- А что было говорить? Был счастливый брак. -- Он здешний? -- Здешний. Каждый день в окно могу любоваться, как на работу идет. -- Тоже Туманов? -- Не-е, я не стала брать его фамилие, -- она любила такой стильразговора. -- Потому как фамилие его мне не заправилось. Самодельное. Ивообще, он был порядочный мерзавец. -- А что же ты... -- Такая вот была. Как розовая глина мягка под любящей рукой. Мненельзя было делать аборт, потому как у меня после трамвайной катастрофы... Яговорила тебе? Ведь пятнадцать лет назад я угодила, меня угораздило, Федяка,в настоящую катастрофу. У-у! С жертвами! После нее-то и началось -- ногунет-нет да и приволокну. А он вот так руку мне на коленку кладет: делай,душенька, аборт, я тебе и доктора нашел... После доктора этого и не всталабольше. Самец он, это верно, хоть куда. Сейчас, правда, пожух. Они замолчали. Волнистый попугайчик хлопотал на плече у ФедораИвановича, кланялся, шептал какие-то слова. -- Вот так, Феденька, я и лежу. До сих пор. Сколько мы не виделись?Семь лет? Иногда бабушки сажают меня вон в ту мансарду, как ее дядик Борикназвал. И мы катаемся по комнатам. Иногда и на балкон выезжаем. Я тут стала,Феденька, со скуки вейсманизм-морганизм изучать. Распроклятого ТомасаМоргана достала. -- Не страшно? -- А что бояться? С меня, с инвалиды безногой, что возьмешь? Посадитьзахочешь -- так надо же ухаживать! Я и так уже сижу... И Лысенку вашего тожештудирую. "Клетки мяса", "клетки сала". Мне кажется, ваши враги ближе ксуществу. Смотри, не напори ерунды... -- Где же ты Моргана добыла? -- Это я буду отвечать на страшном суде. А тебе, Федяка, если и скажу,то когда-нибудь потом. Когда будешь без юридических полномочий. Тут в комнате повис райский звук -- будто ударили карандашом похрустальной посудине. Туманова сунула руку под подушку. Рука у нее былаполная, красивая... Вытащила микрофон на шнуре. -- Дядик Борик? -- пропела она. -- О-о! Вы даже вдво-ем! СтефанИгнатьевич! Милости просим, тут вас ждут. Оба вошли, разгоряченные спором, и за ними, как тень, Вонлярлярская.Стефан Игнатьевич поцеловал ручку Тумановой и, запустив палец за бантик нашее, покрутив гладко причесанной лысоватой головой, не разгибаясь -- снизу-- пустил своему оппоненту шпильку: -- Может быть, где-нибудь зарыт под землей платиновый эталон добра? Чтотакое добро? Что такое зло? Дайте сначала дефиницию! -- Мы с вами сейчас будем спорить, а Учитель выставит нам отметку, --сказал высоченный Борис Николаевич, с плутоватым и добрым, длинным, как уборзой, лицом. При этом он радостно кивал, здороваясь с Федором Ивановичем,ловя его руку. Он снял свою инженерскую фуражку с кокардой и бережно положилее на полку с книгами. -- Пока мы шли, Федор Иванович, я вспомнил вашеисторическое доказательство и уложил его на лопатки. Вот этого. Только емумало оказалось. Видать, ничего не понял. Давай ему дефиницию. Вот ответьте,Стефан Игнатьевич, нужно спасать тонущего? -- Нужно. Ну и что? -- старенький Вонлярлярский со вздохом облегченияупал на стул. Уселся и дядик Борик, перекинул ногу через колено, и ФедоруИвановичу показалось, что одна нога инженера дважды, как тряпка, сплеласьвокруг другой. -- А может быть, не нужно? -- дядик Борик обнажил беззубые десны. -- Ближе к делу! Ну и что? -- А почему нужно? -- Не знаю. -- Вот когда вы мне дадите дефиницию, почему нужно, спасать, я вам дамвашу дефиницию -- что такое добро. -- Почему, можно и раньше дать, -- спокойно сказал Федор Иванович. --Только нужно -- как яблоню выкапывают -- подходить к стволу, начиная с самыхтонких корешков. Вот скажите -- вы признаете, что страдание абсолютно? -- С этим, пожалуй, согласиться можно, -- Вонлярлярский наклонилголову, будто пробуя что-то на вкус. -- Да, я согласен. -- Можно мне? -- капризничая, вмешалась Туманова. -- Феденька, а еслимне нравится, чтоб болело? -- Тогда это не будет страдание! Это будет наслаждение! Ты не путай --причины страдания -- да, могут быть разными. Но само страдание естьстрадание. Оно не может нравиться. -- Я с вами согласен. И даже чувствую, куда вы хотите нас привести. -- Чувствуете, но не то, Стефан Игнатьевич. Вот на вас падает кирпич ипричиняет страдание. Что это? -- Зло... -- Вот и неверно. Разве камень может быть злым? Разве в Библии несказано -- не обижайся на камень, о который ты споткнулся? Камень, гвоздь вботинке -- это безразличные обстоятельства, причиняющие вам страдание. Итолько. А вот если я желаю причинить вам муку и бросаю в вас камень. Как судназовет этот поступок? Зло-намеренным! Значит, зло -- это качество моегонамерения, если я хочу причинить вам страдание. Вот вам дефиниция. -- А если я, намереваясь причинить страдание, хочу через это страданиеизлечить человека? -- спросила Туманова. -- Ну, хитра! Все зависит именно от того, чего ты на самом деле хочешь:излечить или причинить страдание. Чего ты действительно хочешь, таково итвое намерение. Может, ты злая и хочешь, чтоб я страдал, а разговоры олечении -- маскировка. -- Феденька, я все поняла. Борис Николаевич, как ученик, поднял руку. -- А если я хочу вам, Стефан Игнатьевич, доставить приятность --понимаете? То качество такого моего намерения -- добро. -- Тут он слегкапоклонился сначала Тумановой, а потом, подчеркнуто, -- Вонлярлярскому.---Таже самая дефиниция, но со знаком плюс. -- Дядик Борик у нас отличник. Ему -- пять с плюсом, -- положил ФедорИванович резолюцию. -- Но я, товарищи, не устаю удивляться, откуда этиразговоры об относительности? Ведь доброта и злоба иногда потребляются вчистом виде! Когда мне говорят доброе слово, не дающее ничего полезного для моего кошелька, я ничегоне получаю! Ничего, кроме ощущения счастья! То же и со злом. Поймаешьвзгляд, адресованный тебе, полный ненависти, и страдаешь. И так было тритысячи лет назад... -- Самый настоящий диспут! -- воскликнула Антонина Прокофьевна. -- Тысейчас это все придумал? -- Семь лет носил. Нет, больше. Лет пятнадцать. С тех пор как сотворилсвое первое дело, причинившее хорошему человеку серьезное страдание. Опять в комнате повис поющий звук. -- Леночка! -- радостно, но все же по-докторски воскликнула АнтонинаПрокофьевна. -- Давай, дава-ай! Скорей к нам! Охо-хо! Гость повалил! Вошла Лена Блажко. На ней было сине-черное с мелким белым горошкомплатье. Вязаную кофту она уже сняла и держала в руке. Потом повернулась ибросила ее на спинку кровати. При этом свободном повороте она будторазделилась на две части -- настолько тонким оказался перехват. "Еслиобнять, -- подумал Федор Иванович, -- обязательно коснешься пальцами своейгруди, круг замкнется". А она, как бы в ответ, повернулась к нему и посмотрела очень строгосквозь большие очки. -- Здравствуйте, -- сказал Федор Иванович, смутившись. -- Здравствуйте, -- ответил высоко над ним мужской голос. Оказывается, сейчас же за нею вошел Стригалев. Он был на этот раз вмалиновом свитере, глухо охватывающем тонкую кадыкастую шею. А седоватыевихры так и не причесал с утра. -- О чем гутарили? -- спросил он, навалившись плечом на косяк двери. -- Разговор, Ванюша, был интересный, -- сказала Туманова. -- Жаль, тебяне было. О добре и зле. Кстати, Феденька, у тебя ведь было еще