17
Станислаус скажет смерти «Добро пожаловать». Костлявая пристыдит его, и он вернется к жизни при виде странной парочки.
Если бы можно было подняться, оторваться от земли, взглянуть на нее, как на висящее на ветке яблоко, тогда и горе человеческое стало бы меньше, усохло бы... яблоко все в рябинках, кое-где тронутое гнильцой... рябинки эти оказались бы горами, а пятна гнильцы — лесами. Станислаус лежал в зарослях вереска и фантазировал, ибо над ним, в кронах лесных деревьев, гулял ветер с его великим шумом вечности. Лес, где он лежал, не был лесом его детства. Великий всемирный вихрь поднял его как пылинку, сперва его носило в разные стороны по родной земле, потом ненадолго эту пылинку — Станислауса — зашвырнуло в страну под названием Франция, в город Париж. В конце концов порыв ветра просто подхватил эту пылинку и перенес ее в огромные леса у самого полюса.
После батальонного праздника, окончившегося взрывом в буквальном смысле этого слова, их не сразу отправили на Восток, на великие дела. Кое-что еще предстояло расследовать: бомба взорвалась в сумочке той французской девицы Элен. Она разорвала в клочья саму эту девицу, разнесла батальонного командира, искромсала адъютанта, ранила многих офицеров, посеяла панику и вселила в участников праздника страх перед врагом.
Долгие дознания: кто привел эту женщину? Девицу пригласил рядовой, поэт Иоганнис Вейсблатт. И ни слова о том, что адъютант просто увел эту красотку француженку у рядового Вейсблатта. Таким образом, возникает подозрение, что этот поэт, этот интеллектуал, этот, возможно, даже полуеврейский элемент Вейсблатт, знал о бомбе, которую парижская шлюха пронесла к господам офицерам.
А еще и унтер-офицер интендантской службы Маршнер своими глазами совершенно отчетливо видел, как Вейсблатт плакал из-за этой французской девицы. Но тут, правда, нашлись люди, которые захотели дознаться и дознались, что Маршнер не мог этого видеть, так как общую сутолоку от взрыва бомбы он использовал для того, чтобы изнасиловать гардеробщицу ресторана. Но Вейсблатта арестовали, тогда как Маршнера отправили закупить для раненых и оставшихся невредимыми офицеров кое-какие мелочи. Мелочи упаковали в большие ящики и послали на родину, как последний парижский привет возлюбленным офицеров.
Когда прибыл новый командир батальона, появился новый адъютант и на смену раненым ротным офицерам были назначены новые, опять воцарилось спокойствие. Батальон перебросили в немецкое высокогорье, заставили солдат лазить по горам и на зачарованных альпийских лугах вести бои с невидимым противником. Роты опять посадили на лошадей. Верховых лошадей получили только офицеры. Станислаус сам вызвался ухаживать за вьючными лошадьми. Ему хотелось хотя бы у лошадей найти то тепло, которого он не находил у людей. По той легкости, с какой в канцелярии пошли навстречу его желанию, он понял, что его сеанс во время батальонного праздника произвел-таки впечатление на вахмистра Цаудерера.
В начале лета на тарахтящих грузовиках они долго ехали по разбитой заполярной дороге: леса, леса, леса. Родные раскидистые сосны, древние низкие сосны с ветвями, точно растрепанными ветром; мерцающие березовые леса и заросли ольхи; осока и розмарин; озера, синие от небесной синевы на поверхности и топкие, темные как преисподняя — ближе ко дну. Нигде ни дома, ни деревни.
— И такое — после Парижа!
Винные бутылки в сумках и ранцах обернулись водочными, полными желтовато-белого, дерущего горло напитка.
— Да здравствуют невидимые женщины Карелии! Прозит!
От машины к машине летала непристойная шуточка:
— Если хочешь бабу, проделай дырку во мху!
А многие не понимали, к чему вообще все это. Тут были леса и мир. Или теперь воюют с глухоманью и лесным шумом?
Что они такое, речной песок? Саранча? Стая воронов или дикая стая волков? Все может быть, всем они могут быть, только не людьми.
Некоторые бормотали название, значившее для них все и ничего: «Петсамо». Что это, название города или название глухомани? Петсамо! В этом имени не звучала война!
В один из тарахтяще-тряских дней возле придорожного камня с пометкой «175 км» они свернули с полярного шоссе, загромыхали по вырубкам, по пересеченной лесистой местности и въехали в дремучий лес. Тут третью роту выгрузили, а заодно развернули и санитарный пункт батальона. Капитан медицинской службы Шерф не хотел с будущими ранеными и убитыми оказаться вдалеке от шоссе, от этой последней артерии, связывающей их с цивилизацией, а штаб батальона с первой и второй ротой углубился еще дальше в дремучий лес.
И вот теперь третья рота, точно первые люди на земле, противостояла лесу и тяжким жерновам ветра. Ротмистр Беетц, пивовар из Баварии, первым попробовал перекричать великий шум вечности своим осипшим от шнапса голосом. Он теперь носил Железный крест второй степени и серебряный значок за ранение. Разве не рисковал он своей шкурой ради отечества во время праздничного ужина в Париже, черт побери?
— Расположиться биваком! Запасти дрова! Поднажми, поднажми! Давай! — Проспиртованный голос проник в лес и в уши солдат. Не очень глубоко в лес, но зато куда глубже в уши солдат; большинство их вздрогнуло от сознания своей покинутости и от тоски по стенам и крыше.
Корчевка и ярость — все дни напролет. Как будто в громадном лесу забилось вдруг сердце, лихорадочно стучащее сердце. Они строили бункеры, сооружали продовольственные склады, обшивали березовыми досками офицерские бараки, налаживали ротное хозяйство и ждали войны.
Приходили связные из штаба батальона. Передавали приказы по батальону. Из приказов следовало, что фронт недалеко. Они должны были быть начеку, не забывать о бдительности и строго исполнять свои обязанности. О положении противника в полковом приказе говорилось как-то туманно. Они расположили цепь постов вокруг лагеря. Часовые все высматривали войну. Но война оставалась незримой.
Станислаус приподнялся. В вереске жужжали шмели, трепеща, разлетались голубые мотыльки. Лесному мечтателю почудилось, что он слышит шаги. Шаги здесь? Ведь он ушел довольно далеко от лагеря. Утро воскресенья он провел на озере, возле которого никогда еще, с тех пор как возникла земля, человек не лежал целых три часа. Потом он пошел дальше, притомился и немножко поспал, а проснувшись, погрузился в раздумья. И тут вдруг шаги? Нет, шмелиное гуденье, комариный писк, тихий шелест ветра в кронах деревьев — Господь играл на своем большом органе. Здесь, на Севере, небо и впрямь казалось жилищем Господа. Наверное, Бог состарился и вернулся домой. Он отрекся от связи с людьми и предоставил самим себе этих умников. Пусть от избытка ума уничтожат друг друга!
Нет, Станислаус не был уже столь высокого мнения о себе и себе подобных. Париж не научил его вновь смеяться; в нем были убиты даже последние, скрытые остатки веселости. Это случилось в тот день, когда он увидел парочку на берегу Сены. Это было в тот вечер, когда он спас эту парочку. Невелико деяние, но риск немалый. Вот тогда-то и родилось его намерение уменьшить людское горе на земле, на этом рябом, подгнившем яблоке. Но что он мог один, когда другие, ему подобные, только и знали, что изготовлять и подготовлять это горе? Наверное, он с таким же успехом мог вознамериться вычерпать своим котелком карельские болота?
Смерть француженки Элен повергла его в такую же горячку, как некогда смерть его товарища Али Иоганнсона в Польше. На пути в большие леса Станислаус попытался написать об этой девушке, приобретавшей все большую святость в его глазах: что-то вроде возродившейся Орлеанской девы. Он писал на привалах, зачеркивал, писал опять, зачеркивал и рвал исписанные страницы. Сперва он только огорчался из-за себя и своего невежества, но потом разозлился и в конце концов проникся презрением к себе — он слишком мало учился. Он ничего не знал о вещах, побуждавших людей приносить себя в жертву. Эти люди хотели понравиться Богу? Или хотели понравиться людям? Или они давали торжественный обет своим возлюбленным? Столько вопросов — а ответа нет. В лихорадочных снах он слышал голос Густава Гернгута: «Настоящего ты не читал».
И все-таки это были шаги. Он прижался ухом к земле, как мальчишка, который хочет понять, откуда приближается шайка разбойников, — понарошку, разумеется. Кто-то шел сквозь тишину, под звуки Господнего органного концерта. Может, это враг? Существовало строгое предписание: «Покидать лагерь только группами и при оружии!» Станислаус не обратил внимания на этот приказ и оружие оставил в лагере. Зачем ему оружие здесь, в этом лесном шуме? Стрелять по леммингам, которые садились на задние лапки и с любопытством взирали на него? Конечно, некоторые его товарищи покидали лагерь группами, согласно предписанию, но они уже через несколько часов ощущали угрозу этой великой тишины и палили в воздух, чтобы услышать хоть что-то человеческое, хоть от самих себя. Они палили по одиночеству, грозившему осилить их, воевали с тишиной, могущей их удушить.
Бомм, бомм, бомм, бомм, бомм!
Человеческие шаги или это Господь отошел от своего органа, чтобы передохнуть? Кто знает, а может, Бог ходит на четырех или на восьми ногах?
Дрогнула сосновая ветка. Зашуршало. Станислаус расслышал шепот. Сердце забилось быстрее. Возможно, на него уже нацелено ружье. Подошли последние мгновения его жизни. Не закричать ли? Не взмолиться ли? Он пригнулся еще ниже в зарослях вереска, ощутил терпкий запах меда и тепло прогретого солнцем песка под ладонями. Чем уж так драгоценна была его жизнь? Разве не бывало временами, что он уже склонялся к тому, чтобы просто сбросить с себя эту жизнь, как изношенный костюм? И разве найдется на земле место лучшее для смерти, чем эта цветущая северная глушь? Если пуля для него уже приготовлена, она должна сейчас, вот именно сейчас нестись к нему. Сейчас он был готов, он хотел этого. А через несколько секунд все может измениться. Жажда жизни так непредсказуема, она в любой момент, и оглянуться ее успеешь, может вновь ударить в сердце и сковать все тело.
Выстрела не последовало. Смерть, видно, была в хорошем настроении. Она тоже с радостью вслушивалась в звуки Божьего органа, улыбалась и упустила легкую добычу.
Бомм, бомм! Похоже, шаги удалялись. И кажется, кто-то сказал «нет». Отчетливо, по-немецки: «Нет!» Станислаус поднял голову из вереска, он хотел по крайней мере увидеть того, кто оттеснил его на самый краешек жизни и заставил размышлять о смерти.
Если зрение ему не изменило, то это был батальонный врач. Врач нес свой карабин, как держат оружие охотники на перепелок — вытянув левую руку вдоль ствола. Рядом с ним плелся юный лейтенант Цертлинг. Ружье свое он держал весьма небрежно. Он, щекоча, сунул под нос врачу желтый цветок ястребинки. Капитан медицинской службы Шерф передернулся, вытер усики, приблизился к лейтенанту и обнял его за бедра. Врач и лейтенант смотрели в глаза друг другу. Так они сделали несколько шагов. Возле низкой березки они остановились и поцеловались, закинув ружья за плечо. Всякий раз, как владельцы оружия сближались для нового поцелуя, сближались и стволы их ружей. Станислаус пополз прочь, волоча на себе целый мешок омерзения.
