43
Станислаус перерабатывает свое горе в стихи, решает сделать книгу с золотыми розами и снова погружается в любовь.
Солнце с трудом пробивалось сквозь запорошенные мукой окна пекарни. Его бледные лучи падали на израненного Станислауса и изможденного Эмиля. Хельмута не было. Что ему делать в пекарне с этими штатскими придурками? Он добровольно записался в вермахт и теперь ждал призыва.
День тянулся еле-еле. Станислаус принимал решения и вновь их отбрасывал. Он пытался внушить себе, что ревность — суетное чувство. Брошюра о «Мире мыслей» говорила об этом без обиняков. Но брошюра лежала в каморке, а Станислаус расхаживал взад и вперед по пекарне. Ревность и ее мать суетность точили и сверлили маленькие дырочки в его сердце, знать не зная о брошюре.
Настало воскресенье. Станислаус не пошел к Пёшелям. Ведь Лилиан совершила святотатство, не более и не менее, верно? В ту ночь, после городского праздника, она позволила унтер-офицеру с лунным лицом проводить себя до дому. Станислаус выломал штакетину из забора торговца мехами Гриффига — вот в каком полнейшем беспорядке пребывал мир его мыслей. Перед дверью Пёшелей этот тип поцеловал Лилиан. Впрочем, Лилиан сопротивлялась. Надо отдать ей должное. Но даже самая жгучая ревность не могла сделать из Станислауса драчуна и мстителя. Или он боялся этого вояки? Кто знает? Но он смог только беспомощно взмолиться: «Лилиан! Лилиан!» Они отшатнулись друг от друга, и Лилиан исчезла в подъезде.
И теперь Станислаус волок на себе этот тяжкий груз.
Шли дни. Станислаус стал спокойнее, но в мире его мыслей по-прежнему царил разброд. Заочные учителя требовали работ. Он попытался снова с головой окунуться в учебу. Это ему не удалось. Он письменно извинился, сославшись на болезнь, но в самом разгаре этой болезни у него вдруг созрел новый план: а не может ли он собрать многие свои стихи в книжку. В книжку с золотыми розами на обложке: «Любовные песни Лиро Лиринга».
И он взялся за работу. Она вытеснила даже воспоминание об обидах, которые он позволил нанести себе. Он опять стал человеком. Да, это было чудо: он даже и думать забыл о своих мучительных мыслях. До чего же утешительно было воображать, как люди будут останавливаться у витрин книжных магазинов.
«Какая красивая книжка с золотыми розами!»
«Это „Любовные песни Лиро Лиринга"».
«Он живет за границей, где-нибудь на райских островах?»
«Нет, он живет в нашем городе!»
«Поэт в нашем городе?»
«Да, он поэт. Здесь собраны все муки и счастье любви. Одна девушка в нашем городе отвергла его».
«Невероятно!»
«Увы, увы, моя дорогая».
Переписывая свои стихи для книги, Станислаус слышал много таких разговоров красивых женщин. Он видел свою книгу среди линеек, ластиков, пресс-папье и бутылочек с конторским клеем в витрине магазина канцелярских товаров Грифеля — золотые розы на обложке.
Минуло две недели. В брошюре «Наведи порядок в мире своих мыслей» он прочитал: «Благословен тот, кто сможет наступить на свою боль. Слава тому, кто сумеет использовать свое горе как первую ступень крутой лестницы, ведущей к успеху!» Станислаус полагал, что теперь он сумел превозмочь свою боль. Ступень, на которую он встал, была еще довольно зыбкой и шаткой, но все-таки...
Пришло письмо от Лилиан.
«Возлюбленный мой, я должна признать, что была немного не права. Он мой шеф, но я не хотела быть такой, и он не смеет думать, что все девушки к его услугам. Нет, я не такая, и ты это знаешь лучше всех. И мои родители никогда бы этого не потерпели. Папа — кстати, он шлет тебе привет — против военных, а мама, которая тоже шлет тебе привет, она тоже против, потому что унтер-офицеры по большей части женаты.
Ты не должен сердиться, милый Станислаус. Я тоже ни капельки не сержусь. Я горько раскаиваюсь, почти не сплю ночью. Если бы ты знал, как я похудела! Целую тебя и раскаиваюсь. Твоя Лилиан. Прости! Прости!»
Он чувствовал себя разбитым, но рассудок его бодрствовал. Письмо Лилиан показалось ему глупым и пошлым. Им владела идея одержать победу при помощи своих стихов. Раскаяние Лилиан оказалось преждевременным.
Вечером, сидя опять над своими стихами, он заметил, что в его гордости появились червоточины. Весь день напролет он думал о Лилиан гораздо больше, чем ему хотелось бы. Или он привык к ее ласкам? Что же касается письма Лилиан, то не всякий человек так искушен в писаниях, как он.
Утром он вел себя как человек, за ночь избавившийся от зубной боли. Что-то насвистывал, был весел и разговорчив.
— У тебя была когда-нибудь девушка, Эмиль?
— Да еще какая! Стройная и почти красивая.
— Она причиняла тебе когда-нибудь горе?
— Да еще какое горе! Я никогда ни с кем об этом не говорю, но ты всегда защищал меня от этой собаки Хельмута. — Он указал на свой горб. — Она была слишком высокой для меня. Что ж поделаешь! Если бы она была хромая! Она вышла замуж, сама себя обманула, но последняя песня еще не спета. Я бы ее простил, захоти она вновь стать такой же нежной, как когда-то.
В глазах у Эмиля появилась тоска.
Станислаус уже с трудом понимал, почему письмо Лилиан показалось ему глупым. Разве может за таким красиво выпуклым лбом скрываться глупость? Лилиан еще слишком молода — вот в чем дело. Такой человек, как он, наполовину уже ученый, мог бы ее воспитывать, формировать и сделать из нее светскую женщину. И он сам устыдился своей чванливости.
И наступил вечер примирения. Лилиан с кудлатой головкой была, как прежде, ласкова и проказлива, влюбленный бесенок. И вообще — тепло дома Пёшелей, софа, накрытый стол! Они пили клубничное вино, болтали и радовались, как будто к ним вернулся родной сын, а не чужой подмастерье пекаря Станислаус Бюднер.
— Как бы там ни было с Лилиан, а друга ты не должен бросать на произвол судьбы, — сказал папа Пёшель уже поздним вечером. Он обнял Станислауса. — Друг, ты мой друг!
— Ну, ну! — пробормотал Станислаус. Тут Лилиан вскочила и поцеловала его в губы.
— Необрученная девушка — всегда лакомый кусочек, особенно для военных, — заявила мама Пёшель.
Потом была долгая, дивная ночь примирения. Станислаус и Лилиан заснули, обнявшись, на семейной софе.
44
Станислауса, подобно попугаю графини, приковывают к золотому кольцу, запирают в семейную клетку, но он продолжает трудиться над золотыми розами.