историческоедоказательство. Давай-ка его нам! -- Он доказывает, что добро и зло безвариантны, -- задумчиво проговорилВонлярлярский. -- Но ведь это верно! -- воскликнула Туманова чуть громче, чем надо. --Если спас человека -- почему спасший ходит кандибобером? Он открыл в себенечто! Даже если нельзя никому рассказать -- все равно! -- Мне кажется, -- осторожно заметил Вонлярлярский, -- он ходит, как высказали, кандибобером, потому что в доброте есть элемент эгоизма. Добрымпоступком человек прежде всего удовлетворяет свою потребность вспецифическом, остром наслаждении... -- Не то, -- сказал Федор Иванович, почему-то темнея лицом. -- Добро --страдание. Иногда труднопереносимое. Все умолкли, Вонлярлярский легонько хихикнул. Стригалев округлил глазаи выразительно повернул голову, словно наставил ухо. -- Потому что добрый порыв чувствуешь главным образом тогда, когдавидишь чужое страдание. Или предчувствуешь. И рвешься помочь. А почемурвешься? Да потому, что чужое страдание невыносимо. Невозможно смотреть.Когда мне в медсанбате сестра перевязывала рану, знаете, какое лицо у неебыло... Такая была написана боль... Вот примерно так. А приятное ощущениевозникает уже потом, когда все сделано. Когда спас и сам не утонул. Тут уж икандибобером пройдешься! Так что никакого эгоизма в добрых делах нет, СтефанИгнатьевич. Если есть, это не добрые дела. После некоторого общего молчания Туманова захлопала в ладоши, сверкаяперстнями, и объявила: -- Ладно, хватит страданий! Ты, Феденька, идешь на кухню, там бабушкидадут тебе самовар. А остальные мальчики выдвинут на середину стол. Самовар был из красной меди, весь в вертикальных желобках, он сверкал ишумел. Ручка крана была как петушиный гребень, вся медно-кружевная,особенная, чтобы открыть кран, ее надо было не повернуть, а опустить вниз.Федор Иванович принес самовар и утвердил на столе, который уже накрылискатертью. Лена ставила стаканы и блюдца. Сев в сторонке, Федор Ивановичиногда хмуро посматривал на нее. Он приметил, что у нее красивые темные, ноне черные волосы, гладко начесаны на уши и заплетены сзади в хитрый лапоток.Карие глаза опять посмотрели на него в упор через очки. Еще приметил он ееширокие честные брови. "Она, должно быть, на редкость чистая душой, что ниподумает -- сразу выдает движением", -- такая мысль вдруг пришла ему вголову. Заметил он и чувственную пухлинку маленького розового рта. Но тут жеувидел бритвенное движение губ и переносицы, отвергающее плоть. И подумал:"Ишь, какая..." -- Что-то стаканы трескаются, -- сказал дядик Борик. И за столом он былвыше всех на голову. -- Давайте, Леночка, налейте мне, а я загадаю, пустятменя за границу на конгресс или нет. Все весело зашумели. -- Сейчас все полезут гадать, -- Стригалев покачал головой. -- Давайте,Леночка, наливайте мне тоже. Загадаю: утвердят мне докторскую степень? В тишине запела струя кипятка. Стаканы не лопались. -- Не утвердят, -- сказал Стригалев. -- Паразиты, -- поддержала его Туманова. -- А вы будете гадать? -- спросила Лена Федора Ивановича. -- Я не верю в судьбу. Еще одно разочарование... -- А во что вы верите? -- Ни во что не верю. Впрочем, налейте, загадаю одну штуку. В видеисключения. -- И что вы загадали? -- спросил Вонлярлярский. -- Тайна. "Если лопнет стакан, то, что мне кажется, -- правда, и я на нейженюсь", -- загадал Федор Иванович. -- Я тоже загадала на этот стакан, -- сказала Лена и опустила кружевнойгребень крана. Заклокотал, заиграл в стакане кипяток. Все молчали. Подождав -- может быть, лопнет, -- Лена, наконец,подвинула стакан на блюдце Федору Ивановичу и торжествующе улыбнулась --словно знала все. Он шевельнул бровью и, несколько разочарованный, принялсвой чай. -- Нальем теперь мне, -- сказала Туманова. Тут-то и раздался выстрел.