18
Станислаус сомневается в своем поэтическом призвании и вступает в гильдию неудавшихся поэтов.
Ротмистр Беетц еще утром, надевая сапоги, кричал:
— Да где же такое видано, что это за сраная война!
Лес своим шумом поглощал вспышки злости безумного пивовара, возвращая назад лишь последние слова: «Сраная война!»
Беетц запустил сапогом в своего денщика. Ночью лемминги, эти бесхвостые, похожие на хомяков желтые мыши, шумели и пищали во мху, подложенном под спальный мешок ротмистра. Ночью? Как бы не так! В этой проклятой полярной стране нет ничего даже похожего на нормальную баварскую ночь.
Беетц пошел в ротную кузницу и принялся подгонять солдат:
— Давайте, давайте делайте хоть что-то! Мне нужна кровать, железная кровать с пружинами, чтобы нормально спать!
Из кузницы он направился к бункеру вьючных лошадей. Перед дверью бункера сидел Роллинг и на открытом огне варил щуку.
— Протрите глаза, разиня! — еще издали заорал Беетц.
Роллинг медленно поднялся, выплюнул в песок несколько длинных рыбьих косточек и, нимало не испуганный, принял надлежащую позу.
— Совсем сдурел, пес паршивый? Развел костер перед конюшней!
Роллинг стоял, молча глядя на щуку, которая переварится теперь по милости пивовара.
— Из каких мест, сука, я тебя спрашиваю?
Роллинг подтянул правую ногу к левой, но не так, чтобы щелкнуть каблуками, и небрежно ответил:
— Из Рейнской области.
— А я думал, что ты, погань, из этой французской местности, где говорят «карнавал», а то «народное гулянье» для них слишком уж по-немецки звучит. Снять пилотку!
Роллинг снял пилотку. Его лысина сверкнула на утреннем солнце.
Унтер-офицер Ледер, командир колонны вьючного транспорта, высунул голову из лошадиного бункера. Беетц своими пивоварскими руками выволок его за дверь.
— А ну-ка расшевели этого рейнского бездельника!
Унтер-офицер Ледер сразу взялся за дело. Он приказал Роллингу бегом бежать к реке. Там незадачливый рыбак должен был набрать воды в пилотку и примчаться обратно к костру. Роллинг с прохладцей бегал взад-вперед, выливал остатки воды из пилотки в костер и опять топал к реке. Вода шипела, но огонь и не думал гаснуть.
Ротмистр вошел в конский бункер, опрокинул снарядный ящик, полный конских яблок, и заорал:
— Прусские свиньи!
Он остановился возле стойла своей верховой лошади, которую сюда доставили из Германии через Париж. Снял с крюка хлыст, постучал себя по голенищам и закричал:
— Эй вы, если уж я пошел воевать, я всем покажу, где раки зимуют!
Он протер пенсне и тут увидел Станислауса, чистившего скребницей свою низкорослую темно-рыжую лошадку.
— И вдобавок ко всему, еще этот проходимец-предсказатель?
— Рядовой Бюднер!
— Ну ты, заклинатель вшей, что говорят оракулы? Долго нам еще тут загнивать, у эскимосов?
Станислаус улыбнулся и промолчал. Пивовар Беетц наклонился вперед, чтобы получше видеть конюха Станислауса в темной конюшне.
— Так, оракулы, значит, помалкивают. Им самое место в штабе полка.
Верховую лошадь вывели из конюшни. Ротмистр, выходя, зачерпнул из ящика горсть овса и стал разглядывать зерно, как разглядывал дома пивоваренный ячмень.
Рыжая кобыла заржала. В ноздри ей попал дым от Роллингова полузатушенного костра. Когда ротмистр-пивовар уже сел на лошадь, прибежал Роллинг со своей капающей пилоткой: костер зашипел, кобыла испугалась и понесла, прежде чем ротмистр успел схватить поводья. Унтер-офицер Ледер так и застыл с открытым ртом, но тотчас опомнился, бросился вслед, однако лошадь с ротмистром уже исчезла за поворотом лагерной дороги.
— Каждый делает что может, — сказал Роллинг, тяжело дыша. — Я в этом доме не останусь! — И с этими словами он затушил костер, помочившись в него.
Кобыла сбросила ротмистра. Через полчаса он уже бушевал в канцелярии роты:
— Чтоб у меня был плац! Распустили людей!
Вахмистр Цаудерер нахохлился, как воробей перед летящей на него неясытью. Пивовар Беетц хотел устроить учебный плац — большой, как аэродром в его родном Фюрстенфельдбруке.
Это была страна, где солнце не заходило. До полудня оно всходило, к вечеру начинало клониться к земле, но, достигнув каймы лесов, останавливалось и боком катилось вдоль по гребню лесных верхушек до того места, откуда утром вновь начинало карабкаться в голубую высь.
В эти ночи Станислаус снова и снова пытался написать историю француженки Элен. Но, видно, он не был поэтом. Ему не хватало силы проникнуть в души других людей. Ах это серое отчаяние!
Так что дилетанту Станислаусу было на руку, когда в лагере поднялся шум и суматоха. У него не оставалось времени на сочинительство, ему все мешало.
— Всем выйти на работы!
И они валили деревья, корчевали, копали — короче, работали не разгибаясь. Они ровняли землю, мотыжили и ругались на чем свет стоит. Они боролись с комарьем, с этими шестиногими кровопийцами. Миллиарды комаров вились над ними. Все носили зеленые накомарники, но там, где сетка чуть-чуть прилипала к мокрой от пота коже, сразу же возникала гроздь из тысяч кровососов. В бункерах все светлые ночи напролет стоял комариный звон. Солдаты смазывали себе руки и лица березовым дегтем. Люди едва дышали. Комары держались подальше от их рук и лиц, но зато забирались в ноздри и уши и там с полным удовольствием насасывались крови. Над касками часовых в окопах стояли целые комариные башни, комариные столбы, высотой достигавшие верхушек деревьев.
Когда вырубку расчистили, раскорчевали и среди леса устроили настоящее ютербогское захолустье, в жизни ротмистра-пивовара Беетца опять появился смысл, она стала куда содержательнее. Теперь он мог каждое утро скакать на свою «живодерню» и наслаждаться звуками собственного проспиртованного голоса и баварских ругательств. На новом с иголочки плацу стреляли холостыми, овладевали траншеей с фланга, драли семь шкур, не давали спуску, убивали в ближнем бою армии «предполагаемого противника». Так проходило время в больших лесах Севера.
19
Станислаус заглядывает в фельдфебельскую душу, дегустирует войну и видит сумасшедшего.
Когда по ночам опять стало темнеть на два-три часа, беспощадная муштра на живодерне пивовара Беетца мало-помалу переросла в тупую привычку. Стоило командиру роты отвернуться, как унтер-офицеры и солдаты переставали напрягаться. Да и лейтенант Цертлинг, командир взвода, не особенно жаловал тяжкую муштру:
— Мы не новобранцы, мы фронтовики, черт возьми!
К сожалению, никто толком не знал, где же находится фронт. Его линия была красивыми штрихами, сделанными цветным карандашом, обозначена на офицерских картах, но в действительности там, где проходила красивая карандашная линия, был карельский дремучий лес, болота и озера, и не было ни души — ни своих, ни врагов.
Солдаты каждый по-своему относились к этому карандашному фронту и ублюдочной войне. Роллинг, например, удил рыбу и ставил верши. Под вечер он, как положено, при оружии, уходил из лагеря и углублялся в лес. Там на озере, очень далеко от лагеря, он вытаскивал верши, вынимал оттуда рыбу, выбирал двух щук покрупнее, а остальную рыбу опять пускал в воду. Щук он клал под березкой. Березку внимательно оглядывал со всех сторон, ощупывал, перочинным ножичком соскабливал немного коры и шел дальше, в лес. Он шел по естественной тропке, потом доставал компас, щелкал зажигалкой, глядел на стрелку компаса, что-то бормоча, доставал из кармана клочок бумаги, что-то записывал на нем, потом двигался дальше — словом, вел себя так, как будто хотел измерить весь карельский лес.
Станислаус в тот вечер получил приказ от вахмистра Цаудерера явиться на аудиенцию в чулан за канцелярией. Короче говоря, Цаудерер с большим интересом и восторгом следил за парижским представлением Станислауса. Теперь он сам должен в это дело вникнуть, понимаешь. Есть в нем такая основательность, скажем прямо, чисто прусская. Война здесь, в карельских лесах, немного скучновата, немного неопределенна, и еще большая неопределенность в том, что связано с отпусками унтер-офицеров и солдат. Ротному вахмистру Цаудереру, во всяком случае, хотелось поскорее увидеть, что происходит дома. Раз — и там, понимаешь!
Станислаус понял. Фельдфебели не очень-то украсили его жизнь. А тут представлялась возможность заглянуть в душу одного из таких охотников за девушками. И он усыпил Цаудерера.
— Рассказывайте, понимаешь! — приказал Станислаус.
Цаудерер уже не заметил насмешки и стал рассказывать.
Любопытному Станислаусу довелось заглянуть в до ужаса однообразную, бесцветную жизнь: Цаудерер был подсобным рабочим на ящичной фабрике в немецком гарнизонном городке. Шестьдесят пять пфеннигов в час. И все-таки он рано женился, ведь вдвоем жить дешевле. Жена состарилась уже после первого ребенка и стала сварливой от скупости, экономии и домашней возни. Цаудереру в день выдавалось только семьдесят пять пфеннигов. Крупной резки табак для обкусанной трубки Цаудерера — тридцать пфеннигов пачка. Он каждый день смотрел на веселых, поющих солдат, строем идущих по городу. Он спрашивал у них: «Сколько вам платят в час и сколько часов у вас в неделю?» — «Часов хватает, плюс жалованье», — ответили ему. Тогда он пошел на солдатскую фабрику и работал там так же добросовестно, как и на ящичной. Став ефрейтором, он почувствовал себя как сменный мастер на ящичной фабрике, то есть и тепло и хорошо. А вот теперь он уже вахмистр, а солдатская фабрика, где он был мастером, переброшена в дремучие леса Карелии.
— У кого господин вахмистр увел жену?
— Ни у кого.
— Сколько невинных девушек соблазнил? — спросил Станислаус, ибо именно эту задачу он ставил перед собой, прочесывая фельдфебельскую душу. Нет, вахмистр Цаудерер ни у кого не отбивал девушек, никогда не желал жены ближнего своего; с него хватало и своей собственной, понимаешь.
Станислаус был разочарован. В конце концов он пришел к выводу, что Цаудерер вовсе не фельдфебель. Он велел ему проснуться.
Цаудерер протер глаза и сказал:
— Молодец, парень, отлично!
Во время своего визита к семье, над которым Станислаус, конечно, был не властен, Цаудерер узнал, что его жена до сих пор не раздобыла кроватку для их меньшого ребенка, его любимчика.
«Утром написать Марте насчет кроватки!» — занес он в свою записную книжку. Таким манером Цаудерер иногда самому себе отдавал приказы. Правда, он не знал, что на его немецкой родине матрацные пружины стали большой редкостью.