Почти золотое кольцо блестело на руке подмастерья пекаря Станислауса Бюднера, несмотря на муку и тесто. По утрам, перед тем как запустить руки в липкое тесто, он клал кольцо на край квашни; он берег это кольцо. Ни в коем случае нельзя допустить, чтобы оно появилось в городе на чьем-нибудь столе, запеченным в булочку к завтраку.
На письменном столе в складском помещении фабрики рядом с пудреницей и носовым платочком лежало такое же кольцо. Оно принадлежало Лилиан. Она тоже берегла это кольцо и не носила во время работы. Она носила его только дома.
Обрученные должны наслаждаться своей уходящей юностью и как следует проститься с прекрасным временем. Лилиан не желала больше проводить время дома на софе. Она водила Станислауса на концерты военного оркестра, вытащила его на бал по случаю окончания маневров и даже уговорила пойти в танцевальный зал.
Станислаус, бедный Станислаус! В его каморке под книгами и рабочими фартуками лежали исписанные листы бумаги. «Любовные песни Лиро Лиринга» ждали переплета с золотыми розами, обещанного им в горестный час.
Ну да ладно, его любовь к Лилиан была скреплена золотой печатью, но тем не менее дни его вновь стали серыми, как мучная пыль. Что ж, прикажете ему радоваться, что какой-то фельдфебель, украшенный «шнуром отличного стрелка» и блестящими звездочками, уводит Лилиан от их столика, чтобы потанцевать с нею? Разве приятно уныло сидеть сиднем за столом со стаканом солодового пива, покуда Лилиан смеется, болтает и радуется комплиментам чужих мужчин? Как он мог быть счастлив, понимая, что его нареченная в темном углу танцевальной площадки смотрит в похотливые глаза такого вот жеребца?
А любит ли он еще Лилиан? Какой искуситель нашептывал ему это? Он страдает из-за нее, значит, любит. По жадным глазам других мужчин сразу видно, что Лилиан достойна любви. Она, улыбаясь, возвратилась к столу.
— Он хорошо танцует, — сказала она, — но у него ладони потеют.
Станислаус ощутил даже что-то вроде благодарности к потным фельдфебельским ладоням. Между тем Лилиан то и дело встречалась глазами с фельдфебелем, сидящим в свете голубого фонаря. Выпив немного белого вина, Лилиан глянула на себя в карманное зеркальце и, видно, узнав себя в нем, кивнула.
— Ну что ему поделать с этими руками?
Станислаус ничего не ответил.
— Хватит тебе ревновать и обижаться.
Станислаус молчал.
— Впрочем, я ведь только для тебя красивая. Ты даже радоваться должен, что меня кто-то замечает!
Он пожал ей руку за эту ложь. Фельдфебель не сводил с нее глаз. Она отняла у него руку.
Должна ли любовь быть мучительной? Для Станислауса она всегда была такой. Любовь только и знает, что ранить человека.
Как-то вечером папа Пёшель отвел Станислауса в сторонку:
— Мы с тобой мужчины, мой мальчик. От баб можно всего ожидать. Вот, к примеру, детей, которые просятся на свет божий, ты должен об этом помнить.
Станислаус стыдливо уставился в пол под семейным столом. Его ноги стояли на зеленом плюше ковра как на болотистом лугу. Папа Пёшель постучал своими робкими пальцами по птичьей клетке. Канарейки свили гнездо из шерстяных ниток.
— На бабе надо жениться, пока она не начала полнеть. В этом поступательное движение жизни, кажется, еще Шиллер об этом говорил.
Запах оладьев из кухни. И стоячие часы рассекают время: «Сва-дьба! Сва-дьба! Сва-дьба!»
Станислаус мгновенно увидел свое прошлое, так, наверное, видит его утопающий: проселки, пыльные дороги, хождение по булочным и пекарням в поисках работы, беленные известью каморки, балки со следами раздавленных клопов, хозяйки, надоедливые как осы, тяжелые утра, рваные сны, зимние холода и морозный ветер, насквозь продувающий тонкую куртку, бездомность и разбитые вдребезги попытки любви.
«Сва-дьба! Сва-дьба! Сва-дьба!» Папа Пёшель откашлялся.
— Ты думаешь о своих пятнадцати марках жалованья?
— Нет.
— А надо бы подумать!
Станислаус почувствовал себя как когда-то, когда соскочил с деревенской карусели, только теперь вокруг него кружились не смеющиеся люди, деревья и заборы, а дуршлаги, скалки, столовые ложки, кухонный шкаф, пестрые занавески.
«Сва-дьба! Сва-дьба! Сва-дьба!»
Нет, он еще не хотел жениться, он хотел сперва стать хоть кем-то. И он изложил папе Пёшелю свой грандиозный план. Пёшель расхаживал от комода к столу и обратно.
— Как у нас много общего! Ты мог бы быть моим сыном! — Он, как безрогий олень, прислушался к тому, что делалось в кухне, и прошептал: — Я тогда наводил справки. Это будет стоить больше тысячи марок — вот так. — Он постучал по ящику комода, где среди ношеных чулок хранились его труды. — С женщинами об этом говорить нечего. — Он выпрямил спину и торжественно произнес: «Женщина реальна, она просто приклеена к земле. Небесная тоска мужчины ей неведома!» Ты, наверное, не знаешь, откуда эта цитата. Эта цитата не более и не менее как из некоего Германа Ленса, а этот Герман написал «Роза белая и роза красная», «Если мы поедем в Англию».
Это был голубой час, когда два поэта, несостоявшийся и будущий, встретились в небесном саду, на вратах этого святилища висела табличка с надписью: «Бабам вход воспрещен! Тайный цех поэтов!»
— Лиро Лиринг — это тебе не фунт изюму! Звучит как псевдоним, как что-то южное. Я тогда хотел зваться Пауль Пондерабилус, к чести своей должен признать, это очень недурно!
Восторг охватил мужчин. Они ели свежеиспеченные оладьи, а заодно вливали в свои загадочные поэтические глотки клубничное вино пятилетней выдержки.
— Твое здоровье, Лиро Лиринг!
— Твое здоровье, Пауль Пондерабилус!
Каморка Станислауса превратилась в поле битвы. Против поэта выступила целая свора фельдфебелей со «шнурами отличного стрелка» и мерцающими серебром звездочками. Дать им отпор должна была книжка с золотыми розами. Стоп! Ни шагу дальше с вашими маршами и уанстепами. Тут стеной стоят золотые розы!
Как безутешен бывал тайный поэт, когда ему вновь и вновь приходилось запирать на замок чашу, полную крови сердца, из которой он черпал свои стихи, чтобы принимать бой на балах, праздниках мартовского пива, торжествах разных союзов и в сутолоке карнавала.
— И это тоже нужно, мой мальчик, — успокаивал его папа Пёшель. — Ты же понимаешь, бабы! Помни о высказывании Германа!
