26

2 0 0
                                    


     
      26
     
      Станислаус говорит с агентом Господа Бога и упражняется в смирении.
     
      На первое жалованье, полученное им в качестве подмастерья, Станислаус купил себе новые брюки, лимонно-желтые, с отворотами, модные по всем статьям. Новые штаны были необходимы.
      Под вечер в воскресенье он позвонил у двери пасторского дома. Кухарка открыла ему и отпрянула:
      — Вы?
      — Я хочу просить господина пастора поговорить со мной.
      — Господи боже мой, вас тут так же уважают, как бешеного дога мясника Хойхельмана, — прошептала кухарка.
      Станислаус был непоколебим в своих намерениях:
      — Мне нужно кое-что узнать.
      — Придите через час. Господин пастор отдыхает после проповеди.
      — Спасибо. — Станислаус отвесил поклон.
      — Да хранит Господь вас и ваши планы. Я здесь последние дни, — сказала кухарка.
      — Вы больше не виделись с моряком?
      — Больше я его не видела.
      — Да? Ну ничего. Господь не оставит вас.
      Через час Станислаус снова пришел к дверям пастора. Открыла ему пасторша. Элиас приветствовал его громким визгом. Лицо пасторши выражало суровость и удивление одновременно.
      — У вас какие-то церковные надобности?
      — Очень церковные надобности.
      — Вы пришли по делу вашего покойного хозяина?
      — Нет, скорее по своему покойному делу.
      Станислаус сидел в прихожей с распятиями и ждал. Да, сколько раз у него здесь екало сердце. Некоторые из книг, стоящих на полке, он когда-то читал. И страницы пахли цветущим шиповником.
      Его провели в кабинет пастора. Пастор, весь в черном, поправил свой крахмальный воротник и с достоинством пошел ему навстречу. Взглянул на протянутую Станислаусом руку и слегка поклонился. Тогда поклонился и Станислаус.
      В кабинете пастора пахло старыми книгами и святостью. Пастор сел в кресло. Станислаусу он сесть не предложил. Иисус на горе тоже сидел, а те, что приходили к нему, стояли вокруг.
      — Я рад вас видеть, мой юный друг.
      — Я тоже, — сказал Станислаус.
      На лбу пастора появилась морщина.
      — Если меня не обманывает мое отцовское сердце, вы пришли, чтобы получить прощение за ваше злодеяние. Но моего прощения мало. Я могу простить вас, как отец опозоренной дочери, но грех... грех... — Пастор встал, и лицо его побагровело. — Только Бог, только Господь наш может отпустить грех, если ему это будет угодно.
      Свежая храбрость Станислауса усохла от ветра этой речи. Он медлил.
      — Говорите! — сказал пастор с вызовом.
      — Я ее не опозорил.
      — А что же?
      — Она целовала меня, я целовал ее.
      — А еще что?
      — Ничего.
      — И вы не пытались... я хочу сказать, что в письме... упоминалось о ребенке, мой юный друг.
      — Это было... мы... мы не знали, родятся ли дети от поцелуев.
      Пастор вдруг стал озираться, плечи его задрожали. Черные пуговицы над полами сюртука запрыгали вверх-вниз. Смеялся он или плакал? Видно, все-таки плакал над этим грешным миром, потому что, когда обернулся, он закрыл побагровевшее лицо носовым платком. Пастор протянул Станиславу руку:
      — Не будем терять время, дорогой мой юный друг! Как отец, я вас прощаю. А простит ли вас Господь, тут уж мы, увы, должны только уповать на его милость.
      Он молча кивнул, как бы отпуская Станислауса. Станислаус остался стоять.
      — Что-нибудь еще?
      Станислаус поддернул свои новые штаны.
      — До меня дошли сведения, что я для Марлен под запретом.
      Пастор был форменным образом приперт к стенке. И лихорадочно подыскивал нужные слова:
      — Дружба... дружба... она как мотылек, особенно у юных девиц. Этот мотылек ищет цветы поярче.
      Но Станислаус не сдавался. Словно маленький сатана, стоял перед пастором.
      — Я и был этим цветком. А мотылька вы прогнали.
      Пастор теребил листок маленькой комнатной липы.
      — Если Богу угодно через мое посредство руководить дружбой и любовью моей дочери, значит, у него есть на то причины. Что мы знаем? Мы лишь орудия в его руках.