Роллингу пришлось завершить свою ночную прогулку. Его часы остановились. Подойдя к рубежу охранения лагеря, он направился к окопчику, где в это время часовым был Вонниг. Вторая щука в сетке Роллинга предназначалась для Воннига. Все хорошо!
Вонниг обеспечивал безопасное возвращение и получал за это щуку. Роллинг раскачал сосновую ветку. Это был условный знак. Если все в порядке, Вонниг должен слегка подуть в свою губную гармошку. Но губная гармошка молчала. Роллинг посильнее раскачал ветку. Раздался выстрел. Хорошенькая губная гармошка! Роллинг бросился наземь и пополз назад. Опять раздался выстрел. В окопчике Воннига уже сменил верный солдатскому долгу железнодорожный сторож Август Богдан. Если на дереве так сильно раскачивается одна только ветка, значит, его ведьма отдыхает на ней от своей ночной скачки. Богдан выстрелил еще и еще, и тут уж начали палить из всех окопов с восточной стороны лагеря. Вскоре стреляли уже все часовые, не зная, зачем палят и по кому. Роллинг почесал в затылке.
— Каждый делает что может!
В чулане за ротной канцелярией вахмистр Цаудерер решил по старой памяти перекинуться в картишки. Станислаус должен был еще рассказать ему о будущем, насчет отпуска, понимаешь.
Станислаус уклонился:
— Мне это не дано — заглядывать в будущее. Ведет себя человек хорошо, значит, и будущее у него хорошее!
Это так, и никак иначе. Вахмистр Цаудерер уже не успел ни разочароваться, ни выказать недовольство конюху и предсказателю Станислаусу Бюднеру. Разрывы ручных гранат сотрясали лагерь. Застрочил пулемет, эта пишущая машинка смерти... Цаудерер побелел. Будущее уже начиналось.
Шофер остановил большой грузовик и растолкал спящего Вейсблатта:
— Сто семьдесят пятый километр, вылезай, пентюх!
Вейсблатт проснулся, совсем проснулся.
— У меня нет звания. Так не приписывай уж мне офицерское. — Он дал водителю пачку французских сигарет. Водитель стал поприветливей и даже так раздобрился, что показал Вейсблатту, в каком примерно направлении, по его расчетам, находится лагерь. Так что этот бледный парень, которого он вез по приполярному шоссе, псих, было ему совершенно ясно: с каких это пор «пентюх» стал воинским званием?
Вейсблатт со страхом блуждал по лесу и наконец набрел на дорогу к лагерю. Он пыхтел под тяжестью ранца и отдыхал через каждые двадцать шагов. Упав на лесной мох, он вглядывался в тощие, тусклые звезды полярной летней ночи. О боже мой, боже мой? Здесь немногим лучше, чем на дороге в ад! Он, Вейсблатт, не умеющий даже дышать без цивилизации, здесь, в этом девственном лесу?! Сколько времени сюда будет идти посылка от матери с сигаретами «Амарилла»? Да и вообще, эта война! Она ненадолго обернулась к нему своей лучшей стороной, забросила его в Париж, в столицу всех культур и цивилизаций, чтобы потом отнять у него все, все. Не приходилось сомневаться, что его тонкие, сверхчувствительные нервы, как считал нужным выражаться их домашний врач, здесь придут в полную негодность, а это может затронуть и мозг. Вейсблатт немного всплакнул о себе, но потом опять вскочил, так как во мху его штаны совсем отсырели. Да к тому же в этом непроглядном лесу водятся даже змеи, рептилии.
В лагере стреляли. Вейсблатт сразу бросился наземь. Тяжелый ранец придавил ему затылок. Ему померещилось, что он убит. Пролетело полчаса и даже больше, но пальба не прекращалась, тогда он попытался освободить голову от тяжести ранца. Но тут над ним что-то просвистело, он по книгам знал, что так свистят пули. Он до рассвета ждал пули, которая ударит в него. Когда запели птицы, он уже наверняка знал, что большая часть его нервов изодрана в клочья.
Выяснилось, что война, которую они ждали со дня на день, только чуть оцарапала их мизинцем.
Когда утром ротмистр-пивовар открыл люк командирского бункера, чтобы взглянуть на войну, войны уже и след простыл. Зато тяжелыми шагами к лагерю приближался рядовой Роллинг, неся в перекинутой через плечо сетке двух большущих щук и ружье стволом вниз. Пивовар Беетц прямо из люка вкатил ему трое суток ареста.
— Кто так оружие носит, сука, карнавальщик, или вы рейнский, а?
В канцелярии щук у Роллинга отобрали. Их подали на обед господам офицерам.
Было предпринято расследование касательно малой ночной войны. Оно не дало никаких результатов. Никто ничего не видел. Все часовые просто открывали огонь, чтобы поддержать соседа. Август Богдан боялся насмешек и скрыл, что он стрелял первым. Он был твердо уверен, что прикончил минимум двух или трех ведьм.
— Все хорошо! — сказал Вонниг, когда Роллинг стал на него ворчать. — Теперь я по крайней мере знаю, какая она на слух, война.
...Станислаус зашел к Вейсблатту. Поэта опять определили к старым товарищам, Крафтчеку и Богдану. Вейсблатт лежал бледный и изможденный на набитом мхом матраце и курил «амариллу», одну из последних. Ничто в его лице не дрогнуло, когда его друг Бюднер протянул ему руку.
— Ты болен, Вейсблатт?
Вейсблатт, держа сигарету между большим и указательным пальцами, словно кусочек мела, что-то писал в воздухе.
— Вам знаком этот знак, господин палач?
— Тебе нехорошо, Вейсблатт?
— Очень хорошо. Скоро мне принесут из кухни крылышко. Крылышко пропеллера.
Станислаус уставился на своего друга. Глаза Вейсблатта были пусты. Когда Вейсблатт все-таки ощутил, что на него пристально смотрят, он захлопал глазами и потянул носом воздух, как собака.
— Насколько я знаю, у них есть свой запах, сударь. Они пахнут как палач в Париже.
Вейсблатт отвернулся к стене. Крафтчек потянул Станислауса за рукав:
— Не приставай к нему с вопросами, а то ему, того и гляди, опять захочется летать, как в прошлую ночь. Он себе внушил, что у него утиные крылья, но они жареные, и он, пролетев чуток, всякий раз падает.
— Его заколдовали, — сказал Богдан. Станислаус сообщил начальству, что его друг Вейсблатт болен.
— Он же поэт, значит, так и так полоумный, — сказал унтер-офицер медицинской службы. — Я за ним понаблюдаю на дежурстве.
20
Станислаус благоговеет перед еще не написанной книгой, его посвящают в тайну и ввергают в сомнения.
В воскресенье Станислаус и Вейсблатт сидели под толстой сосной за пределами лагеря. Стояла тишина. Птицы уже отгомонили, отпели свое. Большие лесные муравьи ползли своими трактами, тащили маленькие веточки, сосновые иглы, личинки и ощупывали себя, когда в слепом своем рвении сталкивались друг с дружкой. Вейсблатт березовой веткой чертил что-то на песке.
— Насколько я знаю, я действительно помешанный. Нервы вконец испорчены.
— Ты плохо играешь. И это заметно.
— Только тебе.
— Они тебя обследуют и поставят к стенке.
— Я буду играть лучше. Насколько я знаю, это иногда удается. В Париже я прочел несколько книг по психологии. Интересно!
Что-то затрещало в ветвях. Они пригнулись. Из ветвей вылетел дятел. Они подняли головы и рассмеялись.
— Вот тебе, пожалуйста, на таких мелочах они тебя и подловят, — сказал Станислаус.
Вейсблатт нарисовал на песке дом крышей вниз. Теперь он рисовал дым из трубы.
— Но я вправду сойду с ума в этом лесу.
— Ну тогда я ничем не могу тебе помочь. — Станислаус поднялся. Стая ворон летела сквозь сумерки.
— «Двенадцать воронов на Нотр-Дам...» — завел Вейсблатт. — Ты когда-нибудь вспоминал об Элен?
— По-моему, я думаю о ней больше, чем ты.
Вейсблатт нарисовал большое облако над своим вниз головой стоящим домом.
— Я никогда никого не любил так, как Элен.
— А ты уверен, что любил ее?
— Она кивнула мне перед смертью. Ты это видел. — Вейсблатт поднял указательный палец. — Ты слышишь этот гложущий звук или это только у меня в мозгу?
— Это крольчиха.
Вейсблатт перечеркнул свой рисунок, поставил на него ногу и растер все подошвой.
— У нее была цель, и я думаю, она с самого начала знала, что делает!
— Крольчиха?
— Твоя девушка, Элен.
— Теперь ты видишь, что я сумасшедший. Ты уверен, что Элен так все и задумала?
— Это совершенно очевидно.
— Значит, она меня не любила. Она же убила людей.
— И себя.
Они возвращались в лагерь. Вейсблатт потянул Станислауса за рукав назад:
— А у тебя есть цель, как у Элен?
— Есть.
— Какая же? — Вейсблатт встревожился. — Вот, а теперь гудит. Я бы хотел сказать «самолет», но увы, это гудит у меня в голове. Так какая у тебя цель?
— Нужно препятствовать злу, вот что я когда-то решил.
Вейсблатт засмеялся. Смех его напоминал меканье козы.
— Злу? А кому охота знать, что такое злодеяния?
— Мне, — сказал Станислаус, схватил Вейсблатта за воротник и хорошенько встряхнул его. Меканье смолкло. У Вейсблатта был вид ребенка, испуганного предстоящим наказанием. Неужели этот человек с безумными глазами — Бюднер? А вдруг он, не сходя с места, придушит его? — Прекрати разыгрывать сумасшедшего! — Станислаус отшвырнул от себя Вейсблатта.
Вейсблатт, бледный как мел, глотал слюну.
— Нужно проникать в людские души. Я напишу книгу. Книгу об Элен и о войне; но только не в этой глуши. — Он бросился бежать, споткнулся о сосновый пень, упал, поднялся на ноги. — Только не в этой глуши, понятно?
Станислаус не стал догонять его. Книга — это, конечно, не пустяк. Он опять проникся уважением к Вейсблатту. Как он мог забыть, что его друг — поэт, знаток человеческих душ! А он недооценивал этого поэта, вел себя с ним как последний дурак! И как он смел, он, который не в состоянии был написать даже самой маленькой истории об этой девушке, Элен? Кто он такой? Никто. Ничто. Так, немножко звездной пыли, не дающей света.
Неподалеку от конского бункера протекал ручей, жизненная артерия лагеря. Солдаты брали из ручья воду для кухни, для питья, для стирки и для выпаривания вшей. У кого было время, тот таскал из ручейка рыбешку на прокорм или мечтал, глядя на воду, о доме, о Дуйсбурге или Мюнхене, Гамбурге или Котбусе или об одной из немецких деревень среди лесов и лугов.
Ночь принесла с собою запах ранней осени, и в прибрежных камышах гулял осторожный ветерок. Чуть подальше, как раз за конским бункером, вода взбегала на большие камни и пела, падая вниз: динь-дон, динь-дон!
Роллинг рывком вытащил удочку из воды. В жесткую траву рядом со Станислаусом шлепнулась маленькая рыбка. Роллинг снял ее с крючка, поправил свою пилотку и стал тихонько свистеть сквозь зубы.