В такие ночи, возвращаясь к себе в каморку, тайный поэт просматривал свои стихи, и ему казалось, что многое сказано просто так, потому что рифма заявляла свои права. Он вычеркивал «слезы», которые рифмовались с «грезами», «волю», рифмовавшуюся с «долей», и «любовь» с «кровью» — и пытался выразить на бумаге свои желания каким-то новым, еще не виданным образом. Полное невежество защищало его от новых разочарований. Он упивался счастьем первооткрывателей, которые с незамутненным наслаждением делают открытие второй раз. В такие часы его каморка превращалась в волшебный дворец. Он забывал о времени, забывал о том, что борется за Лилиан. То были прекраснейшие минуты жизни.
Великий дух Вселенной подавал ему звуковые сигналы, и он переводил эти сигналы в рифмы и созвучия. По утрам он расплачивался за эту тайную страсть усталостью, пустотой в голове, и следующая ночь частенько повергала его в страх и в спешку. Он слышал тяжелую поступь фельдфебелей и чувствовал, что необходимо скорее и с меньшей основательностью пополнять огневые припасы золотых роз.
Однажды ночью, в полном упоении, он написал письмо в издательство: «Господа, не пропустите мимо ушей звон неведомого доселе колокола...»
В один из рождественских дней Станислаус попытался запихнуть снаряд в ствол орудия золотых роз, вернее, в прорезь почтового ящика на городском почтамте. Но прорезь оказалась слишком узкой. Человек за окошечком бросил пакет с колокольными звонами на весы. Стрелка задрожала: два с половиной килограмма стихов произвел на свет Станислаус за эти долгие ночи. Горе и тайные слезы — шестьсот граммов, неоднократные приступы отчаяния — триста тридцать восемь граммов. Жажда мести и ощущение неприкаянности — почти килограмм.
Теперь уже можно было подумать и о Рождестве со всеми его опасностями. Все свои сбережения Станислаус отдал на то, чтобы накинуть на белую шейку Лилиан горжетку из серебристого меха. Взносы за заочное обучение по программе «Метод Ментора» он не уплатил.
Если бы малыш Иисус знал, сколько гусей каждый год будут лишать жизни в честь его рождения, он бы остался на небе со своим отцом! Когда сальные свечи уже воняли и потрескивали на срубленном лесном деревце, в доме Пёшелей тоже запели песню про «тихую ночь, святую ночь». Лилиан пришлось сесть за пианино и щебечущим голоском подхватить мелодию. Папа Пёшель сидел, скрестив руки на груди, и бормотал: «...прелестное дитя с кудрявой головой» — и набожно возводил глаза к потолку, ибо от неба его отделяли несколько этажей, несколько квартир с другими жильцами.
— «...Аллилуйя, аллилуйя...» — пел Станислаус, листая книгу, полученную в подарок вместе со всякими рождественскими мелочами и пачкой сигарет за пять пфеннигов. Книга эта называлась «Когда наконец вернутся немцы?» и рассказывала о бедных неграх из Южной Африки, жизнь которых стала вовсе безутешной без опеки и любви немцев. До чего же грустная книжка!
Голос мамы Пёшель звучал то низко, то очень высоко:
— «Спи небесным, мирным сно-ом!»
Она снова то и дело бегала на кухню, чтобы полить сидящего в духовке, уже зарумянившегося гуся подливкой с глазками жира. Скворчащая в чугунке красная капуста сообщала «небесному сну» довольно-таки земной запах навоза.
— Хорошо, несколько праздничных денечков! — прокряхтел папа Пёшель, завалившись на софу, чтобы соснуть после обеда. Станислаус читал о судьбе несчастных негров, вынужденных жить в чужеземной кабале. Ради всего святого, пусть немцы вернутся в Южную Африку! Истерзанные негры ждут не дождутся Христа и гусиного жаркого в день его рождения.
Только Лилиан не разделяла семейного покоя и сытости. Она примерила новый костюм, накинула на шею горжетку из серебристой лисы и вошла в комнату, стуча высокими каблуками. Станислаус должен был выйти с нею на улицу. Ему пришлось в качестве добавки к серебристой лисе разгуливать до вечера по улицам, останавливаться у витрин, чтобы Лилиан могла полюбоваться своим отражением.
— А мы с тобой неплохая пара, да?
Станислаус благодарно сжал ей локоть.
— Человек таков, каков есть, — сказала Лилиан, — но тебе наверняка пошла бы военная форма, у тебя хороший рост, вот, правда, ноги, но ты мог бы быть кавалеристом со шпорами.
45
Снаряд с золотыми розами возвращается к Станислаусу. Он изучает пары алкоголя, поддается девичьему настроению и вливается в ряды марширующих.
У себя в каморке Станислаус опять взялся за брошюру «Наведи порядок в мире своих мыслей». Он стремился освоить последнюю часть указаний, раздел под названием «Когда достигнут первый успех». Совершенно ясно, что он должен как следует изучить этот раздел брошюрки: его книга стихов и станет его первым успехом!
«Для человека вполне естественно, что после достигнутых успехов мир его мыслей вновь приходит в беспорядок. Именно этого следует опасаться, если хочешь, чтобы успехи возрастали и обрели стабильность» — вот что говорилось в этом предписании для блюстителей порядка в мире мыслей. «Используй воодушевление от первого успеха!»
Станислаус внутренне уже подготовился к этому воодушевлению, а оно должно быть так велико, что на его волне поэт рассчитывал вырваться далеко вперед.
Через две недели после Рождества он начал терять терпение. Папа Пёшель успокаивал его:
— Ты еще не имеешь представления о деловых связях поэтов. Сперва твои стихи попадут в руки редакторов. Они с давних времен славятся тем, что орудуют пучками розог и топорами. Это люди высокоученые, и они все досконально проверяют. Они знают, что тебе как поэту позволено, а что нет. Они подсчитывают слоги: раз, два, три, четыре, пять, шесть — крестьянка хочет есть... И как осы жалят, если найдут так называемую грязную рифму. Ты вообразил, что «липа» рифмуется с «лапой», а они чихать на это хотели! Редакторы до всего докопаются.
Станислаус еще на две недели успокоился, но потом написал письмо. Необходимо заставить издательство немедленно ему ответить!
«Глубокоуважаемый директор, дражайшие редакторы! Я, Станислаус Бюднер, имею честь обратить Ваше внимание на то, что другое издательство уже работает над моей книгой, озаглавленной „Любовные песни Лиро Лиринга", и намеревается ее печатать...»
Станислаус не сознавал, что он лжет. Тут речь шла о боевой готовности в борьбе против фельдфебелей. Эти господа теперь как моль вились вокруг меховой горжетки Лилиан.
Спустя восемь дней у Станислауса сердце чуть не выпрыгнуло из груди в квашню с тестом. Почтальон принес в пекарню заказную бандероль. Станислаус поставил в графе против своего имени большущий росчерк. Вот как расписываются поэты! Если бы сам Господь умел писать, то и ему не удалось бы оставить на бумаге более мощный росчерк.