Кому-то повезло с гаданием. Федор Иванович огляделся по сторонам, ищасчастливца, и вдруг взвыл от ожога -- это его собственный стакан лопнул,кипяток вытек на блюдце и промочил его брюки. Стакан целиком отделился отдонышка. -- Ничего себе, цена! -- шипел от боли счастливый Федор Иванович. --Заглянул, называется, в будущее! Лена смотрела на него строго. "Что-то подозрительное ты загадал", --говорило ее лицо. "Неужели и я так говорю лицом и глазами, и она читает!" -- подумалФедор Иванович. -- Федя, у тебя обязательно сбудется, -- сказала Туманова. -- Это тебеговорит квалифицированная гадалка. Но приготовься. Будет страдание. -- Так как же у вас все-таки обстоит с верой? -- спросил Стригалев,глядя в свой стакан. -- Есть, Иван Ильич, три вида отношения к будущему и к настоящему, -- стакой же серьезностью сказал Федор Иванович, выставляя вперед три пальца. --Первое -- знание, -- он загнул первый палец, -- основывается на достаточныхи достоверных данных. Второе -- надежда. Основывается тоже на достоверныхданных. Но недостаточных. Наконец, третье, что нас сейчас интересует --вера. Это отношение, которое основывается на данных недостаточных инедостоверных. Вера по своему смыслу исключает себя. Сказав это, он нечаянно взглянул в сторону Вонлярлярского. Тотпристально изучал его. И тут же, немного запоздав, опустил глаза. Чтобы несмущать его, Федор Иванович отвернулся и встретил серьезный, несколькоугрюмый взгляд Стригалева. И этот опустил задрожавшие веки. "Они все боятсяменя", -- подумал Федор Иванович и отвел глаза. И прямо наткнулся настрогий, внимательный взгляд Лены сквозь очки. Похоже, весь этот вечерТуманова устроила по их заказу -- чтоб они "на нейтральной почве" моглиприсмотреться к Торквемаде. И дядик Борик потому сел рядом и даже иногдаприобнимал его -- он знал все и хотел поддержать Учителя. Опять прозвучал хрустальный сигнал. Это был Василий Степанович Цвях в своем командировочном темном инесвежем костюме, краснолицый, мускулистый и седой. Он появился в двери иокинул общество доброжелательным взглядом. Увидел Туманову, пронес своижелтоватые седины к ней, представился и, кланяясь, попятился к двери. -- Извиняюсь, -- сказал он, вежливо дернувшись. -- Я прервал вашубеседу. -- Васи-илий Степанович! -- пропела Туманова баском. -- С вашимучастием она потечет еще веселей! Вот кого мы сейчас спросим. Вы не слышалинашего спора. Как вы считаете, Василий Степанович, может быть в добрезаключено страдание? -- В добре? Вполне. Это была самая любимая тема моего отца. Я запомнилс его слов несколько цитаток. Одна как раз сюда подходит. "Сии, облеченные вбелые одежды, -- кто они и откуда пришли?" -- Тут Цвях поднял палец. -- "Онипришли от великой скорби". -- Ого! -- почти испуганно сказал Стригалев. -- Это он сам сочинялтакие вещи? -- Такие вещи не сочиняют, -- сказал Василий Степанович с чувствомспокойного превосходства. -- Их берут из жизни, записывают... И текст сразустановится классическим трудом. Это Иоанн Богослов, был такой мыслитель. Вашвопрос занимал людей еще тыщу лет назад. Наступило долгое молчание. -- Василий Степанович... -- осторожно проговорила Лена. -- Мы тутгадали. Хотите погадать? -- Никогда не гадаю. Даже в шутку. -- Не верите в судьбу, а? -- хитро подсказала Туманова. -- Вообще ни во что, -- был скромный ответ с потупленными глазами.