— Тебе от меня что-то особенное нужно? — спросил Станислаус.
— Можешь насаживать червяков на крючок. — Роллинг протянул Станислаусу жестянку с червями. У Станислауса были совсем другие намерения, он не хотел просто сидеть с Роллингом и насаживать червей на крючки. Что делать с Вейсблаттом, который продолжает разыгрывать из себя помешанного, чтобы иметь возможность писать? Как помочь Вейсблатту? Он отшвырнул коробку с червями. Она упала на камень. Дзинь! Коробка открылась. Темные черви извивались в ней. Роллинг вновь закрыл ее крышкой и прислушался. Динь-дон, динь-дон — пел ручей. Роллинг насадил свежего червя на крючок, фыркнул, присвистнул и вдруг ни с того ни с сего спросил:
— Смыться хочешь?
— Куда?
— В Германию, к любимому фюреру.
Станислаус вскочил:
— Я тебе не марионетка!
Роллинг бросил удочку и схватил Станислауса за руку. Станислаус почувствовал руку Роллинга, отеческую, теплую руку.
— Я разведал дорогу. Для нас обоих.
Между ними лежала уже добрая дюжина рыбешек, но они все еще не пришли к согласию. Дело заключалось в следующем: Станислаус готов был бежать, только если Роллинг возьмет с собой еще и Вейсблатта.
— Вейсблатта? Каждый делает что может, но только не это!
— Что ты имеешь против Вейсблатта?
— Я знаю его.
И Роллинг все рассказал, он рассказывал долго и откровенно, чего Станислаус никак не ожидал от человека из породы Густава Гернгута. Надвигалась ночь.
Они стряхнули с себя бархат росы. Уже стемнело, им нельзя было больше сидеть у ручья, вот-вот их обнаружит охрана.
— Ты ни разу даже не поговорил с Вейсблаттом, хотя работал у его отца?
— И все-таки я его знаю. У меня есть глаза и к тому же есть нюх — на таких.
Роллинг щелкнул пальцами. Шрам на лбу покраснел. Станислаус сделал верный ход.
— Люди меняются в зависимости от окружения.
Роллинг смерил его недоверчивым взглядом.
— Кто это сказал?
Станислаус прекрасно помнил, что слышал это от Густава в шляпе грибом, но разве теперь время рассказывать Роллингу историю Густава Гернгута?
— Это я сказал.
— Нет, ты это вычитал из книг, но жизнь-то книжек не читает. Такой не изменится. Он слишком многое всосал с молоком матери.
Заржала лошадь. Роллинг повернул было к бункеру, но Станислаус удержал его за полу.
— Он же поэт, он хочет книгу написать против войны. Ему нужно предоставить эту возможность, и покой ему нужен.
Роллинг вырвался и исчез в бункере.
Лагерь оживал. В караул заступила дневная смена. Ночная вернулась в лагерь. В канцелярии ротмистр Беетц ругал вахмистра. Речь шла о посылке — большущем ящике. Ящик был адресован госпоже Беетц в баварскую пивоварню. Цаудерер должен был отдать его одному из отпускников. Но до сих пор еще никто не уехал в отпуск в Германию. И все-таки ротмистр бушевал. Осень с каждым днем все ближе, а посылка с финскими серебристыми лисами для жены и дочерей ротмистра так и стоит у вахмистра в бункере.
— Сидите тут в тепле и вшей откармливаете. Вот и вас упеку в наружную охрану! — орал пивовар Беетц и линейкой Цаудерера ткнул часового. Часовой не шелохнулся, а линейка разлетелась в щепки.
Цаудерер еще не успел убрать обломки линейки, как явился унтер-офицер интендантской службы Маршнер.
— С чем пожаловал, Маршнер?
Маршнер принес сообщение, что бывший рядовой Вейсблатт лежит в бункере, притворяется сумасшедшим и никаких обязанностей не исполняет.
— К дьяволу медицину!
Вахмистр Цаудерер был очень благодарен за это сообщение. Он подаст его ротмистру к обеду. Пусть ротмистр видит, что он не только сидит на месте и откармливает вшей.
Унтер-офицер интендантской службы Маршнер явился еще и за разрешением на служебную командировку в Германию. Каптерка пуста, одна рвань и тряпье, а замену все не шлют.
Унтер-офицера интендантской службы Маршнера послали в командировку в Германию. Он взял с собой в Бамберг и большой ящик ротмистра-пивовара Беетца.
21
Станислаус помогает Августу Богдану связать ведьму, разочаровывает своего старшего друга Роллинга и объявляет его утопленником.
Конюхи чистили лошадей. Роллинг со Станислаусом отвели своих лошадок в сторонку. Они выбивали о камень серую конскую пыль из своих скребниц.
— Подумай, они уволокли его в лазарет и будут проверять. Ты обязан взять его с собой!
— По мне, можешь ему сказать об этом, — согласился Роллинг, — но я гарантирую, что с ним мы никуда не дойдем. Он еще по дороге в штаны наложит.
Станислаус сдул с камня пыль и громко постучал по нему скребницей.
— А ты уверен, что там они нас не поставят к стенке, когда выслушают?
— Во «Фронтовой газете»? Разумеется. — Роллинг сплюнул и пригладил скребницей свои короткие каштановые волосы.
— Только бы попасть туда... только бы попасть... — И он улыбнулся, словно в предвкушении счастья.
После обеда Станислаус отыскал санитарный барак. Было тихо. В соснах над крышей барака щебетали синицы. Пахло осенью. Фельдшер дремал на солнышке перед бараком.
— Только пройди прямо к фантазеру и скажи, что мы ему приспособим крылья от того ворона, что на виселице сидит.
Станислаус испугался. Вейсблатт лежал лицом к стене, как всегда. На другом конце санитарного барака лежал солдат с высокой температурой и бредил вслух. Станислаус растолкал Вейсблатта и сунул ему в руку записочку. При этом он не спускал глаз с солдата в жару: а вдруг тот приставлен для слежки? Солдат лежал с закрытыми глазами, но веки его подрагивали. Станислаус подошел к кровати больного:
— Хочешь пить, приятель?
Конечно, солдат хотел пить, но только воду без лягушек.
Вейсблатт резко перевернулся на другой бок и погрозил больному кулаком.
— Ни за что не полечу в Россию. Я хочу в Германию! — На губах Вейсблатта и впрямь выступило что-то вроде пены.
Станислаус вырвал у него записку, которой он размахивал. Короче говоря, Вейсблатт в Германии вырвет из своих крыльев одно перо и этим пером напишет книгу о бомбе в ресторане «Метрополь».
Станислаус ушел. Сердце его вновь было полно благоговения перед поэтом, который, несмотря на угрозу смерти, все стоит на своем.
Роллинг готовился в путь: он часто уходил из лагеря со своими вершами и запасал провиант. Станислаус с Вилли Хартшлагом и каптенармусом на кухне вел беседы о старых добрых временах в Париже. Роллинг же тем временем крал хлеб и мясные консервы. Два дня таинственных приготовлений. Два дня переговоров под звон чистых скребниц. На Воннига нельзя положиться. Это уже доказано. На этот раз Роллинг хотел ускользнуть ночью из лагеря через пост Августа Богдана.
— Он испугается ведьм и всадит пулю тебе в спину.
— Ты своей черной магией заморочишь ему голову, хоть какой-то толк будет от твоих фокусов.
Перед Станислаусом был не прежний ворчун и брюзга Роллинг, перед ним был человек, окрыленный мечтой.
— Может, они там и не очень-то нам поверят, но я им все объясню.
Дребезжание скребницы было наброском мелодии будущего для рядового Роллинга. Станислаус молчал. У него был такой вид, будто он ворочает тяжеленные камни: Роллинг и без него добьется своей цели, а вот Вейсблатт... С Вейсблаттом все неясно. Ему без помощи не обойтись... А может, это трусость нашептывала Станислаусу, что он должен остаться, дабы спасти Вейсблатта?
Приближалась ночь побега. Они лежали в вереске, пока в лагере все не стихло. Переждали обход дежурного офицера и поползли к окопчику Богдана. Роллинг разболтался, как старый пропойца.
— Сейчас мы уйдем! А через два часа ты получишь такую щуку к завтраку, какая тебе и не снилась.
Но Богдан не хотел, вот просто не желал помогать им:
— Мало мне и без вас неприятностей!
Он получил письмо из дому. Заболела корова. Письмо шло очень долго, и корова, наверно, уже сдохла.
— Ведьма порчу напустила, — сказал Роллинг.
— В корень смотришь! — Богдан почувствовал, что его подозрения безусловно подтверждаются. — Есть у нас одна в деревне, она так тебе наведьмачит, что только держись. Эх, если бы я мог ее поймать!
Роллинг толкнул Станислауса.
— Не будь дураком, Богдан. Пускай тебя Бюднер ненадолго домой забросит, вот ты и всыплешь этой дряни!
Богдан глянул на Станислауса:
— А выйдет?
Станислаус не успел даже слово вымолвить, Роллинг тараторил как лошадиный барышник:
— Ты сможешь ее связать духовными веревками, так чтоб она и рукой своей ведьмачьей не шелохнула. И не смей подымать шум, если мы не вернемся, когда ты очухаешься. Озеро далеко, а щуки — громадные.
Роллинг вылез из окопа и скрылся в кустах. Станислаус весь дрожал. Казалось, вот-вот застучит зубами. Он закусил губу. В кустах тихонько потрескивало.
— Ну давай, усыпи меня, как Крафтчека в тот раз, — попросил Богдан.
Станислаус выпрямился и усыпил его.
— Видишь, ведьма из твоего коровника выходит?
— Вижу. Паулина, давай скорей метлу и веревку! — прошептал Богдан.
Из кустов донеслось тихое чмоканье. Условный сигнал. Богдан спал. Станислаус вынул из его подсумка все патроны. И прислушался. В кустах опять защелкало. Станислаус разрядил винтовку Богдана. Щелканье в кустах стало настойчивее.
— Счастливо тебе! — тихонько проговорил Станислаус и сглотнул слюну. Он подождал еще немного. Условный сигнал больше не повторялся. — Будь здоров, да, будь здоров, старина Роллинг! — И Станислаус встал перед Богданом. — Через десять минут ты проснешься. И все забудешь, все уже забыто!
Станислаус вылез из окопа и пополз по вереску. Он вполне мог бы идти во весь рост, ведь он шел к лагерю, к своему бункеру. Рядовой Бюднер возвращается в лагерь. Но он предпочел ползти. Он считал, что это больше соответствует его душевному состоянию.
Лишь спустя день, во время построения для осмотра оружия, выяснилось, что Роллинг исчез. Пена баварского гнева, шипя, обрушилась на головы офицеров и рядовых. Были проведены допросы. Кто последним видел Роллинга? Станислауса прошиб пот, когда на допрос вызвали Богдана. Богдан ничего не знал.
Ротмистр-пивовар опять набросился на унтер-офицеров:
— Вы все тут раззявы! Чумички балаганные! От сладкой водички развезло!
Особенно досталось вахмистру Цаудереру. Беетц все не мог простить вахмистру его нерасторопность с ротмистровским ящиком. Велено было построить вместе разведывательную и штурмовую группы. Возглавить их должен был вахмистр Цаудерер.
— Живого или мертвого, но доставить сюда дезертира, а не то я вас в порошок сотру!