Так вот он, этот пакет! Как просто он лежит на ларе с мукой! Станислаусу достаточно только вскрыть его, и в руки ему выпорхнут напечатанные «Любовные песни Лиро Лиринга»... Куда идет несчастный работяга, если у него в рабочее время возникает личное дело? Вот там-то Станислаус, весь дрожа, и разорвал шнурок на бандероли и обнаружил завернутую в волнистый картон куцую папочку со своими стихами. В издательстве еще и обрезали края папки. В целях сокращения почтовых расходов. Лицо у Станислауса сделалось белым, как его фартук. «...И мы ни в коем случае не хотим препятствовать Вашим связям с другим издательством, а потому с легким сердцем возвращаем Вам Ваш материал...»
Первый выстрел по фельдфебелям рикошетом ударил по нему. Вечером после этого весьма болезненного прижигания Станислаус лег в постель, и его вконец разбитый дух даже шелохнуться не мог.
Счастье, что его совет вдруг потребовался Эмилю, этому загадочному человеку! Эмиль все хвалил за доброту хозяина, отдававшего ему кормовую муку для уже пятой свинки, но теперь ему потребовалась помощь Станислауса.
— Ты много книжек прочитал, ума-разума набрался, так, может, ты и в химии разбираешься?
Станислаус смутился.
— Наверное, из меня могло бы что-то путное получиться, но тут эта проклятая любовь помешала.
— Да, да, великие всегда скромны, — сказал Эмиль. — Тебе, как человеку ученому, не может не быть известно, что в хлебных испарениях содержится алкоголь.
Эмиль прочел в газете про аппарат, способный улавливать алкоголь, высвобождающийся в пекарной печи. Он тоже хотел сделать такой аппарат. Научиться улавливать алкоголь, стать состоятельным человеком и жениться на прежней своей девушке. У себя в комнате он устроит маленькую лабораторию, а Станислаус должен стать у него подручным. Станислаус и сам был человек, раненный судьбою, униженный, с истерзанной душой, и у него не хватило духу своими сомнениями подорвать надежды маленького Эмиля.
Спустя две недели, жажда деятельности вновь проснулась в Станислаусе. Раны, полученные от выстрела собственной пушки, зарубцевались. Неужто он должен без боя уступить фельдфебелям поле битвы? «Атаки на успех с концентрацией всех умственных сил следует повторять до тех пор, пока успеху ничего не останется, как только сдаться и прийти к тебе!» — говорилось в брошюре.
Станислаус раздобыл адрес другого издательства, выпускающего стихи. На сей раз сопроводительное письмо было написано с большой скромностью: «...я лично мало придаю значения публикации этих моих лирических излияний, однако широкий круг моих знакомых, среди которых есть и небезызвестный поэт Пауль Пондерабилус, полагает это важным и в известной мере толкает меня на этот шаг...»
Прошло время. Сосульки на крышах начали плакать. Пенсионеры в дневные часы сидели на скамейках в парке. На небесной фабрике готовили весну с массой всяких подливок и приправ. Теплый воздух и влага проливались на землю как небесные сточные воды. Из стен домов и оконных карнизов прорастали флаги. Красные флаги с белой дырой и опасным черным пауком на ней. Небо хладнокровно терпело всеразрушающие песни и топот черных и желтых сапог. Воробьи чирикали, как чирикали испокон веков, но вокруг них были люди, которые ревели перед трибунами, что наконец-то настала особая весна для немецкого народа. Издательство Станислаусу не ответило.
Лилиан получила возможность из складских подвалов подняться на более высокие этажи таинственной фабрики. Ей предстояло пройти курс обучения, чтобы стать во главе отряда девушек фабрики.
— Нельзя препятствовать счастью своих детей. Это всегда было одним из моих главных принципов, — сказал папа Пёшель. — Мы уже устарели, отстали от времени. Ничего не попишешь!
Станислаус застал Лилиан за уроками. Она сидела, уставившись в потолок, шевелила губами и была раздражена. Станислаус не стал ей мешать. Вместе с папой Пёшелем они на цыпочках прошли в кухню и уселись играть в «двадцать одно».
На улице теплый ветер гулял в кронах деревьев, его ласковые дуновения пробуждали цветы и почки. Самая подходящая погода для грустных любовных стихов. Но издательство все не отвечало Станислаусу.
Эмиль приволок полный рюкзак стеклянных пробирок, натаскал в свою комнатушку бутылочек и химикалий, а однажды даже припер на горбу маленький столик и втащил его наверх.
— У меня в комнате теперь пахнет химией, — сказал он, и его будущему помощнику пришлось войти туда, понюхать воздух.
Может, это был перст судьбы, счастливый случай, выпавший измученному Станислаусу и давший ему возможность одним махом избавить Лилиан от всех опасностей и жениться на ней во имя ее спасения? Он возобновил свои заочные занятия. И с новой «упорядоченной силой мысли» набросился на изучение химии.
Он сидел у Пёшелей и ждал Лилиан, которая как будущая руководительница отряда девушек должна была много и подолгу учиться. Большие стоячие часы рассекали время. Мама Пёшель раздвинула гардины и выглянула на улицу.
— Она так перенапрягается с этой учебой!
— Это одна из черт нашего неизвестно чем чреватого времени, — заметил папа Пёшель.
— А что, время как время. — Черные глазки мамы Пёшель блеснули по-кошачьи. — Девушка должна вовремя выйти замуж. — Небольшой камешек в огород Станислауса.
Он пошел встречать Лилиан. Она была с ним не очень-то милостива. Неохотно оторвавшись от группы молодых людей, спросила:
— Ты что тут стоишь? Караулишь меня?
— Ты все еще Лилиан?
— Ты же видишь!
— Значит, именно тебя я тут и караулю.
Даже взглядом не поблагодарила. Холодная отчужденность. Похоже, Лилиан будет суровой руководительницей.
В дровяном сарае Эмиль гнул жесть для каких-то загадочных сосудов. Станислаус все глубже погружался в изучение химии. Не мог же он предстать в глазах Эмиля олухом, не умеющим отличить обыкновенный хлебный чад от алкоголя?
Эмиль делал желобки и дырки на жестянках, что-то мастерил своими тощими руками. Жар изобретательства сотрясал его.
— Новые формы для пирогов? — спросил хозяин.
Маленький дровяной сарай наполнился запахом сливовицы. Этот запах окрылял фантазию Эмиля. Он молча тюкал молотком.
— Новая кормушка для свиньи? — допытывался хозяин.
— Весь мир удивится! — сказал Эмиль.
— А ты молодец, знаешь, что почем в этом мире. — Хозяин поигрывал топориком. — А у тебя нет охоты помаршировать с нами в штурмовом отряде?
— С моим-то горбом?
Хозяин большим пальцем провел по лезвию топора.
— Горб не горб, все зависит от мировоззрения.
— Мир на меня не взирает. Так почему я должен взирать на него? — Эмиль был не так уж мягок и прост, как думал хозяин. Жар изобретательства пылал в нем. И от него ничего нельзя было добиться.
Явился трубочист, долговязый, в штатском. Эмиль вел с ним переговоры в дровяном сарае. Они измеряли жестяной ящик, кивали, шептались, вообще вели себя как два заговорщика.
