34

4 0 0
                                    


      34
     
      Станислаус встречает трясуна, убегает от сочувствия и познает высший смысл поэтического искусства.
     
      Он бродяжил, нигде его не ждали. Он был как те хохлатые жаворонки, что зимой слетаются на каменные улицы городов, склоняют набок головки и покорно ждут каких-нибудь отбросов. И достаточно солнцу выглянуть хоть на час, они вспоминают свои меланхоличные весенние строфы. Они поют на тумбах у края дороги. Они, преисполненные степной тоски, становятся легкими и пугливыми как сама тоска, поднимаются, взлетают и летят, даже если через три города зима опять прибьет их к земле. И вновь они ищут и ждут, ждут посланца с небес.
      Так прошла двадцать четвертая зима Станислауса. Вокруг него гремели, выигрывались и проигрывались битвы.
      Те, кто выиграл битву с помощью лжи и вероломства, были вроде господ из кафе Клунча. Станислаус всегда их терпеть не мог, даже если они утром после своих пирушек совали ему в руку чаевые. Это были люди вроде графа Арнима, надушенные стрелки́, строгие преследователи тех, кто собирает хворост или чернику, но, когда они снимают пиджак, сзади на брюках у них не хватает пуговицы для подтяжек.
      Он выискивал знания, как хохлатый жаворонок выискивает зимний корм. Он мечтал о тепле человеческого понимания, как жаворонок о лете в степи, и не было у него мгновения, когда бы он принадлежал к тем, кто допускал чудовищные мерзости.
      Из книг он твердо усвоил, что потайные силы, о которых он в юности был столь высокого мнения, не что иное как легкий дурман; знахарские чудеса, известные с древних времен и действующие на тех, кто в них верит. Но что же это за сила такая в нем, которая вновь и вновь заставляет его писать небольшие стихотворения, а потом чувствовать себя вольным и счастливым, словно он заставил расти дерево, заставил расцвести цветок? Или это тоже знахарское чудо и обман? Откуда же взяться ясности в нем, если то, что с ним творится, никак не объяснено?
      Сквозь сухую, прошлогоднюю траву в придорожных канавах пробивались к свету первые зеленые травинки. Пригревало солнышко, воздух был мягкий, насыщенный птичьими трелями и первыми ароматами весны. Станислауса распирало от беспричинной радости. Он прикладывал ухо к стволам деревьев и согласно кивал, он кричал, подражая птицам:
      — Сейчас начнется праздник!
      В придорожной канаве сидел человек и дрожал как деревце на ночном ветру. Жестокая лихорадка сотрясала его. Разве мог Станислаус в своей буйной радости пройти мимо?
      — Ты что, ядовитой травы наелся?
      Трясун попытался взглянуть на него, но взгляд его блуждал. Легкая улыбка благодарности промелькнула на лице, словно солнечный блик на волнующейся воде. Его дрожащая рука поднялась, точно вспугнутая белая куропатка, это он пытался указать на набитый книгами рюкзак Станислауса. Но Станислаус уже развязывал свой узелок в поисках какой-нибудь еды. Мужчина со вздохом впился зубами в краюху хлеба и немного успокоился.
      — У тебя что, постоянно лихорадка?
      Трясун улыбнулся.
      — А ты врач?
      — Почти.
      Доев свою краюху, трясун лег навзничь, закрыл глаза, засопел, потянул носом, как спящая собака, и вскоре громко захрапел.
      Станислаус, прислушиваясь к жужжанию жирных весенних мух, набил себе трубку. Рука храпящего трясуна легла ему на колено:
      — Табаку!
      Станислаус послушно положил щепотку ему в ладонь. Трясун затолкал табак себе в рот и снова захрапел.
      Около полудня они собрались и молча пошли рядом. Все, о чем можно говорить на дороге, уже было сказано. Дорога была длинной и шла в гору: тень от деревьев, солнечные блики, камни, о которые легко споткнуться, и желтые кучи гравия на обочине. Сколько же дорог на земле? Сколько луговых тропок и проселков вливаются в шоссе? Сколько деревенских улочек ведут к родному дому? А для Станислауса — ни одной?
      Вечером, когда они в городе у подножия гор искали пристанища, спутник Станислауса вдруг упал на мостовую. Прохожие поспешили к нему.
      — Он упал как подпиленное дерево, — сказал своей жене какой-то толстяк. Жена была долговязая и унылая, она протерла свои очки, посмотрела на лежащего и проговорила:
      — О господи, да это мужчина!
      Станислаус с толстяком дотащили трясуна до пивнушки и уложили там на лавку.
      — Сюда-то зачем? — спросила унылая особа. — Ему надо к врачу!
      Эпилептик сжатыми кулаками указывал на стойку. Станислаус спросил осьмушку шнапса и влил ему в рот. Голова трясуна перестала дергаться. Вторую осьмушку уже ничего не стоило в него влить. Теперь и руки перестали трястись.
      — Может, надо и ноги ему успокоить? — Тут уж и толстяк заказал шнапс. Трясун позволил влить в себя и эту порцию, после чего все его тело успокоилось.
      — Да вы его утопили в шнапсе, — запричитала унылая особа. Но трясун вовсе не умер. Он икал и рыгал. Лицо его теперь выражало веселье. Он взял подставку под пивную кружку и метнул ее в хозяина. Стукнувшись о блестящую лысину хозяина, картонка спланировала обратно в руку трясуна.
      — Волшебник! — Тут уж затряслась и унылая особа.
      Волшебник блаженно крякнул, как младенец, сосущий пальцы на своих ножках, вытащил из кармана колоду карт, велел толстяку вытянуть одну карту, запомнить ее и снова сунуть в колоду. Карты он перетасовал и швырнул колоду в дверь пивнушки. Карты разлетелись по полу как подстреленные голуби, но к двери прилипла одна, та самая, что вытянул и запомнил толстяк.
      Из всех углов пивнушки собрались посетители, чтобы посмотреть на волшебника. Толстяк стукнул мясистым кулаком по столу:
      — Ужин для волшебника!
      Они ели, пили и снова пили. По мановению руки трясуна карты возникали вдруг из стаканов, часы исчезали в жилетных карманах и оказывались на дне пивных кружек, носовой платок унылой особы был сожжен, а потом целым и невредимым вытащен из носа хозяина. Люди с улицы набились в пивную, сдабривая пивом свое любопытство и страх.
      Станислаус был пьян не только от приближения весны. Неужто он попал в компанию к Мефистофелю, который одному ученому добывал вино прямо из столешницы? Несмотря на все науки, тоска по тайным силам не совсем еще покинула душу Станислауса.
      — Как ты творишь эти чудеса, дружище?
      Трясун затащил его в угол за печью:
      — Свое самое главное чудо я тебе показал по дороге. Ты этого не понял, где уж это понять такому молодому и глупому козленку: властям нужен суровый, злой народ. А народ хочет быть мягким, хочет быть добрым. Я — за народ. Я помогаю ему быть добрым, я выбиваю сочувствие из окаменевших сердец. Я сею и пожинаю это сочувствие. — Трясун громко запел: — Ла-ла-ла, чудо из чудес! Туу-туу, так гудит завод печали! Мы делаем сочувствие по мерке, сочувствие по мерке, сочувствие побольше, сочувствие поменьше... — Певец сочувствия закрыл глаза и плюхнулся на лавку у печи.
      Станислаус протрезвел. Работая руками, словно раздергивая завесу, выбежал он из пивной и побежал наперегонки со своим сочувствием. Значит, этот трясун просто не пожелал сам искать пристанища, он хотел, чтобы его туда отнесли. Станислаус брел сквозь ночь. Но даже под утро он был не совсем уверен, что не выпил на брудершафт с чертом.
      И опять весенним вечером он пришел в маленький город. Так вот они, горы, высоко в небо вписанный ландшафт; дороги, окаймленные деревьями, в легкой весенней зелени вели вниз с гор и холмов и сходились у Рыночной площади города в долине. На склонах гор цвел терновник, а из горной речки выплескивались форели, словно хотели взглянуть, кто это там идет по дороге. Все это было для него ново и прекрасно. Небо и сердце его полнились радостью. Его вдруг охватило жгучее желание запеть свою песню и вообще вести себя так, как будто в одном из этих приветливых фахверковых домиков его ждет белая постель.
     