Федор Иванович удивленно на него посмотрел. -- Позвольте, но когда-нибудь вы верили? Кому-нибудь... -- осведомилсяВонлярлярский, трясясь от старости и изумления. -- Когда-то... Когда совсем не думал. Тут или думай, или верь.... Но,товарищи, у каждого накапливается опыт. И у меня, значит, это самое... -- Еще один неверящий! -- Туманова захлопала в ладоши. -- И вы с намиподелитесь? -- А что делиться, дело простое, -- Василий Степанович прошел к столу,уселся и хозяйским движением руки попросил себе чаю. Лена ответила чутьзаметным наклоном головы. -- Я могу позволить себе верить только на основе личного опыта, --сказал Цвях, принимая от нее стакан. -- Личного опыта, который, к примеру,говорит: "Дед Тимофей всегда верно предсказывает погоду". Здесь я доверяюсьсвоему опыту и получается уже не вера -- а почитай что знание. А когдаговорить про погоду берется неизвестный мне человек, тут я могу толькопритвориться для вежливости. Стало быть, никакой веры. Никаких призраков. -- Простите, простите... -- послышался голос Вонлярлярского. Эти мыслидля него были новы, и он странным образом крутил головой, чтобы они улеглиськак надо. -- Простите, -- сказал он, -- как же я могу жить в семье, если"никакой веры"? -- А зачем верить? Ты ведь знаешь, что они тебя не обманут. Простите, яхотел сказать, вы знаете. Так это же лучше, чем говорить им: "Я допускаю,что вы меня не обманете, я верю вам". Особенно, если с затяжечкой такойскажу. Нет! Я знаю вас! И безо всяких там колебаний, без веры отдаю вам всесвое. Беритя! -- Иногда у Василия Степановича прорывался деревенский акцент. -- Ив коммунизм нельзя верить, а можно только знать? -- не отставалВонлярлярский, округлив глаза, крутя головой. Федор Иванович посмотрел нанего с укоризной. -- Не можно, а нужно знать, -- ответил Цвях. -- Этим он и отличается отрелигии. -- В общем, да, конечно... А вы-то много знаете? -- Если честно сказать, очень мало. Не имею достаточных данных. -- Вот видите... А говорите, верить нельзя. Как же без веры? -- Очень просто. То есть, вернее, сложно. Ищу данные и буду искать,пока не найду. -- И тут данные! Вы не сговорились с Федором Ивановичем? -- спросилизумленный Вонлярлярский. -- А чего сговариваться? К этому все придем. Зачем мне верить, что "а"есть "а", если я знаю это. Зачем мне верить, что "а" есть "б", когда я знаю,что это не так. Правда, современная мудрость говорит... Ну, пусть докажет.Верить -- это значит передать свой суверенитет. Можно матери. Можно другу.Можно -- испытанному авторитету. Испытанному. И все -- до определеннойточки. Я верю матери, но знаю, что она недостаточно образованна. И когда онаговорит об эпилептическом припадке: "Возьми за мизенный палец, подержи и всепройдет", -- я мягко, чтобы не обиделась, обхожу ее совет. И никому я неповерю, кто мне скажет: "Возьми за мизенный палец". Даже если это будетговорить самый что ни на есть... Я вычеркиваю начисто всякую веру и отлично,товарищи, обхожусь одним знанием. А так как я знаю, что его у меня маловато,-- тем более. -- То есть как? -- изумился Вонлярлярский. -- А так. Не суюсь! -- Феденька, а почему это ты ни во что не веришь, можно узнать? -- Я? Тот же путь. Бывают встречи, столкновения... И налагают печать навсю жизнь. -- На тебе так много печатей? Видно, бедокурил в юности, так я понимаю? -- А кто в юности не бедокурил? -- добродушно заметил Цвях. -- Всебедокурят. -- Федяка, ты что-нибудь нам... Случай какой-нибудь из опыта... -- Расскажу, -- и Федор Иванович посмотрел на Лену: -- Пожалуйста, мнестаканчик чаю. -- Может, мужчины хотят водочки? -- предложила Туманова. -- Могу дать. -- Не-е, -- Цвях отвел водку рукой. -- С водкой так не поговоришь.