Среда, день любви. Станислаус сидел у Пёшелей. Большие стоячие часы рассекали время. Лилиан листала тонкую брошюрку «Основные черты наследования расовых признаков». Она усваивала все с трудом, что-то шептала, кричала на мать, когда та на кухне громыхала кольцами плиты. Лилиан не создана была для учения. Она была просто девушкой с буйной кудлатой головкой и такая красивая сейчас — загорелая и аппетитная.
Станислаус принялся расхаживать по комнате. Лилиан решила проверить выученное на его фигуре. Никто не мог бы больше обрадоваться этому, чем простодушный Станислаус. Ведь таким образом он поможет Лилиан, будет ей хоть немного полезен. И он пересек комнату по диагонали, как потребовала Лилиан. Лилиан сверилась с рисунками в своей брошюре и сравнила их со Станислаусом. Потом она ощупала его голени. Или то была скрытая ласка? И опять он вынужден был ходить по комнате, как вдруг Лилиан заявила:
— У тебя самые настоящие еврейские ноги.
Станислаус озабоченно взглянул на свои кривоватые пекарские ноги, привыкшие сгибаться под тяжестью неподъемных мешков.
— Что такое? — очнулся вдруг папа Пёшель. Он отвесил Лилиан оплеуху, выхватил у нее тетрадку, порвал ее и швырнул в плиту на кухне. Все произошло мгновенно.
— Красный соци! — прошипела Лилиан. Папа Пёшель дал ей еще две затрещины. Станислаус не смог больше видеть, как лупят его невесту и возлюбленную. Он и мама Пёшель схватили старика за руки. Лилиан взвизгнула и в чем была бросилась на улицу. Папа Пёшель дрожал.
— Верните ее!
Станислаус бросился вслед за Лилиан. Фрау Пёшель как дикая оса впилась в своего мужа.
Станислаус не нашел Лилиан.
— Черт бы ее побрал!
Папа Пёшель занес было руку, но в десяти сантиметрах от стола отменил запланированный удар кулаком.
Все это был только гром. Молния ударила, когда Станислаус обнаружил в своей каморке бандероль. Он вскрыл конверт приложенного к бандероли письма:
«...и не круг Ваших знакомых, а Вы сами правы, относясь с недоверием к своим стихам. Мы присоединяемся к Вашему мнению: лирические излияния не стоят внимания общественности... Лепет и юношеское самомнение... в стихах отсутствует боевой задор, столь созвучный нашему бурному и великому времени...»
Это письмо буквально свалило Станислауса, и он рухнул на свою убогую постель. Великий поэт Лиро Лиринг заснул, а по его впалым щекам подмастерья катились крупные детские слезы.
Начался новый день, потянулись часы мучительных, путаных раздумий. А в пучине их лежал мертвый поэт Лиро Лиринг. Как в тот раз, когда Станислаус отделял свою душу от тела, он проснулся на горбатых мешках с мукой в сумеречно-темной пекарне. Сухопарый птенец, которого не держат крылья, шлепнулся оземь!
— Хельмут письмо прислал. Он уже ефрейтор, — буркнул за завтраком хозяин как бы между прочим. — Да, молодость!
Около полудня по дому распространился какой-то едкий запах. Прибежала из лавки хозяйка.
— Кхе, кхе, что это такое? Ты теперь пьешь такую крепкую водку?
Хозяин оскорбился и стал принюхиваться к топке. Мухи в пекарне как-то неуверенно ползали по запорошенным мукою окнам. Хозяин рывком открыл заслонку на печной трубе и посмотрел наверх.
— В трубе что-то есть!
Вызвали трубочиста. Он полез в дымовую трубу, и слышно было, что он там возится с чем-то жестяным.
Когда трубочист вытащил на крышу закопченный жестяной ящик, он чуть не споткнулся об Эмиля, который протискивался на крышу через чердачное окошко.
— Тоже мне изобретатель!
Эмиль промолчал.
— Давай мою долю, — сказал трубочист, — а то мне это может стоить работы.
Эмиль кивнул и взял у него ящик.
Через четверть часа трубочист входил в лавку через дверь:
— Небольшая неисправность. Теперь все в порядке. С вас две марки и восемьдесят пфеннигов. Тяга опять есть.
Эмиль исчез.
Этого загадочного маленького человека они нашли вечером в его комнатушке, в его лаборатории. Он перерезал себе вены. На столике, который Эмиль когда-то на себе приволок наверх, лежала записка: «Любовь находится слишком высоко. Горбуну до нее не дотянуться».
В тот же вечер Станислаус опять сидел у себя и писал. За стеной лежал Эмиль, убитый любовью и не знающий больше горя. Станислаус не писал никаких возвышенных слов, ничего не писал ни о любви, ни о разочаровании. Или все-таки о разочаровании? Он писал заявление о том, что решил добровольно пойти на военную службу: «...и по некоторым причинам хотел бы служить в кавалерии...»
Кое-кто долго в пути
Пролог,
где речь идет о людях, с которыми Станислаусу предстоит делить радости и горе.
В один прекрасный день тысяча девятьсот тридцать восьмого года в казармах города Беренбурга встретились восемь человек. Это были: мелочный торговец Тео Крафтчек, сторож при железнодорожном переезде Август Богдан, садовник Бернхард Вонниг, зажиточный крестьянин Альберт Маршнер, батрак Али Иоганнсон, рабочий с цементного завода Отто Роллинг, поэт Иоганнис Вейсблатт и подмастерье пекаря Станислаус Бюднер.
Теодор Крафтчек был шахтером, как и большинство маленьких людей в Верхней Силезии, но он был хитер, богобоязнен и Деву Марию почитал превыше родной матери. Однажды Крафтчек начал продавать своим товарищам-шахтерам пиво и жевательный табак. Это ему подсказали его собственная хитрость и Божья Матерь: «Хоть торговля и мала, кое-что она дала». Крафтчек стал пиво и табак давать в кредит на неделю, до получки. Дома у него можно было и шнапсу выпить. Шнапс Тео Крафтчек тоже отпускал в кредит, и товарищи хвалили его. «Тео, ох уж этот Тео, он не так-то прост. Знает, как шахтерская глотка шнапсу требует».
Из его мелких спекуляций со временем возникла лавка. Там он продавал шнапс чуть дешевле, чем в трактирах, но при этом заботился, чтобы это пойло было не слишком крепким и поменьше вреда причиняло здоровью его товарищей. Он разбавлял крепкие напитки, но никогда не лил столько воды, чтобы можно было его уличить.
Было там несколько женщин, которые хотели поджечь дом Крафтчека. Капеллан вернул эти заблудшие души на путь истинный, ибо он принял в свое сердце столь ревностного прихожанина: не за то, что в лавке Крафтчека висела икона Богоматери, а за то, что время от времени Крафтчек приносил экономке капеллана водку, настоянную на перечной мяте. Это был своего рода оброк и пожертвования Тео Крафтчека на церковь.
В конце концов Крафтчек пристроил к своему домику конюшню, купил лошадь, бросил работу в шахте и стал разъезжать по всей стране. Он торговал колониальными товарами, краснокочанной капустой, копчеными селедками и сливовым повидлом. Не забывал он и о церкви — торговал иконками Богоматери, хранившимися в ящике под сиденьем в его повозке.