      Вдоль дороги расцвела
      Вишня кислая, вишня сладкая...
     
      В гору поднималась телега, возница ткнул его кнутом в бок.
      — Тебе хорошо живется, сразу видать!
      Город был наводнен приезжими, которые целый год копили деньги, чтобы провести здесь неделю и воскресить в себе радость жизни, которая в больших городах умирает.
      В таком городке человека с пустым карманом, вроде Станислауса, не встречают венками из анемон и не забрасывают ландышами. Ни пристанища, ни ночлега для пришлых без гроша в кармане!
      Но на сердце у него не стемнело, ибо ярко светила луна, а воздух был теплым и ароматным. И он решил заночевать на скамейке в парке.
      Все скамейки оказались заняты, из всех кустов доносилось хихиканье. Он решил подождать, покуда полуночная прохлада не прогонит всю эту публику в снятые на время постели. Откуда-то из кустов донесся глуховатый женский голос, который пел:
     
      Роза, осенняя Роза моя,
      скоро ли ты зацветешь?
      Или снегом тебя застудила зима?
      Или знойное лето сводило с ума?
      Или слишком скупым был дождь?
     
      О Роза, я не могу здесь остаться.
      Цвети же скорей — нам пора расстаться.
      Тонкий месяц на небо взойдет, и тогда,
      поплывет мой корабль сам не знаю куда.
     