Самовар! Наливайте полный самовар! Да чаю еще заваритя! Получив свой чай, Федор Иванович помешал в стакане ложечкой. -- Только это будет не та, не первая история, где добро и зло. Туисторию я пока поберегу. А вот некоторую сказку... Про черную собаку... --тут он страшно на всех посмотрел и добавил: -- ...с перебитой ногой. Чернаятакая была, аккуратная собачоночка. Она была не виновата, что родилась скрасивой блестящей черной шерстью. Как будто черным лаком облитая... Не былаона виновата и в том, что люди именно черный цвет назвали цветом проклятия инесчастья. И тайной всякой пагубы. Не серый и не желтый какой-нибудь, ачерный. Он не спеша, чувствуя, что все заинтересовались и забыли о своем другоминтересе к нему, отпил полстакана чаю. -- Вот так... Было это в Сибири, в тридцатом, кажется, году. Мне былодвенадцать, и родители устроили меня на лето в деревню, к знакомомукрестьянину... -- Не мешай! -- гаркнул Вонлярлярский на жену, сбросил ее руку сосвоего плеча и уставился на Федора Ивановича. -- Ну, понятное дело, единоличник. Изба, амбар, рига. Спали мы схозяйским сыном в амбаре на ларе. Хозяин, помню, все говорил о нечистойсиле. Не спите в амбаре, говорит, она, в основном, шебаршит там, где иконнет -- в амбаре да в овине. Ходил я с ними и в поле помогать. Веселоработали. Весело и дрались с соседней деревней по праздникам. Да...Дрались-то дрались, а вот ведьму гнать объединились. Обе деревни. Самаведьма жила в нашей деревне, на краю. Учительницей когда-то была. Все еебоялись. Хозяин говорил: ведьма как ведьма, очень просто. Чувствуете? Он так верил, что этоказалось знанием! Ведьма она и есть. Как ночь -- перекинется собакой чернойи бегает по огородам, вынюхивает, значит. А корова потом молока не дает. Ине ест ничего. Не залюбила ведьма нас, -- это хозяин говорит, -- не подвез яей дров. Некогда было, да и с ведьмой связываться кто захочет? Все ему,хозяину, было ясно... Вот и отправились две деревни и мы всей семьей.Родители, дочка -- пятый класс, сын из техникума, шестнадцатилетний, и я,ваш покорный слуга. Чистим оба зубы "хлородонтом", а в нечистую силу верим!Под утро вернулись с победой. Черную собаку подняли на огородах, погнали.Наш Толя бросил удачно палку, перебил ей переднюю ногу. На трех ускакала. Ана следующий день ведьма вышла из своей избы, мы глядь -- а у нее руказамотана тряпкой. И на перевязи... А потом -- через несколько дней -- ведьмаисчезла куда-то. Изба так и осталась пустая. Никто не селился. Думаю,учительница вышла специально -- попугать дураков, посмеяться. Руку я самвидел. Ну, а Толю я встречаю лет через восемь -- он уже в этом районе постзанимал. В партии уже был. Я ему говорю: "А помнишь, Толя, как ты ведьмеруку перебил?". Как он смутился, как заелозил! "Во-он, что вспомнил.Глупость то была, детство, нечего и вспоминать". А сам оглядывается --разговор при публике был. Я думаю, у многих людей в жизни была такая встречас черной собакой. Не только у отсталых крестьян. Гонят -- и верят, что гонятведьму... -- Собака и образованных навещает, -- сказала Туманова. -- Только тутсобака породистая. Черненькая такая болоночка... -- Именно, -- подтвердил Цвях. -- Тут даже дело не в образовании, а ввытаращенных глазах. Бывает, образованный, а глаза вытаращит раньше, чемподумает. Я помню, в тридцатых годах прямо полосами находила на людей дурь.Безумие такое. Вдруг начинают выискивать фашистский знак, будто бы ловкозамаскированный в простенькой и ясной картинке спичечного коробка. Ищут -- иу всех вытаращенные глаза. И оргвыводы, понятно, для несчастного художника.