— Тебе обязательно сидеть на Божьей Матери и пердеть на нее? — спрашивали его.
— Нет, просто я должен согревать Мадонну, — отвечал Крафтчек, а он был умный человек.
Политикой Тео Крафтчек не интересовался. Он был католиком. И этого было достаточно. Он делал небольшие пожертвования на национал-социалистское «Народное благосостояние», Эн-бэ, чтобы сделать благо состоянию народа. Таким образом он поддерживал создание санитарных машин для будущих убитых и раненых. Если у него в лавке появлялись сборщики пожертвований, то он жертвовал и на «зимнюю помощь» и тем самым покупал для кого-то из будущих своих товарищей пистолеты калибра 08.
Таким образом, война приближалась, и солдат требовалось все больше и больше. Мелочная лавка более или менее уберегала его от нужды, но не могла уберечь от военной службы. Впервые в жизни хитрость не пригодилась Крафтчеку. О, если бы он мог остаться с товарищами в своем забое! Он был бы там незаменим!
Прихватив бутылочку мятной, он пришел просить совета у капеллана. Капеллан расхаживал взад и вперед по своему кабинету. Он даже поднял сутану и сунул руку в карман брюк. Сейчас он выглядел почти как нормальный человек. Капеллан вынужден был признаться, что да, разумеется, он на хорошем счету у Господа Бога, но не у крейс- и гаулейтеров национал-социалистов. После пятой рюмки мятной он нашел решение вопроса: служа отечеству, служишь и Господу, так что Тео Крафтчек только зря потратил бутылку мятной водки.
У Августа Богдана было небольшое крестьянское хозяйство, полученное в наследство его женой, в Гурове под Фетшау. Несколько маленьких полей, кусок луга, корова у него и молоко давала, и в упряжке с плугом ходила. Когда корове приходил срок телиться, Богдан с женой сами впрягались в плуг и борону. То он был волом, то она — коровой, так же по очереди, они шли за плугом — для передышки. Много работы и мало денег. Богдан устроился работать на железную дорогу. Он начал с подбойки шпал. Тюк, тюк, тюк, тюк, тюк! Кислая работа, кислые выходные. По праздникам, по воскресеньям и в рабочие дни он дотемна вкалывал дома, на своих полях. На железной дороге он хорошо зарабатывал и через десять лет стал сторожем на переезде, в лесу, между Гуровом и Фетшау. Тем самым он стал как бы чиновником. Жена его купила себе шляпу — ходить в церковь. Август был образцовым служащим. Он отвечал за жизнь как минимум пяти крестьян, за жизнь почтальона и за жизнь шести, а то и восьми коровьих упряжек, которые летом появлялись на лесной дороге и переходили через пути. Иногда приезжал ветеринар, тогда Богдан отвечал и за его жизнь.
У Августа Богдана на его одиноком переезде было много свободного времени. Он разбил небольшой сад и огород и обеспечивал семью овощами и цветами. Когда у него бывал отпуск, жена замещала его. А он дома выполнял всю женскую работу. Великолепный отдых! Но один раз за все годы он все же воспользовался в отпуске своим правом бесплатного проезда. И съездил в Берлин. Тем временем у него заболела корова. Ведьма напустила на нее порчу. Август Богдан приехал, разыскал ведьму, избил ее метлой, и корова выздоровела. С тех пор он уже не пользовался своим правом бесплатного проезда. Он махнул на него рукой. Плакали денежки! Он много мечтал, особенно по ночам, но никогда не спал на работе. Он мечтал о «летающих драконах», которые осенними ночами пролетали над сосняком в сторону деревни. Всякий раз, видя, как они летят, он знал, что в деревне наверняка заболеет часть скота. Мечтал Богдан и о собственном продвижении по службе. В мечтах он видел себя начальником станции в Гурове, в красной фуражке. Ему предложили надеть коричневую форму. Он отказался. А форму начальника станции он не мог получить, не надев коричневой формы и не участвуя в играх на местности. У него на это не было времени. Он достаточно играл на своих полях после работы.
И вот как-то раз Августу Богдану заявили, что сейчас самое время ему продвинуться по службе. Надо ненадолго пойти в армию. А как же переезд? Переезд огородили колючей проволокой, и следить за ним стали работники станции. И сторож переезда Август Богдан оказался по другую сторону колючей проволоки. Его выпихнули на военную службу.
Бернхард Вонниг приехал из Тюрингии. Он был садовником и пять моргенов каменистой земли, доставшейся ему от отца, превратил в райские кущи. Он сам был на пути к тому, чтобы превратиться в небожителя, ибо всякий ищущий находит. К нему в сад ходили сектанты-маздакиды покупать свежие овощи. Бернхарду Воннигу они казались симпатичными, так как жили только на фруктах и сырых овощах и хотели весь мир привести к этому. Какие перспективы для садоводства! Бернхард чувствовал себя обязанным этим людям, ощущал родство с ними.
«Все хорошо!» — таково было излюбленное выражение маздакидов. Чем чаще Бернхард Вонниг встречался с ними, тем больше он старался жить по этому принципу. Но не всегда это было так просто. Что хорошего, например, в сороках, клюющих кукурузные початки, прежде чем они поспели? Ему было сказано: «Сороки призваны будить дух изобретательства и силу мысли в человеке». Бернхард Вонниг долго думал над этим и пришел к заключению, что человек кое-что уже изобрел против прожорливых сорок. Вонниг купил себе мелкокалиберное ружье и стал стрелять в сорок. Теперь все могло бы быть хорошо, но только Бернхард Вонниг не попал ни в одну. Тогда он опять стал думать, напряг свой изобретательский дух и изобрел пугало. Оно было лишь отчасти хорошим, так как отпугивало не всех сорок.
Другие предметы и обстоятельства казались Бернхарду Воннигу уже абсолютно хорошими. Как хорошо, что фасоль прорастает не зимой, а только весною, а иначе как бы эти ростки выдержали мороз? А как хорошо, что яблоки растут высоко на деревьях, близко к солнцу и ветру, потому что расти они в земле, как картошка, как их тогда уберечь от гниения?
Но потом снова возникло нечто не совсем хорошее — призыв на военную службу. Он долго думал — и не нашел никакого смысла в военной службе. Он спросил маздакидов. Они ответили ему: «Государство, в котором мы живем как гости, запретило вашу семью святого Маздака. Благоразумие требует, чтобы мы перестали говорить и заговорили бы вновь, лишь когда наступит наше время. Все хорошо?»
Так садовник Бернхард Вонниг попал на военную службу, не получив ответа на свои вопросы.
Зажиточный крестьянин Альберт Маршнер жил в мекленбургской деревне Пазентин, одной из немногих деревень Мекленбурга, где не было ни дворянского имения, ни государственных земель, короче говоря, никаких помещичьих усадеб. Именно поэтому два самых богатых крестьянина чувствовали себя обязанными создать, так сказать, помещичью атмосферу. «Что слышно новенького о Маршнере и Диене?» — спрашивали при встрече друг дружку крестьяне-бедняки.