Станислаус сидел в углу конского бункера и размышлял, как далеко мог уйти Роллинг? Настигнет ли его штурмовая группа? В общих чертах он знает маршрут Роллинга и должен кое-что для него сделать... но разве может он оставить Вейсблатта... А что ж, сидеть и смотреть, как он мчится навстречу гибели? Роллинг — Вейсблатт, Вейсблатт — Роллинг.
Он пошел в канцелярию, заставляя себя идти медленно. Там он справился насчет почты, хотя никаких писем не ждал. Лилиан перестала писать ему. Он ведь не отвечал на ее письма. В канцелярии все было вверх дном. Вахмистр Цаудерер готовился к походу. Весь бледный, он заворачивал в одеяло свой котелок. Снаряжение пехотинца штурмовой группы. Крышка котелка дребезжала в дрожащих руках вахмистра.
— Пожалуйста, включите меня добровольцем в штурмовую группу, — попросил Станислаус.
— Что? — Вахмистр сорвал со стены фотографию своих детей и сунул ее за пазуху.
— Добровольцем... в штурмовую группу...
— Ладно, парень, пойдешь моим связным, понимаешь.
Группа была в пути три дня. Первые полдня они шли на восток.
— Куда ему податься? Ясно, перебежать решил на восток. Обычный здравый смысл, понимаешь, пойти на восток. — Вахмистр Цаудерер очень гордился этой смелой догадкой.
Около полудня связной, рядовой стрелок Бюднер, вызвался немного обследовать местность во время привала.
— Давай действуй!
Через два часа рядовой Бюднер принес сообщение о том, что на пути болото, непроходимое болото. Чтобы его обогнуть, придется идти на север.
— Ладно, парень, на север так на север, а как обойдем болото, опять свернем на восток, понимаешь.
Они обошли болото с севера, затем по полоске сухой земли опять свернули на восток и вновь наткнулись на болото, которое пришлось обходить с севера.
К полудню второго дня они вышли к лагерю второй роты своего батальона. Радостная встреча! Роллинг как в воду канул. По кругу пустили кружку шнапса.
— Да здравствует война в Карелии!
Утром третьего дня они зашагали назад, к своему лагерю. Вахмистр Цаудерер очень пал духом, да и в маленькой его голове все перепуталось с тяжелого похмелья.
— Надо бы разведать дорогу, — сказал он своему связному и нахохлился как воробей возле скворечника. — Что ж нам, прямым путем в болото, понимаешь, прямым путем к смерти пробиваться?
Около полудня связной Бюднер принес добрую весть своему вахмистру. Он нашел на болоте каску. Это была самая что ни на есть немецкая каска.
— Утоп дезертир-то, понимать! — Вахмистр Цаудерер очень воодушевился. Срубили несколько деревьев, настлали небольшую гать и достали каску. Тут уж каждый мог убедиться, что это была каска Роллинга, так как на пропотелом кожаном ремешке была написана его фамилия. Они повернули к лагерю, дабы поскорее сообщить об успехе их штурмовой группы.
22
Станислаус получает письмо с неба, ловит себя на ненависти и видит, как его подопечного, поэта, гонят на верную гибель.
Пивовар Беетц с удовольствием принял к сведению сообщение вахмистра Цаудерера:
— Утонул? И правильно сделал. Это всем хороший урок!
К тому же и почта принесла добрые новости из Баварии. Ящик с мехами доставлен каким-то отпускником. Ему поднесли три кружки крепкого пива с обильной закуской. Большое спасибо за мех, а как там обстоит дело с финскими меховыми туфлями, а то, говорят, этой зимой угля будут выдавать еще меньше.
Капитан медицинской службы Шерф выпустил из лазарета Вейсблатта, непрерывно требовавшего крылья. Пусть кто-нибудь другой возится с этим поэтом, свихнувшимся на крыльях. Ему этот случай неинтересен. Он не психиатр, он здесь для того, чтобы удалять раздробленные руки и ноги.
В сумерках над лагерем кружил одинокий русский самолет. Пулеметы были приведены в боевую готовность и светящейся морзянкой смерти прошивали пряный лесной воздух. Пивовар Беетц стоял на скате щелевой траншеи и смотрел в бинокль. Рядом стоял вахмистр Цаудерер. Он тоже, подражая ротмистру, пытался стоять прямо, но внутренне весь скорчился от страха. И торс его, затянутый ремнями, тоже корчился, хотел того вахмистр или не хотел. Ротмистр Беетц опустил бинокль и спрыгнул в траншею.
— Гадит сука Иван!
Тем самым и вахмистр Цаудерер получил разрешение на страх. Он так и скатился в траншею. Вот теперь и впрямь начиналось будущее, начиналась война.
Они прислушались, полузакрыв глаза. Ни стрельбы, ни взрывов. Самолет улетел. Тихо шуршали и скрипели деревья. С неба на лагерь сыпались листовки.
При звуках тревоги конюхи поспешили увести лошадей подальше в лес. Станислаус лежал рядом со своей лошадью и вслушивался в гудение самолета. Оно то приближалось, то удалялось. Ни дать ни взять шершень. Мыслями Станислаус унесся в детство. Он был на кухне у мамы Лены. Шершень жужжал то возле окна, то под потолком, а то в углу за шкафом. Он увидел, как отец гоняется за шершнем с тряпичной туфлей в руке. Папа Густав, чудодей. Он вдруг понял отца: нужда заставляла его чудодействовать. Он, Станислаус, по той же причине заставил Богдана связать ведьму. Что, если вся жизнь — это только круг? Неразрывный круг — юноши повторяют то, что делали старики, ибо зло и нужда на земле не уменьшаются.
Кусочек бумаги, размером с почтовый листок, упал перед мордой лошади, щиплющей траву. Лошадь фыркнула, отвернула морду и продолжала щипать траву. В самом деле, это письмо упало с неба, письмо с фотографией смеющегося Роллинга. Глаза Роллинга глядели немного устало, но улыбка была настоящая. Никто в мире не мог бы рассмешить Роллинга, если он того не хотел. Станислаус искал укор на его лице, тихий укор бывшему товарищу Станислаусу Бюднеру. А разве в углах губ не притаилась легкая насмешливая складочка? Он прочитал то, что сообщал ему Роллинг: «Пора кончать! Переходите на нашу сторону! Помните о Германии! Не подчиняйтесь этим бандитам!»
Станислаус долго складывал листовку, покуда она не стала размером с ноготь на большом пальце. Он сунул ее в футляр карманных часов. Эти часы он купил себе, еще когда был подмастерьем пекаря, чтобы лучше распределять время для учебы, так как собирался стать «канд. поэт. наук». Часы висели на цепочке, подаренной толстухой управительшей ко дню конфирмации в Вальдвизене.
Воздушная тревога миновала. Смерть от бомбы на этот раз прошла стороной. Сброшена была только бомба с призывами. Призывы эти прислал бетонщик Отто Роллинг. Стрелки третьей роты под покровом темноты шныряли по лагерю, прячась за стволами деревьев, и собирали письма Роллинга.
У ротмистра Беетца случился приступ бешенства. Он вышвырнул вахмистра Цаудерера из канцелярии и срочно вызвал лейтенанта Цертлинга. Немедленно разведать путь через болота, которым шел Роллинг.
Пивовар Беетц решил на свой страх и риск атаковать русских. Он не для того забрался в чужеземные леса, чтобы собирать сосновые шишки. Пусть вместо него этим занимается командир полка, ради бога! Беетц пошел на войну, чтобы видеть кровь и захватывать трофеи. Служба стала много труднее. Дня подготовки к прорыву в лагерь русских была составлена грандиозная программа строевой подготовки.
— Я вам покажу, прусские суки, полные штаны наложите!
Бывшему садовнику Воннигу доставалось меньше других. Все предметы и обстоятельства он принимал такими как есть, из грязных рук судьбы. Все хорошо! Ночью он сидел в своем окопчике на восточной стороне лагеря, расстегнув ремень, этот убогий поясок, прислонив ружье к песчаной стенке окопа и положив каску на бруствер. Он затянул свои прежние маздакидские песнопения:
Все хорошо, человек, как и прежде,
тянется к свету, все хорошо...
Немного погодя он вспомнил о своей губной гармонике, которую таскал в кармане брюк. Он пригнул голову, двумя руками прикрыл маленький инструмент и тихонько подул в него.
Когда на небе зажглись звезды, на какой-то час воцарилась поистине немецкая ночь. Вонниг тихонько и медленно играл: «Луна взошла...» Все хорошо! Если бы он не пошел в армию, у него никогда бы не выбралось время по-настоящему научиться играть на губной гармошке. Дома, в садоводстве, всегда находились другие дела. Люди умирали, а он после рабочего дня должен был еще плести венки для похорон. И на маленьком станочке печатать на лентах к венкам «Незабвенному...» или «О горе, она ушла в мир иной...». Для музыки и высокого искусства, которые в секте маздакидов считались лишь приправой к жизни, у него оставалось мало времени. Все хорошо — и война тоже хороша, потому что можно, сидя в окопчике в северных лесах, научиться играть на губной гармонике. Вонниг подыскивал тональность и был счастлив, если удавалось подобрать сразу, тогда он долго ее выдерживал, радуясь своему верному слуху. В звуках губной гармоники увяз громкий треск ветвей, утонуло падение камешка, не слышно было даже, как шумно вспорхнула с дерева тетерка. Вонниг насторожился, лишь когда в его окопчик посыпался песок. Он хотел оглянуться, но уже не смог. Шея была взята в тиски. Его приноровившийся к гармонике рот заткнули мхом. Он успел издать только один звук, наподобие удавленника:
— Хррр!
Но он не задохся, дыхание жизни нашло дорогу сквозь ноздри. Он еще раз издал свое «Хррр!», но теперь уже не потому, что боялся задохнуться, а потому, что верил — этот вопль о помощи достигнет слуха часового в соседнем окопчике. На какое-то время не все для Воннига было хорошо, поскольку советские разведчики выволокли его из окопчика и утащили в чащу, возле которой он должен был следить, чтобы враг не подобрался к лагерю и не поднял с постели ротмистра Беетца. Но немного погодя, когда изо рта у него вынули мох, все опять стало хорошо. Может, теперь его увезут в дальние страны и он кое-что повидает на этом свете. Все хорошо!
Но не так уж хорошо отозвалось на других его исчезновение без каски, без ремня и губной гармоники: ротмистр Беетц в канцелярии тыкал в нос унтер-офицерам этот инструмент:
— Опять все проворонили, пруссаки несчастные! Этот висельник, видите ли, музицировал, да еще и задрых в придачу!
Он швырнул гармонику, эту маленькую ночную арфу, на стол вахмистра. Унтер-офицеры пялились на нее, не смея прикоснуться. Она была как запал, от которого бомба по фамилии Беетц в любой момент могла взорваться шипением.
Станислаус привел себя в боевую готовность, взнуздал и оседлал лошадь, притащил со склада ящики с боеприпасами и навьючил их на лошадь. Потом он побежал взглянуть на Вейсблатта и подбодрить его. Крафтчек и Богдан уже хлопотали вокруг него. Вейсблатт не желал вставать. Он требовал сперва принести из каптерки его крылья. Станислаус рывком повернул его к себе. Вейсблатт испугался. И открыл глаза. Взгляд его был чист.