Или на обложке школьной тетрадки вдруг высмотрят руку, протянутую ксоветскому гербу -- чтоб сорвать. И пошло -- шепот на закрытых собраниях,отбирают у ребятишек тетрадки. В огонь! Знаний мало, вот и кажется всякое.Верят! В разную чертовщину... -- Вроде вейсманизма-морганизма, -- подсказал Стригалев. У гостей повеселели глаза. Но Цвях этого не заметил. -- Напомни им сейчас, кто остался жив, про тетрадки, про спичечныйкоробок. "Что-о? -- закричат. -- Еще что вздумал -- в старье копаться!" -- Я все же до конца не удовлетворен, -- возразил обиженный голосВонлярлярского. -- Что же тогда нам делать с этими прекрасными стихами:"Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой"? -- Там сказано, Стефан Игнатьевич, во-первых, "если". Если мир дорогинайти не сумеет, -- возразила Туманова. -- А мир отыщет ее в конце концов.Я, во всяком случае, верю... -- Не верю, а надеюсь, -- поправил ее Цвях. -- А золотой сон -- что?Одни будут спать, а другие -- шарить у них по карманам. Где вера, там большевсего спешат от верящего что-нибудь получить. Авансом. Деньгами. Илиподсунуть бумажку какую-нибудь подписать. Нет, сна не нужно. Только знание. Когда гости начали расходиться, Туманова подозвала Федора Ивановича,потянула его к себе, зашептала. -- Дай сюда ухо. Как тебе моя компания? Как тебе эта девочка? Не правдали, хороша? У нее и жених подходящий, скажу я тебе. -- Кто? -- А вот стоял. Стригалев, ты с ним уже знаком. Они вместе работают надкартошкой. У него есть кличка, студенты прозвали. Троллейбус, хи-хи-и! Ты ихуж не трогай, когда начнешь свою ревизию. Хватит с него, он ведь уже сидел.За это самое -- за Менделя -- Моргана. И твой брат, к тому же, фронтовик.Ладно? Поэтому, прощаясь с Леной, Федор Иванович был сух и даже невежливымобразом продолжал разговор с Цвяхом, показывая, что очень увлечен. Это унего получилось само собой -- он не смог бы иначе скрыть свое неожиданноестрадание. Она же, держа его руку и слегка пожимая, не отрывала глаз от еголица. Но пришлось все же оторвать, и, надев кофту, она поспешила к двери, закоторой на лестничной площадке ее ждал этот угрюмый Троллейбус. Даже тот, кто хорошо знает этот город, попав на его улицы вечером,каждый раз примечает некую особенность. Если днем город с его преобладающимидвухэтажными домами дореволюционной постройки кажется однообразным и сонным,то с наступлением темноты он как бы оживает. Пестрота человеческих судеб,скрывающаяся днем в этих одинаковых грязно-желтоватых стенах, за одинаковымиокнами, отчетливо выступает, как будто ночью-то здесь и начинается настоящаяжизнь. Вот яркий, как звезда, свет. Как окно больничной операционной. Вотфисташковый -- будуар русалки. Вот желтое окно -- как стакан слабого чая.Вот -- стакан вина. А вот искусственный дневной свет, мертвенный, как вморге. Здесь прячется от суда читающих газеты современников упорныйидеалист-кибернетик. Или вейсманист-морганист кует свои вымыслы, идущие напользу врагам человечества. Из тех, кто смотрел на этот город только днем,никто, конечно, не мог подумать, что здесь может родиться и даже прогреметьзнаменитое групповое дело с участием профессоров и студентов. Федор Иванович и его "главный" -- Цвях медленно брели по тусклоосвещенным улицам, углубленно курили и молчали. И на них произвеловпечатление живое разнообразие смеющихся и подмигивающих окон. Они прошлидобрую половину пути, когда Василий Степанович вдруг сказал: -- Чем больше читаю, Федя, тем больше вокруг дремучего