      Станислаус карабкался по ветвям своих раздумий. Но ветви уже не держали его. Пастору хорошо были знакомы эти секунды немоты перед крахом неверующего. Да будут благословенны эти небесные истины! И он добавил еще гирьку на свою чашу весов.
      — Смирение... Смирение, мой юный друг. Кто может, не взяв греха на душу, противиться Господним предопределениям?
      Вот так закончился разговор Станислауса с отцом его первой возлюбленной. Смирение, смирение!
      Старший подмастерье обратился к нему:
      — Как тебе известно, я здесь доверенное лицо и несу ответственность и за приход, и за расход. Я должен заботиться, чтобы расходы были как можно меньше. Ты подмастерье и, как водится, запросишь деньги, положенные подмастерью. А разница сам понимаешь — небо и земля.
      — Так, значит, я лишний? — Станислаус спросил это со всем мыслимым для него смирением.
      — В мое время любой, кончивший учение, был рад выйти в широкий мир. Хлеб пекут повсюду, только везде по-разному.
      Смиренное молчание. Значит, Станислаус должен уйти из города, в который в один прекрасный день вернется Марлен?
      — Я мог бы еще немного поработать за ученическую плату?
      Старший подмастерье выразился яснее:
      — Я отвечаю не только за приход и расход в этом доме. Ты сейчас вступаешь в самый безумный возраст и конечно же даже не подозреваешь, какая на мне лежит ответственность. Ты целые ночи просиживаешь у Людмилы и, чего доброго, еще делаешь ей какие-нибудь безнравственные предложения.
      — Это было из-за покойника, — объяснил Станислаус.
      Старший сдул мучную пыль с волосатой руки.
      — Короче говоря, сперва всегда бывают покойники и ночные дозоры и услуги, подразумевается, конечно, любовь к ближнему, а потом вдруг появляется ребеночек, и тут уж вся громадная тяжесть ответственности падет на мои плечи.
      Опять ребенок? Станислаусу надоело стоять тут и предлагать себя за мизерную плату... Господь, наверное, видит... Теперь вот, видите ли, он должен, как Всевышний, взвалить на себя всю ответственность.
      Но тут старший показал себя совсем не с худшей стороны:
      — Ты еще можешь сочинить стишки про «докторский» хлеб. Как говорится, воля твоя. И я ничего не скажу, если это продлится и больше недели, потому как стишки могут быть длинными, пусть станут утешением для всех диабетиков. Можно поручить художнику написать их в витрине отмученным мелом.
      Нет, Станислаусу не хотелось воспевать в стихах «докторский» хлеб. Он поднялся к себе и сложил все вещи в коробку из-под солодового кофе. Прежде чем уйти, он еще написал длинное письмо Марлен. Он хотел, чтобы она увидела его разбитое сердце, напоминал ей о прекрасных часах и обещаниях. Неужто она хочет его уничтожить или прогнать за границу? «Я жду ответа три месяца, но потом я уже ни за что не ручаюсь!»
      В коридоре ему навстречу попалась Людмила. Левую руку она прижимала ко лбу.
      — Людмила, у тебя голова болит?
      — Нет, голова не болит. Старший говорил с тобой?
      — Говорил. И я, как видишь, смиренно стою здесь.
      Людмила сжала пальцами виски:
      — Дело в том, что я с ним обручена. Мы будем вместе вести дело, чтобы вновь поднять его престиж.
      Так вот оно что, так вот почему Людмила держит у лба левую руку: на пальце поблескивает обручальное кольцо. Станислаус и это смиренно принял к сведению.
      — Значит, теперь ты будешь тут хозяйкой и ученики будут крутить ручку твоей стиральной машины и чистить тебе туфли. От меня бы ты этого не дождалась.
      — Ты опоздал со своей ревностью, — печально сказала Людмила. — Хорошо, что ты уходишь. Я не могла бы за себя поручиться. Ты два раза видел меня в чем мать родила. Такое бесследно не проходит. Нет, я и в самом деле не уверена, что не люблю тебя больше, чем его.
      И Людмила ушла. Станислаус слышал только стук ее новых лакированных туфель по ступеням лестницы.

екатерина вильмонт - чудодейWhere stories live. Discover now