— Идем с нами, Вейсблатт, не доводи дело до крайности.
— Мои лебединые крылья, прошу вас, господин исполнитель.
Крафтчек напялил свою каску. Обожатель Девы Марии превратился в бронированного громилу. Вейсблатт снова повернулся к стене. Крафтчек пнул его карабином:
— А ну вставай, дружок, а то они тебе припишут неподчинение приказу и поставят к стенке. И нам же потом придется стрелять по твоему тощему телу, как в тот раз по длинному Али, помнишь, ненасытный такой?
Подействовало. Вейсблатт вскочил, как собака выгреб из моховой подстилки свою винтовку и нахлобучил каску, служившую ему пепельницей. Легкий пепел «амариллы» засыпал ему лицо. Вейсблатт воздел руки к потолку и взмолился:
— Боже, пошли мне крылья!
Крафтчек растрогался, стер с его лица пепел:
— Спокойней, спокойней, сынок. Крылья тебе приладят на воздухе, а то они слишком велики для бункера и ты их тут отшибешь.
Вейсблатт обнял Крафтчека и прижал к себе. Крафтчек был горд.
— Я не больно-то знаю, как с такими обходиться, но дома у нас был один, так он во что бы то ни стало желал быть Иисусом Христом и все время требовал воду, по которой он будет бегать. Мы вдесятером привели его на шахтный пруд, чтоб он ходил по воде. А как он стал тонуть, страх его так пробрал, что ему уж расхотелось быть Христом, он пошел опять в шахту и все долги мне заплатил.
Бой за окопы условного противника был в самом разгаре. Ротмистр Беетц выдумал дьявольскую штуку: враг подобрался к лагерю. Похитил часового. Значит, его люди должны стать твердыми, как камень в верхнебаварских горах. Были выданы боевые снаряды и патроны.
— Хватит играться холостыми. Мы им покажем настоящую немецкую войну!
Станислаус испугался: в ящике, снятом с лошади, были не камушки, как обычно, а матово-желтые ружейные патроны. Господи помилуй!
В условном немецком окопе был отдан приказ атаковать условный окоп русских. Прошло несколько минут. Никто не шелохнулся. Из русского окопа стреляли и стреляли. Свистели пули. Жужжали рикошетирующие снаряды. Приказано было стрелять строго мимо цели, но в стрелково-кавалерийской роте не все были хорошими стрелками.
Одинокая каска появилась над краем «немецкого» окопа и тут же скрылась. Это была бронированная голова командира отделения.
Ротмистр Беетц выскочил из командно-наблюдательного пункта и на своих пивоварских ногах зашагал сквозь щебет пуль. На командном пункте все затаили дыхание, но Беетц целеустремленно шел к самому центру окопа, как будто жужжали не снаряды, а мелкие мушки.
— И ведь ничего с таким не случится, — пробормотал Станислаус.
Уже подойдя к центру «немецкого» окопа, Беетц высоко поднял голову и крикнул в сторону «русского» окопа:
— Стреляйте! Палите что есть мочи, русские суки!
Он присел на корточки, скатился в «немецкий» окоп и напустился на лейтенанта Цертлинга: — Я вас под трибунал отдам, если вы сейчас же не броситесь в атаку как шумовые!
В «немецком» окопе началось оживление. Лейтенант Цертлинг выскочил и пополз по земле, извиваясь как угорь. Командиры отделений за ним. Скоро пространство между окопами уже кишело людьми. Впереди, поблизости от лейтенанта Цертлинга, полз пьяный служака, железнодорожный сторож Август Богдан. Свистели пули. Свистели высоко над головами, так как в «русском» окопе никому не хотелось стать убийцей своих товарищей. Беетц выскочил из окопа, обругал солдат, унтер-офицеров и крикнул «русским»:
— Ниже стреляйте, хватит играться! И, высоко держа голову, сквозь град пуль он направился к командному пункту.
«Почему его никто не пристрелил?» — думал Станислаус и тут же стал орать на свою лошадь, чтобы заглушить собственные излишне громкие мысли.
Лейтенант Цертлинг ползком вернулся в окоп. Он уже нутром чуял неизбежность трибунала. В окопе сидел только один человек. Это был Вейсблатт. Цертлинг выхватил пистолет и выгнал Вейсблатта из окопа.
Август Богдан лежал далеко впереди. Он хотел первым достигнуть «русского» окопа, вскочил, сделал несколько прыжков и вдруг рухнул наземь.
— Ранен в ногу, — констатировал адъютант на командном пункте и передал ротмистру бинокль.
Вейсблатт побежал. Он раскинул руки точно крылья.
— Кря-кря-кря, кря-кря! — закричал он и бросился в яму, рядом с которой лежал выкорчеванный сосновый пень. Пень смахивал на старый зуб.
— Этот спятил! — сказал один из стрелков, использовавший свою лошадь для прикрытия.
— Тот спятил, — гаркнул Станислаус, указывая на командный пункт, где сейчас находился ротмистр. Руки Станислауса дрожали. Дрожь соскользнула к поводьям и через них к лошади, щиплющей траву. Лошадь подняла голову. Станислаус положил руку на теплую лошадиную шею.
Ротмистр опустил бинокль.
— Санитары!
— Кря-кря-кря! — кричал Вейсблатт.
Ротмистр опять поднес бинокль к глазам. Он заметил Вейсблатта.
— Кря-кря!
Беетц снова опустил бинокль и крикнул через плечо:
— Этого шута под арест, сейчас же!
Санитары с носилками через поле битвы кинулись к Богдану. В «русском» окопе кипел ближний бой.
— Урра-а! Урра-а! Урра-а!
Пивовар Беетц вздрогнул от упоения войной. «Русские» были побеждены.
23
Станислаус с куском хлеба передает кандидату в покойники волшебную записку, осуществляет одно из своих чудес и разжигает огонь войны между двумя офицерами.
По возвращении Станислаус сразу же пошел взглянуть на Вейсблатта. В бункере его не было. Крафтчек, сидя на снарядном ящике, ел белую фасоль и плакал. Он оплакивал Богдана. Богдан был мертв. От усердия побежал прямо к смерти. Ему больше не придется ломать голову, почему на переезде в Гурове его заменили колючей проволокой.
— Ладно бы, если б это была настоящая война, — жалобно проговорил Крафтчек, — потому как колонии очень важны, их надо вернуть для мелочной торговли, она уж совсем захирела. — Белая вареная фасолина выкатилась из его плачущего рта, упала ему на колени, а оттуда на пол. Крафтчек посмотрел на нее словно на выпавший зуб.
Станислаус встревожился:
— Где Вейсблатт? Крафтчек продолжал плакать:
— Упрятали, улетел Вейсблатт на своих крыльях туда, куда хотел, в карцер. Поневоле усомнишься в любви к ближнему. — Крафтчек поднял свою ложку. — Святая Матерь Божья, сделай так, чтобы он и впрямь спятил. Никогда я не забуду, как он меня обнял, как дитя мать родную! Бюднер, спроси свои тайные силы. Мало ли, может, его еще можно спасти, и Господь тогда простит мне, что я так прикипел душой к евангелисту.
На другой день, когда Вейсблатт раскрошил горбушку хлеба из своего дневного пайка, в руках у него оказался клочок бумаги. И хотя он был голоден, но страх уже проник ему в кишки, он отложил хлеб и ощупал записочку со всех сторон. Ночь в бункере. Ночь смерти. А тут, быть может, жизнь присылает ему весточку, и напрасно — он не может ее прочесть. Еще никогда в жизни Вейсблатт не думал и не поступал так нормально, как теперь в этом бункере, под землей, под нагромождением сырых стволов. Жизнь вливалась в его жилы, смывая все умозрительные рассуждения, все лихорадочные желания. Он ощупал стены бункера, сделал это расчетливо, планомерно — и обнаружил, что между сырыми стволами напихан мох, чтобы не было сюда доступа ни свету, ни воздуху. Практическая сметка его отца, которую он, студент и поэт, попросту презирал, вдруг проснулась в нем. Он нашел самый широкий паз и принялся выщипывать оттуда мох, аккуратно и методично.
К полудню Вейсблатт проделал дыру для света. И смог наконец прочесть тонкие строчки на листке, посланном ему сюда, во мрак, вместе с хлебом. Должно быть, записку писал его товарищ Бюднер. Инструкция к спасению. Вейсблатт должен себя спасать? Разве он не готовился к великому Ничто, разве не убедил себя в бесполезности жизни? Разве он не был философом и достаточно хладнокровным человеком, чтобы, если суждено, достойно встретить смерть и даже сказать ей «милости просим»? Выходит, нет, раз он так благодарен Станислаусу, раз отвешивает низкий поклон во тьме и бормочет:
— Бюднер, позволь мне называть тебя другом.
Под вечер часовой с гауптвахты умолил лейтенанта Цертлинга наведаться в карцер. Вейсблатт уже несколько часов подряд фальцетом выпевает: «Хочу увидеть лейтенанта Цертлинга, хочу увидеть невесту. Аллилуйя, крылья растут, я хочу видеть лейтенанта Цертлинга, эту невесту в сапогах!» При этом Вейсблатт хлопает руками по стенам. Лейтенант Цертлинг велел отпереть бункер. Вейсблатт закрыл глаза руками. Руки были окровавлены, он ободрал их о балки, выстукивая в такт своим песнопениям. И лицо Вейсблатта тоже было все испачкано кровью.
— Спрячьте в ножны свой световой меч, госпожа докторша!
— Вы что, рехнулись?
— Да-да, рехнулся, сообщите это своему мужу, господину капитану, господину доктору: рехнулся. — Вейсблатт хотел обнять Цертлинга. Часовой ему помешал. Вейсблатт говорил как бы через голову часового. — Я хочу сообщить вашему супругу, господину капитану, кое-что важное касательно вашего свадебного путешествия. Аллилуйя, мои крылья растут! — Вейсблатт опять запел. Он пел это для лейтенанта, который уже просто не находил слов и беспомощно взирал на часового, стоящего снаружи у бункера. К офицерскому бараку Цертлинг шел уже не так молодцевато.
Вейсблатт продолжал петь все пронзительнее, голос его охрип. Теперь он требовал капитана медицинской службы, наконец мягкосердечный часовой не выдержал и привел доктора Шерфа. Врач вошел в бункер один, велел запереть за собой дверь и зажег карманный фонарь:
— Ну?
Вейсблатт упал на колени:
— Погасите ваш свет, жених пришел!
— Что?
Да, вот теперь все хорошо. Вейсблатт потребовал, чтобы его выпустили из бункера. Он хочет полететь в штаб полка и там распорядиться, чтобы начали все необходимые приготовления к свадьбе.
— О чем вы, господин Вейсблатт?
Разумеется, капитан говорил весьма любезно. Вейсблатт, нимало не смущаясь, постарался объяснить доходчивее. Ему как-то случилось наблюдать господина доктора с его невестой, при свидетелях, во время охоты на тетеревов, и он сразу понял, что это большая любовь, и вот теперь ему надо лететь в штаб полка... Капитан оказался умнее лейтенанта Цертлинга. Он не без благосклонности осмотрел своего пациента Вейсблатта, что-то тихонько прошептал сквозь зубы и даже слегка поклонился — словом, был безукоризненно вежлив. Он сердечно просил Вейсблатта вместе с ним пойти в санчасть, немного отдохнуть, быть может, даже слетать ненадолго в отпуск в Германию, чтобы предстать в штабе полка свежим и убедительным. Он отослал часового и самолично сопроводил Вейсблатта в лазарет.