леса. Словно какподнимаюсь вверх над тайгой, и нет ей конца. А там, внизу, на чистойполянке, было все так ясно! Вот мы говорим, ругаем, насмехаемся, а онавозьмет да и подтвердится. -- Кто? -- Кого ругаем. Лженаука... Они прошли в молчании несколько шагов. Вдруг Василий Степановичостановился. -- Хошь, признаюсь, Федя? У нас за деревней, где я родился, в поле былхолм. Вроде кургана. А на нем каменный крест. В двадцатых годах молодежьнаша деревенская собралась -- накинули на этот крест веревку и сдернули его,сволокли куда-то. Теперь он лежит, даже не знаю где. И я участвовал -- всюжизнь, считай, этим подвигом гордился. А вот теперь маленько из историиузнал. Батый по этим местам проходил, татары. А в курганах-то этих русскиекости. Наших защитников. Крест-то был, Федя, к делу поставлен. Видишь, чем ягордился всю жизнь! Они опять двинулись дальше. Цвях развел руками: -- Куда деваться! Переучиваться? Делать все наоборот и пониматьнаоборот? А будет ли толк? Стоит ли вносить этот хаос в башку, когда длядела нужна максимальная ясность? -- Вносишь все-таки не хаос, а ясность... -- Так раньше тоже считали -- уж куда ясней. И новую ясность ведьпересматривать придется, черт ее... -- А не вносить ясность -- еще больше будет хаоса. Тогда надо, ввашем-то случае, историю перемарывать. Вычеркивать заслуги людей, страдания,кровь... В нормальной человеческой душе всегда должны оставаться хотьнесколько процентов ее объема -- для сомнений. Это чтоб не было потомхаоса... Спать ложились, не зажигая света. Разуваясь, Цвях кряхтел. -- Да-а-а... Вот ты ревизовать приехал. Ре-ви-зо-вать! Значит, у тебяэтих процентов сомнения нет? Чего молчишь? Василий Степанович затих, дожидаясь ответа. Но не дождался. -- Ты хорошо сегодня утром выступал, -- проговорил он, почесываясь. --Это правда, наша наука другая. Ей свойствен наступательный характер, --Цвях, видно, убедил себя в чем-то и успокоился. -- Ни к чему ей этинесколько процентов в душе. Пятая колонна сомнений. Мы опираемся на надежныйфундамент. Потому и в разговоре с "ними, это верно, ты умеешь взять нужныйтон. Убеждаешь... -- А вот про кукушку -- вы это уже слыхали, Василий Степанович? Что онавовсе не несет яиц, а просто скачкообразно возникает как новый вид в яйцедругой птицы... Определенного вида... В результате условий питания... Накакой же это фундамент может опираться? -- Слышал, слышал. Да, это высказывание и меня, пожалуй, озадачило. Нуда... Но ведь и Иосиф Виссарионович нашего академика не одернул. А уж ИосифуВиссарионовичу не откажешь в знании диалектики. Сосед затих, Федор Иванович начал согреваться под одеялом. Он ужепредставил себе Елену Владимировну, как она ходит среди людей -- чистая,слегкч приветливо кланяясь каждому, с кем встретится глазами... Вдруг емупоказалось, что в комнате кто-то шепотом позвал: "Вася, Вася, Вася..." Вздрогнув, он широко открыл глаза и, поняв, в чемдело, рассмеялся. Это Василий Степанович в раздумье чесал волосатую грудь.Потом совместил этот звук с обширным вздохом. -- Галстук не снял. Думаю, что мешает? Надо же, рубаху снял, а галстукостался. Тоже когда-то был черной собакой. Отрекались ведь от него... Он опять почесал грудь. -- Думаешь, я не повышаю уровень? Знаешь, чем больше повышаешь, тембольше сомнений родится. Вот наследственное вещество. Мы его так легкоругаем. Во всех учебниках. А в чем же еще наследственность, как не ввеществе? -- Цвях возвысил голос, даже со слезой. -- В святом, что ли, духе?Третьего-то места ведь нет!


Белые Одежды В. ДудинцевМесто, где живут истории. Откройте их для себя