Диен обрюхатил красивую работницу, за которой увивался Маршнер. Маршнер за это напустил на течную овчарку Диена своего кривоногого кобелька таксы. Вот брехливое будет потомство! Диен устроил так, что Маршнер стрелял из ружья по чучелу лисы. У чучела на шее висел плакат: «Сраный стрелок! Большой привет от соседей!» За это Маршнер на выгоне покрасил белой краской вороного жеребца Диена и сделал из него зебру.
Всемирно-захватнические мысли диктатора с усишками не обошли стороною и Мекленбург. Тот, кто вляпался в эти мысли и кому они пришлись до вкусу, кто сроднился с ними и жил по ним, становился наместником в своей округе. В Пазентине им стал Диен. Так что наместничество было уже упущено, когда зажиточный грубиян Маршнер проснулся для новой жизни, жизни задом наперед.
Как-то в воскресенье Маршнер увидел Диена в кителе цвета пыльной тряпки, перетянутого ремнями и при кинжале, идущим в церковь. Ах ты черт побери! Да ведь Диен просто мужицким королем заделался! Маршнер замыслил месть.
Диен подолгу отсутствовал — пропадал то в окружном городе, то в областной столице. У него появилось достоинство мужицкого короля и боевой дух разбойника. Жена его теперь должна была укладывать волосы венцом на манер Гретхен и вообще вести себя исключительно по-немецки и по-германски. Ей хотелось стать еще и немецкой матерью, но ее муженек Диен изыскивал лучшие возможности передать по наследству свою германскую кровь. Так или иначе, а Маршнер по воскресеньям в церкви ловил на себе похотливый взгляд жены Диена, и тут он решил, что нынче же вечером пойдет к ней. В качестве предлога он использовал продажу теленка и настелил мягкой соломы в хлеву — брачное ложе для него и похотливой Диенши.
Это было одно из самых невероятных событий в деревне Пазентин за двенадцать лет существования рейха: крестьянин Маршнер обрюхатил жену своего соперника и брата во Христе Диена. Диен в своем пестро-сером кителе избил жену в полной тишине и в полную силу своих германских кулаков, но не смог выбить ребенка из ее тела. И предпочел сделать вид, что это он сам вбил ребенка в живот своей баронессе.
Маршнер не упускал случая во время попойки завести разговор о том, что вот-де некоторые люди, мужицкие маршалы, теперь передоверяют другим, более плодовитым мужчинам делать за них детей. Диен прослышал об этом и стал жестоко придираться к новоиспеченному штурмовику Маршнеру во время учений на местности, когда они штурмом брали на поле форт-сарай или крепость-копну. В ответ Маршнер устроил так, что во время пьянки в деревенском трактире наградной кинжал Диена оказался вымазан горчицей. Для этой цели он нанял деревенского ночного сторожа. Ночному сторожу за это разрешалось бесплатно привести свою тощую коровенку на случку с племенным быком Маршнера.
Вот так, с переменным успехом, играли друг с другом эти деревенские господа, пока Маршнера не посетила самая великолепная мысль за всю его жизнь. Он решил добровольно пойти служить во имя отечества. Вот уж удивится Диен и схватится за свой кинжал, когда в один прекрасный день в деревне появится лейтенант или капитан Маршнер. Тогда уж никто не будет принимать всерьез этого жалкого деревенского офицера.
Мать Али Иоганнсона была батрачкой, высокой и нескладной, со здоровенными мужскими руками и побитым оспой лицом, на котором печалились и жаждали любви бледно-голубые детские глаза. Но откуда взяться любви для Фрауке, матери Али, в захолустной фризской деревушке? Ни один из деревенских парней не хотел эту высоченную рябую девушку. Все боялись налюбить с нею оспу.
Как-то в деревню пришли цыгане. Один шустрый молодой цыган взял у Фрауке не только горстку серебра и обрезки ветчины, но ночью в сарае взял и ее самое. Цыгане летучи, как ветер. Уже на другой день обихоженный, искупавшийся в любви парень ушел дальше. Батрачка Фрауке осталась в деревне, которая с нетерпением дожидалась появления на свет цыганенка и потешалась над Фрауке.
Ребенок родился и оказался беленьким, голубоглазым и сильным, как мать. Пока что поводов для особенного веселья не было. Но Фрауке с рождением ребенка превратилась в настоящую медведицу. Стоило хозяину пренебрежительно отозваться о ее мальчишке, как она бросалась на него, а потом и вовсе уходила со двора. Так она за год сменила нескольких хозяев, таская ребенка в своем сундучке как величайшую ценность. Вскоре в деревне привыкли к ее «поклаже», поскольку Фрауке работала за двоих, если ее оставляли в покое.
Ребенок, названный в честь отца Али, рос в поле. Он обитал под стогами сена или под кустом. В десять лет Али уже таскал бревна для небольших срубов. Крестьяне заранее облизывались на юного батрака, который мало-помалу стал крепким как дуб. Когда ему пошел одиннадцатый год, его стали нанимать на работу. Мать, правда, следила за ним как и прежде и оберегала его своими медведицыными лапами от чрезмерных перегрузок, однако же была не прочь в конце месяца положить в свой сундучок кое-какие денежки за работу Али.
В школу Али ходил только зимой. Учитель его не очень-то жаловал и называл «негодником от рождения». Али мог иной раз — подстрекаемый охочими до зрелищ крестьянскими детьми — выкинуть в окно скамейку для провинившихся учеников, на которой ему очередной раз предстояло сидеть. Если он не успевал во время урока списать домашнее задание, он снимал со стены доску и на спине уносил домой.
Юного батрака Али приглашали на праздники и попойки молодые деревенские парни. Там он за круг колбасы или ветчинные обрезки брал в обе руки полные пивные кружки и, подняв руки, упирался кружками в потолок. Он расхаживал по пивной, волоча на себе шестерых, а то и восьмерых мужчин, или втаскивал в пивную хозяйского вола и ставил его на стойку.
Настало время, когда разведение скота в Германии стало уже почти религией. Деревни Фрисландии были объявлены питомником по разведению чистопородных самцов человека. В деревне появились вербовщики для войск СС усатого фюрера. Они пришли и к матери Али и сказали:
— Это очень хорошо, что отцом твоего сына был фризский рыбак, не вернувшийся с моря.
Фрауке глянула на них своими преданными глазами и ответила:
— Он не рыбак был.
Ей дали денег и спросили:
— Ты это хорошо помнишь?
— Очень даже хорошо, — сказала Фрауке и сунула деньги в карман юбки. — Он был цыган, добрый человек и не стыдился меня. — Она произнесла это с гордостью и вновь принялась за работу.
— Давай назад деньги, тебя посадят за то, что ты путалась с цыганом, этим полужидом.
Фрауке подняла свои измазанные землей лапищи. Вербовщики отшатнулись.