На следующий день началась война между пивоваром и предпринимателем Беетцем и бывшим врачом больничной кассы Шерфом. Война из-за Вейсблатта. Беетц приказал немедленно возвратить Вейсблатта в карцер.
— Тоже мне маркировщик нашелся, так я и дал себя съесть!
Капитан медицинской службы Шерф объяснял болезнь Вейсблатта тяжелым приступом так называемого «лагерного бешенства», связанного с навязчивыми идеями. Пивовар пригрозил, что он пошлет рапорт в штаб батальона: о действиях, направленных на разложение вооруженных сил! Врач уведомил штаб полка о запланированном самовольном походе пивовара Беетца против русских.
За кулисами этой войны между врачом и командиром роты стоял Станислаус, чудодей. Он спас Вейсблатта при помощи одного из своих простейших чудес. С той поры как он разочаровал Роллинга, он был о себе дурного мнения: но тут он помог предотвратить злодеяние, спас поэта и еще не рожденную книгу. Он даже немного загордился собой, получив из лазарета весточку от Вейсблатта: «Сим объявляю тебя своим другом и спасителем».
Пивоварский поход командира роты Беетца был запрещен штабом полка. Беетца призвали к порядку. Войне нет дела до бесполезной пивоварской злобы. Солдатам стрелково-кавалерийского полка не суждено было попасть на карельский фронт. Так для чего же они торчат в этих лесах?
Всех облетела новость: планируется операция «Серебристая лиса». Это значит, что они пойдут на Швецию. Но на Швецию они все не шли и не шли. Может, шведский виноград оказался зелен для немецких лис? Они занимались строевой подготовкой, ждали, вновь занимались строевой подготовкой, а их «боевой дух» иссякал.
Отпускники, возвращавшиеся из Германии, шепотом сообщали верным товарищам, что военное счастье улыбается русским. Наспех сказанные слова подтверждали то, что казалось лишь слухами: «Невероятно суровая зима... Обморожения третьей степени... снег по грудь... Сталинград... попали в котел... генерал Паулюс... капитуляция... целая армия... отступаем, отступаем!»
«Лагерное бешенство» постигло не только Вейсблатта, и ротмистр Беетц уже готов был признать себя побежденным в битве с капитаном медицинской службы в карельских лесах.
24
Станислаус невольно заставляет Богоматерь явиться его товарищу Крафтчеку, а его друг Вейсблатт разъясняет ему, какие нужны условия для написания книги.
С приближением весны они опять снялись с места. Полк перебрасывали куда-то. Значит, война вспомнила о своих зачервивевших резервах?
Ночи были еще холодными. Солдаты лежали в просторном трюме корабля и согревались слухами:
— Везут в Германию...
— ...теперь мы будем полком охраны в Берлине...
— ...перебрасывают на юг Восточного фронта...
— ...один Бог ведает...
— ...может, Париж без нас соскучился...
Все еще было возможно, всякая надежда была правомерна.
В трюме мрак мешался со светом маленькой, забранной в решетку лампочки. Настроение было препоганое. Солдаты лежали на соломе, завернувшись в свои одеяла. Море было точно глубоко вспаханное поле, и их то возносило вверх ногами вперед, то швыряло вниз. Все то и дело бегали по железной лестнице на палубу и обратно. Они чуть не на четвереньках карабкались по лестнице, не замечая друг друга. Состояние их желудков было, так сказать, написано на их лицах.
Крафтчек сидел на корточках на соломе. Торс его покачивался в такт движению корабля.
— Если б нас везли в Германию, это б еще с полбеды, но ведь наш брат как червяк в сыре, тот ведь тоже не знает, может, нож уже занесен.
Станислаус смотрел на Крафтчека. И думал о Роллинге. Вот еще человек, который мог бы заменить ему отца, один пошел своей дорогой. И виноват был не Густав Гернгут и не Отто Роллинг, виноват был он сам. Он был слаб, слабый человек, как говорится — и вашим, и нашим. И ощущение, поднимавшееся из желудка, не придало ему сил. Почему ему самому не удалось хоть что-то написать об этой Элен из Парижа? Почему он должен ждать, покуда это сделает Вейсблатт? Вейсблатт проводил свои дни на больничной койке, рылся в груде своих мыслей и не писал ни строчки. Он ждал для этого лучших условий.
Крафтчек почувствовал на себе пристальный взгляд Станислауса и внушил себе, что должен заснуть. Он сам себя загипнотизировал, так как страстно желал хоть на миг заглянуть домой. Станислаус заметил состояние Крафтчека, лишь когда тот начал вполголоса причитать:
— Святая Матерь Божья на небе и на земле. Благослови того польского патера, который освятил мой амулет и защитил меня от пуль!
Прижав к груди молитвенно сложенные руки, Крафтчек обратил свой взор к лампочке на обитом железом потолке трюма. Тусклый свет ее, проникавший сквозь его веки, показался Крафтчеку спустившейся с небес Богоматерью.
— О если б сатана выпустил из рук своих всех самых главных людей, тех, кто делает политику! Святая Дева, посмотри на нас! Нам нужны колонии, ибо где же нам взять рис для молочной каши? С этой ихней авторакией,[5] которая просто так себе, иностранное слово, своих им не хватает, с ней они далеко не уйдут. Сама посуди, святая Матерь Божья, где же нам брать рис и кофе, а уж кофе всем товарам товар, особенно если из Гамбурга он приходит нежареным, ведь тогда его можно самим жарить и самим сорт определять. Но как же нам это все добыть, если мы проторчали столько в лесах на Севере и теперь плывем по холодному морю. Пресвятая Дева, не могла бы ты проверить там, в верхах, не сбил ли их с пути Сатана, не спутал ли направление войны? И если бы при всех твоих трудах это можно было бы поправить, то позаботься немного и о том, чтобы мы не проплыли мимо нашей родины Германии, чтобы мы могли хоть глянуть, все ли там в порядке. Но если война ни на что больше не годится, как только валяться и ждать неведомо чего, то протяни свою милосердную материнскую руку между нами и врагами нашими и положи этому конец!
— Заткните этого чокнутого!
Крафтчек очнулся, протер глаза и с благодарностью взглянул на Станислауса:
— Может статься, мы немножко отдохнем и отдышимся в Германии. Матерь Божья в ответ на мою просьбу кивнула.
Корабль несся по волнам. Вода была ядовито-зеленой и холодной, а небо непостижимо серым. Борьба врача и ротмистра из-за поэта Вейсблатта разгорелась вновь. Унтер-офицер интендантской службы Маршнер после возвращения из пивоваренного рая Беетцев стал, как говорится, правой рукой командира роты. Грязной рукой! Он передал приветы и пожелания от супруги и дочек. Ротмистр выразил Маршнеру свою признательность. Он забрал Маршнера из заплесневелой каптерки, произвел его в фельдфебели и назначил командиром отделения. Для Маршнера служба в «боевых частях» была отнюдь не благодеянием. И он явился к своему боевитому благодетелю:
— Разрешите, господин ротмистр, заболеть лагерным бешенством.
— Что?
— Разрешите мне помочь прояснить кое-что в этом случае с Вейсблаттом.
Понимающая усмешка. Гнусная ухмылка.
И теперь этот Маршнер тоже лежал на больничной койке. Он возился с мотком бечевки, распускал его, обматывал кровати, дверные ручки, корабельную лампу и всевозможные другие предметы. Он теперь ничего не мог делать, только «натягивать колючую проволоку».
Они ехали по Германии. В товарных вагонах было не светлее, чем в трюме корабля, но зато настроение было превосходное. Они могли раздвинуть двери и смотреть на проносящуюся мимо родину, где весна была в разгаре. Щелканье зябликов в робкой зелени деревьев; машущие им женщины в летних платьях. Затруднения с тканями диктовали моду на короткие юбки. Война создавала свою моду! Аллилуйя, любовь цветет и в войну!
В вагонах смолкли слухи. Там давно уже снова пели: «Птички лесные дивно поют, дивно поют в родных краях...»
Правда, один слух оказался на редкость упорным, ибо он родился из желания очень многих: назад, в гарнизон! Полк заново формируется! Реорганизация в особых целях! Отпуск на родине!
А многие уже знали, сколько будет длиться общий отпуск: семнадцать дней. Семнадцать дней, это звучало правдоподобнее, чем обычно полагающиеся три недели. О, фантазия находила пути, чтобы прикинуться правдой!
Они медленно продвигались вперед, целыми днями простаивая где-то на товарных станциях. Враг в последнее время гораздо чаще позволял себе бомбить их отечество!
— Кто сказал, что генерал-фельдмаршал Геринг теперь зовется Майером?[6]
— Он сам сказал.
— К этому надо добавить: враг ведет себя неблагодарно, более того, преступно, бомбит нас по ночам и с большой высоты. А это значит, что он не может заглянуть в наши глаза.
— Ну да, конечно, в наши голубые глаза!
Нелегко было офицерам и унтер-офицерам во время долгих стоянок держать солдат в узде.
Однажды утром в вагоне появился Вейсблатт.
— Матерь Божья, ты выздоровел?
— Более или менее. Насколько я знаю, такое бывает.
— И у тебя прошел аппетит, крылышек больше не хочешь?
Вейсблатт раздраженно отвернулся от Крафтчека, который когда-то обходился с ним как родная мать.
— И что теперь? — спросил Станислаус.
— Не приставай ко мне!
Вейсблатт искал в вагоне свободное местечко. Станислаус напомнил ему о письменно удостоверенной дружбе, тогда Вейсблатт стал повнимательнее. Где же ему прикажете писать об Элен? Может, здесь, в этом вагоне для скота? Безусловно, а Станислаус уж постарается не подпускать к нему любопытных.
Что этот Бюднер понимает в писательстве! Чтобы писать, нужны определенные условия. Вейсблатт ведь не репортер, который в любом положении, так сказать, лежа, стоя может корябать свои дерьмовые заметки. Вейсблатт уже написал матери и просил прислать ему хорошую бумагу и «Амариллу». Но пока он не получил ни бумаги, ни сигарет.
Они ехали по Баварии. Ругательства расползались по вагонам словно вши, хотя еще не все надежды на отпуск были потеряны. Разве Австрия не относится к Германии, разве фюрер и освободитель не вернул ее нам, чтобы пользоваться ею как своей родимой? Ну конечно же Германия велика и на Баварии еще не кончается.
Когда их поезд прибыл на товарную станцию в Бамберге, они увидели, как через угольные кучи карабкается супруга ротмистра-пивовара. Пивовар приветствовал свою супругу, стоя на ступеньках купе второго класса. На госпоже пивоварше красовался крест «За боевые заслуги» второй степени. Она была пожалована им за участие в праздничном ужине с бомбой в Париже. Беетц дал своей жене указания, как варить слабое пиво. Его земляки баварцы не должны из-за войны вовсе отвыкнуть от пива.
— Уж ячмень-то на добавку мы раздобудем, Резерль!
А были люди, которым хотелось услышать, как ротмистр якобы сказал своей жене: «Я скоро буду дома, Резерль!»