      Что так разбередило ему душу, эта теплая ночь? Или жалость к самому себе? Или это плакала в нем его бездомность и неприкаянность?
      Он вытер слезы рукавом и пробормотал:
      — Нет-нет, я просто так плачу, да? А может, это земля была такой прекрасной и теплой, что на ней сбилось в кучу все, что имеет человеческий облик? А звезды, они, наверно, холодны и безлюдны?
      Она сидела одна на скамейке. Заметив его, она не перестала напевать. Он видел теперь ее очертания. Она была стройной, так что едва прикрывала собой ствол березы, к которому прислонялась. По-видимому, у нее были светлые волосы и смуглое лицо. Руки ее он видел яснее. И ему захотелось, чтобы они его погладили. Он сунул руку в карман, полный всякого хлама, выудил оттуда трубку, уронил ее и пошел дальше.
      Вот какой он был теперь опытный: немного погодя он повернул назад. Она опять пела. Он шел нагнувшись. И в самом деле, нелегко было разглядеть трубку среди гальки и прошлогодней, сухой листвы. Она перестала петь и сказала:
      — Это старый трюк.
      Он остановился, почувствовав себя юнцом, которого застали у лесного озера без трусов.
      — Вы мне?
      — Вы же выбросили свою трубку. А теперь ее ищете?
      — Я рассеян, как семена по ветру.
      Она сказала:
      — Недурной образ. — И ему показалось, что он видит ее улыбку. — Рассеян, как семена по ветру, гм. А я знала, что вы вернетесь. Только зачем вы прикидываетесь святошей?
      — Чтобы сказать — это ваш голос меня приманил. — И он возвел глаза к небу, словно прося помощи у звезд. — Люди никогда вот так прямо не бросаются друг к другу, даже если очень хотят, и ничего тут не поделаешь.
      — Вы философ? — спросила она.
      Он пожал плечами, совсем как мальчишка, которого спросили: что это ты тут натворил?
      — Садитесь, — предложила она.
      Он с радостью сел.
      Он не знал, с чего начать. А она, похоже, и не ждала никакого продолжения.
      Лунный свет заливал ветви плакучей ивы, капал на дорожку, заставляя светиться камешки кварца. Свет, подумал он. Что случилось? Один человек подсел к другому. И всякий раз, стоит одному одинокому человеку подсесть к другому, мир продвигается чуточку дальше. Она спросила:
      — Вы кто?
      — Внешне — один из многих, внутренне — совсем иной. Всегда ведь чувствуешь, что можешь быть чем-то бо́льшим, чем ты есть. Вот, например: «Вдоль дороги расцвела вишня кислая, вишня сладкая. Путь-дорожка пролегла каменистая, негладкая... Знать, твоя такая доля — Божья воля! Край чужой, край родной — вишня кислая, вишня сладкая».
      Она смотрела на него, смуглая, спокойная. Глаза у нее были словно бы умудренные, много повидавшие.
      — Так вы поэт!
      Ему стало страшновато.
      — Но почему «Божья воля»? Вы так уж заодно с ним?
      — Ничего лучшего мне в голову не пришло.
      — Нет, сердце надо вкладывать в каждый слог. А просто «Божья воля» не годится.
      — Но это ведь так, для себя. — Он снял шапку. Его прошиб пот.
      — Но вот теперь вы и мне это прочли.
      — Я не собирался...
      В эту ночь он расцвел. Рядом с ним сидел человек, который слушал его и принимал всерьез. Он повел ее в луга своего детства, показал ей свои отлакированные речной тиной туфли, все свои чудодейства. Она слушала закрыв глаза. Заснула? Или ждет, что он поцелует ее?
      Она словно прочла его мысли:
      — Тогда вы еще об этом не думали.
      — Это все дорога, — сказал он.
      — Дороги преображают людей или люди преображают дороги?
      Он не знал ответа. Его бросило в жар. Он хотел расстегнуть пиджак. Но на пиджаке не было ни одной пуговицы. Станислаус молчал.
      Цветок белой акации плавно опустился на землю. Сверчок прервал свою песню. Пятьсот тридцать восемь облачков-барашков скрыли луну. Луна спрятала свое лицо за щипцом какого-то дома. Божья коровка ползала вокруг ствола березы, не спеша обследовала все трещинки коры. Обследовала свой мир.
      Когда, просеявшись сквозь кроны деревьев, до них добрался первый утренний свет, ему не захотелось, чтобы она разглядела в нем бродягу и бандита. И он просил ее через два дня прийти на эту же скамейку и притворился, что его кто-то ждет:
      — Воображаю, какое будет удивление, когда я приду так поздно.
      Она не кивнула в ответ. И долго смотрела на него. Рука у нее была теплая.

екатерина вильмонт - чудодейWhere stories live. Discover now