— Он не грешник был, он просто сделал мне ребенка, вот и все. — Это Фрауке уже кричала вслед вербовщикам.
Время шло, и настал черед идти в армию молодому хозяину Али. Он совсем недавно женился и потому совсем не хотел, чтобы его пристрелили. И он заключил сделку с деревенским представителем партии блюстителей арийской чистоты.
— Я всего лишь один мужчина. А этот парень по своим боевым качествам стоит троих или четверых. Так Али был запродан в солдаты.
Когда немецкий властитель Адольф с прилизанной прядью весенней ночью девятьсот тридцать третьего года покорил маленьких людей факельными шествиями и захватил политическую власть, убив своего противника, рабочий-бетонщик Отто Роллинг какое-то время еще встречался со своими товарищами, печатал листовки и сбрасывал их с крыш и с фабричных труб. Однажды утром, когда он собирался к своему тайнику, его схватили. Кто-то предал его. До свидания, жена, не горюй! До свидания, дети, будьте такими, как сейчас. Он попал в лагерь и три года не видел свою семью. Он рыл водоотводные канавы на болотах, голодал, стоял по стойке «смирно», сносил побои и снова голодал. Они хотели его сломить. Они его не сломили. Его веселость, которую он прятал, вечно ворча на кого-то, была несокрушима. Она и другим помогала сохранить бодрость духа. Для его товарищей и в черных болотах, и в мрачном лагере она была как маленький светильник, у которого они отогревали душу.
Его выпустили, и он сам не мог объяснить это чудо. Его предупредили: «Еще раз попадешься — головы тебе не сносить!»
Он ответил:
— Каждый делает что может, мир еще не загнулся.
Он просто голову себе сломал — почему его отпустили, может, он не всегда был хорошим товарищем?
Он опять получил работу. Поступил на цементный завод Вейсблатта. Вейсблатт-отец был христианин и социалист. Немец, заводчик — христианский социалист. А властитель, вегетарианец на берлинском троне, наоборот, был национал-социалист и австриец, и Вейсблатт-отец не слишком высоко его ставил. Вейсблатт-отец был владельцем бетонного и цементного заводов, снабжал бедняков, живущих в пригороде, столбиками для садовых оград, а домовладельцев колпаками для дымовых труб и печными заслонками. В благоволениях канцлера он не нуждался. Вейсблатта-отца больше занимало благоволение его рабочих. Он о каждом все знал, знал, у кого какая семья, детей окликал по именам, когда они приносили отцам завтрак, танцевал с женами на заводских праздниках и день своего рождения всегда отмечал не только дома, но и на заводском дворе.
Вейсблатт-отец был отличным наблюдателем. Он замечал все предметы и всех людей насколько хватало глаз. Однажды он увидел, как полузастывшая цементная масса случайно залила древесную шерсть. Вейсблатт-отец стал наблюдать. Полужидкий цемент и древесная шерсть образовали единую массу, легкую и пористую, как пемза. И нате вам, Вейсблатт-отец заметил, что изобрел пемзобетон. Он взял на эту массу патент. Благодаря его наблюдательности завод добился больших успехов. Он набрал еще рабочих, дал им кусок хлеба. Характер у него был твердый, и он твердо намеревался осчастливить каменщиков и все человечество своим легким пемзобетоном.
Наблюдал Вейсблатт-отец и за своим новым рабочим-пемзобетонщиком Отто Роллингом. Он втайне восхищался Роллингом, который выступал против канцера-австрияка. Перед другими рабочими он призывал Роллинга к повиновению существующей власти.
— Одинокая собака остерегается лаять на волков!
— А вы тоже лайте! — буркнул Роллинг и продолжал утрамбовывать бетон.
Но Вейсблатт-отец не мог лаять с ним заодно: у него было его дело и ответственность за хлеб для множества рабочих семей.
Роллинг был не лучшего мнения о Вейсблатте-отце, чем о других предпринимателях, которым он до сих пор помогал разбогатеть. Хотя этому изобретателю пемзобетона он должен был бы быть хоть немного благодарен. Вейсблатт-отец с прямо-таки родственным усердием перехватывал людей, бдительно следивших за Роллингом, и при помощи барьера, состоящего из коньячных бутылок, не давал гостям из полиции проникать на заводские задворки. Таким образом, Роллингу удалось даже возобновить связи со старыми товарищами по борьбе.
Вейсблатт-сын, поэт, изредка появлялся на заводе. Он не глядел на рабочих, спотыкался о комья древесной шерсти и возглашал:
— Грядет бетонный век!
— Ходит тут и топчет наши денежки, — говорил Роллинг, но рабочие напускались на него.
— Заткни свою вонючую пасть! Наш хозяин далеко не худший!
— Мир еще не загнулся, — бурчал Роллинг. А они его не понимали.
Время шло, и однажды Вейсблатт-отец получил большой заказ. Из-за этого вышла перепалка между ним и его рабочим-пемзобетонщиком Роллингом. Рабочие на цементном заводе разволновались, потому как им предстояло уехать вместе со всеми инструментами и методами обработки цемента. Они должны были сделать громадный, несокрушимый вал до самой Франции, твердый, несокрушимый немецкий вал. Вейсблатт-отец стоял перед Роллингом:
— Вы не поедете?
— Я не поеду. Может, вы возьмете с собой своего сына? Он будет укреплять этот вал своими поэмами.
Этого Роллингу, вероятно, говорить не следовало, ведь таким образом он оскорблял своего хозяина и хлебодателя.
— Моего сына? Мне неприятно слышать, что вы насмехаетесь над моим сыном, пусть даже он несколько неудачный сын.
— По-моему, шеф, вы связались с этим национал-социалистским канцлером.
— С кем?
— С этим...
Вейсблатт-отец пожал плечами:
— Речь идет о защите от французов, только и всего.
Это был последний разговор рабочего-бетонщика Отто Роллинга с его справедливым шефом, родным отцом рабочих; теперь даже Вейсблатт-отец ничего не мог сделать для этого строптивого члена его рабочей семьи. Исторические необходимости не могут разбиваться об упрямство маленьких людей. Предприятие Вейсблатта все равно перебралось на запад, чтобы там строить дамбу, которую не могло бы сокрушить и пушечное ядро. А разве самолет не сможет перелететь через нее? Самолет? Дело обстоит так: основное оружие французов — артиллерия. Они искусные артиллеристы. Тут перед ними надо снять шляпу. Это известно по опыту.
Роллинг тоже уехал. Не так уж он был незаменим. Он получил приказ о призыве на военную службу, как раз когда вновь должна была начаться его политическая работа. И каких только совпадений не выдумывает жизнь! Роллинг и Вейсблатт-сын, поэт, встретились у ворот казармы. В руках Вейсблатта-сына был кожаный чемодан с наклейками иностранных отелей. Переводные картинки с изображением солнца и голубого неба. Роллинг нес картонный ящик от стирального порошка. Они не обратили внимания друг на друга, не поздоровались. Рабочий Роллинг знал поэта, но вот поэт Вейсблатт не знал рабочего Роллинга.