Разве это не означало скорого отпуска?
— Всякое бывало, и на войне еще всякое может быть, — пророчествовал Крафтчек. — На войне уже случалось, что в Гляйвиц, Хинденбург и Бойтен ехали через Вену, так что все ерунда. Я не был бы так в этом уверен, если б на корабле мне не кивнула Мадонна.
Три дня спустя их поезд покинул товарную станцию в Вене, так и не получив приказа выгружаться. Крафтчек очень тяжело это пережил. Но ему пришлось простить свою Мадонну.
— У нее, видно, многовато работенки, ведь во время войны к ней то один, то другой пристает с просьбами.
Кроме того, у него появился повод к новым надеждам: их путь лежал на юг, в конце концов, может, и в колонии. Рисовая каша и кофе — Мадонна лучше всякого высокого начальства знала, чего недостает немецкому народу.
И все-таки в Вене кое-кто сошел с поезда, но это случилось незаметно. То были капитан медицинской службы Шерф и лейтенант Цертлинг. Их арестовали в поезде и передали в вокзальную комендатуру. Доктор Шерф обнаружил психическую болезнь у Вейсблатта, а болезнь Маршнера осталась для него загадкой. Маршнеру добывали старые чулки, чтобы он их распускал, и ждали, когда в связи со сменой обстановки стихнет его лагерное бешенство. Но болезнь Маршнера не проходила. Маршнер был очень доволен этим эрзацем колючей проволоки, он ее сматывал, разматывал, натягивал. Но санитарный вагон был тесен, а любовь Шерфа и лейтенанта Цертлинга при виде родины только возрастала. Лейтенант Цертлинг и доктор Шерф были недостаточно осторожны. Маршнер застал их и огородил колючей проволокой.
Ротмистр Беетц как истинный победитель расхаживал взад и вперед вдоль поезда, пока тот еще стоял в пригороде Вены.
— Ха, вот погань, разложение в армии! — Он вытащил свой пивоварский носовой платок красного цвета, протер пенсне и увидел, как конвой исчез в станционном здании вместе с обоими арестованными. Из окна санитарного вагона второго класса смотрел Маршнер, идиотски улыбаясь и сматывая шерсть в клубок.
Они ехали по Штирии, и многие уже толком не знали, что это — все еще великая Германия или уже нет. Все дальше и дальше в горы, и все чаще и чаще туннели, где чувствуешь себя заживо погребенным. В вагонах теперь было тихо, ибо проклятьями они разражались про себя.
25
Станислаус сводит знакомство с войной, ползет на чьи-то рыдания и обнаруживает, что командиры воюют сами с собой.
Была ночь, и они ехали по горам Югославии. Все желания, все планы на отпуск они утопили в безразличии и долгие часы своей пропащей жизни проводили во сне или в полузабытьи. Гудок локомотива перед въездом в туннель, кто-то пугается, но тут же, опомнившись, вновь погружается в дремоту.
Станислаус лежал без сна. Он, пожалуй, единственный из всех ничего не ждал от родины. Между ним и Лилиан пролегли морозные дали. Быть может, его мать Лена, его сестра Эльзбет или папа Густав ненадолго обрадовались бы, если бы он их разыскал; но потом все опять вошло бы в обычную колею. Радость жизни надо черпать в себе самом. Но как это осуществить, когда кругом хаос, война? Долгая цепь часто повторяющихся мыслей гремела в его ночи, и звенья этой цепи были гладкими от постоянного употребления. Взять, к примеру, капитана медицинской службы Шерфа и лейтенанта Цертлинга. Он их обоих не терпел, но почему им нельзя было любить друг друга? Кто запретил им, избегая женщин, довольствоваться друг другом? Государство? Чего опасалась громадная машина власти?
На этом месте разрастающаяся мысль Станислауса была прибита к земле. Локомотив резко затормозил. Вагоны с грохотом натолкнулись один на другой. Раздался громкий выстрел. Все перемешалось: солдаты, ранцы, котелки. Звенели штыки, клацали затворы карабинов. Тьма заполнилась грубыми звуками. На крыше вагона вовсю стреляли. Кругом сыпался огненный дождь. Станислаус подбежал к двери. Второй шквал огня загнал его в глубь вагона.
— Тревога!
— К оружию!
— По противнику!
— Святая Матерь Божья, не забудь про мой амулет!
— Мой карабин украли!
И снова грохот, грохот, да еще шипенье тусклого огненного дождя.
— Третий взвод, слушай мою команду! — Это было чириканье воробьиного вахмистра Цаудерера. Взвод Станислауса остался без командира, после того как в Вене арестовали лейтенанта Цертлинга.
Вагонные двери со скрипом раздвинулись. Застрочил пулемет. Раздались ружейные выстрелы.
— Вот подлость! — зарычал кто-то. — А может, это и есть фронт?
Нет, это был не фронт, но кругом свистели пули, летели осколки снарядов. На одном из вагонов загорелась рубероидная крыша.
Они находились в ущелье с отлогими склонами. Сверху по ним стреляли. Они заползли под вагоны, стукаясь головами о вагонные оси. Около локомотива раздался хриплый голос какого-то офицера:
— Бандитское отребье!
«Террактактак!» — пулемет. «Блеф, блеф, блеф!» — отдельные ружейные выстрелы. Конское ржание. Вскрик. Предсмертный вскрик? Орущие унтер-офицеры. Суматоха нарастала.
— Подальше от горящих вагонов! Противник все видит! В укрытие! Лезьте вверх!
— Ко мне! Да ко мне же! — донесся со скалы голос пивовара. — Прекратить стрельбу!
Грохот и вспышки пошли на убыль. Но на склонах справа и слева от железнодорожного пути завязался бой. Уханье взрывов, пальба из гранатометов. Станислаус лежал за обломком скалы повыше железной дороги. Из ущелья поднимался паровозный дым. Снопы искр улетали в нашпигованное звездами южное небо, кругом пальба, грохот, и пули щебечут рядом.
А куда стрелять Станислаусу? Он не видел противника. Вон там, на склоне скалы, лежат его товарищи по батальону. В них, что ли, стрелять? Так вот, значит, как выглядит война? Во время учений, строевой подготовки всегда были четкие линии: здесь мы — там противник. Все обходы противника всегда удавались, каждый учебный бой кончался победой.
Три пули одна за другой ударили в камень у самой головы Станислауса. Он лежал на своем карабине. В ущелье ржали кони и в смертном ужасе бились о стены вагонов.
Вейсблатт попался на глаза унтер-офицеру второго взвода. Унтер-офицер погнал его вверх по скале слева от дороги. Вейсблатт сам себе дивился. Откуда взялась у него эта прыть, как быстро и ловко он карабкается вверх! Может, правы те философы, которые утверждали, что война пробуждает инстинкт самосохранения и делает из маленького человека настоящего мужчину? Значит, прав Ницше? Вейсблатт упал в яму, казалось специально для него приготовленную. Когда унтер-офицер наконец вскарабкался наверх, то не увидел Вейсблатта — тот исчез, словно сожранный скалами. Вейсблатт подождал, покуда унтер-офицер пройдет мимо, и пришел к заключению, что в этой расщелине можно жить. Пусть кричат и стреляют те, кому охота кричать и стрелять. Вейсблатт дрожал, но все-таки чувствовал себя в безопасности.
— Вперед, вперед!
Почему это Вейсблатт должен идти вперед? Откуда он знает, что там, впереди? Он увидел над собою огромное небо. Ночное небо, как будто вырезанное из полотна с южным пейзажем. Звезды мерцали и сверкали, и луна скользнула мимо ватного облака, прошла его насквозь. Она величественно проплыла над мышиным сердцем Вейсблатта. Она выполняла свою ночную программу. Она была тут, она светила, но она была выше этих жалких людских воплей и грохота стрельбы. Казалось, и война тоже обошла Вейсблатта стороной, ибо она теперь громыхала, клацала и кричала на плато в отдалении.
Станислаус полз. Полз на звук рыданий. Кто-то кричал:
— Помогите! Помогите же мне!
Перед собой Станислаус толкал обломок скалы, словно щит. Усилился стрекот пулеметных очередей. Он защищал голову камнем. Минутами ему казалось, что нет на свете ничего дороже его головы, но, когда до него доносился плач товарища, он забывал о своей голове. С другой стороны ущелья он услышал приказ стрелять, немецкий приказ. Сомнений не было: солдаты батальона палили друг в друга.
Вейсблатт вскочил. Тишина показалась ему подозрительной. Он почувствовал себя одиноким, брошенным всеми теми, о ком он обычно и думать не думал. Ему вспомнились истории про солдат, попавших в руки врага и замученных до смерти. Он не хотел так умереть. Иной раз жизнь была ему уже не мила, и это даже больше чем правда, но он желал бы какой-то особенной смерти. Известные условия должны быть соблюдены! А теперь он лежал в этой яме, а в нем лежала еще не написанная книга, книга, в которой должно вместиться все, что Вейсблатт пережил в этом пропащем мире. Мысли о книге придали его мелкой душе немного храбрости. Он подтянулся на руках и попытался выглянуть из ямы. Но кроме бессмысленно разбросанных по плато камней он ничего не разглядел. Вдруг что-то звякнуло поблизости. Он подхватил свой карабин и направил его на освещенное луною плато. Тут он отчетливо увидел, как от камня к камню ползет какой-то человек. Вейсблатт уставился на обломок скалы, лежавший не более чем в двадцати метрах от его ямы. Но что это? Человек, притаившийся за камнем, поднял руку. Рукав был закатан, и голое предплечье белело в лунном свете. Кто-то махал ему:
— Это я, Вейсблатт, поэт!
В ответ что-то тяжелое упало рядом с его ямой. Значит, этот кто-то за обломком скалы швырнул в него камень? Камень еще немного прокатился, а потом с грохотом взорвался. Огонь и гул. Свист осколков. Вейсблатт ни разу даже не втянул голову в плечи.
— Ручная граната, — пробормотал он. Он был страшно горд своим проснувшимся инстинктом. Ницше!
Тот, из-за обломка, пополз к яме Вейсблатта. Вейсблатт задрожал. Итак, враг подползает. Вейсблатт, кто ты? Надо действовать. Так точно!
— Во мне живет книга! Эй, слышишь, книга! — закричал он. Враг не дал сбить себя, полз и полз. Вейсблатт три раза подряд выстрелил по ползущему противнику и почувствовал, что нервы его сдали. Он скатился обратно в яму и, покорясь судьбе, стал ждать смерти.
Смерть не спешила. Она давала ему время успокоиться и закончить жизнь возвышенными мыслями. Обреченный на смерть смотрел на мерцание звезд и бормотал, как будто молился:
— Что значит душа в сравнении с тобой, величественное небо, что значит душа в сравнении с тобой, величественное небо? Что значит душа?
Когда Станислаус наконец нашел раненого товарища, тот уже был мертв. Это был погонщик из второго взвода, спасший из горящего вагона своего мула. Мул щипал траву. Уздечку держала мертвая рука.
Бой опять продвинулся вперед. Станислаус и мертвец лежали сзади. Впереди? Сзади? Что это означает в хаосе этого мира? Чей-то хриплый голос надрывался:
— Санитары! Санитар!
И чей-то слабый голос:
— У меня мозг вытекает!
В батальоне не было врача. Его арестовали за разложение армии.