19

378 35 0
                                    

— Я проснулся вчера днем в таком состоянии, как будто мешал водку с энергетиком, — жалуется Гилмор. — А самое хреновое то, что я действительно их мешал — только забыл, что мне тридцать, а не восемнадцать, и мой организм уже стар для подобного.
— Брось. — Кемп протягивает ему ледяную банку колы. — Уверен, половина отдела не смогла встать вообще. Я сам только пару часов назад из кровати выбрался — да и то меня Сара пинками вытолкала. Мы же после вечеринки еще поехали в «Гастониум»…
— Поддерживаю про возраст, да, — поддакивает заполняющий бумаги Хармон. — Кто это, значит, вообще придумал — водку с энергетиком смешивать?
— Да откуда вы вообще взяли энергетики и водку?! — Сара плюхается на диван рядом с анестезиологом. — Я там из крепкого только виски видела!
Трое мужчин дружно делают вид, будто слишком заняты своими делами; и если у Хармона это получается лучше всех (ему просто нужно уйти с головой в карты), то Дилан и Райли в панике пытаются найти новую общую тему.
— Я жду ответа! — требовательно заявляет Сара. — Или прошу помощи зала. Лазутчикова, твоя версия?.. Эй, ты чего такая бледная? С тобой все в порядке?
— Да.
Нет.
Шпильки врезаются в кожу головы так сильно, что она почти чувствует теплые бусины крови, стекающие по позвоночнику.
Очередная неудавшаяся иллюзия боли.
Ира не помнит прошедшие сутки — только то, что каким-то чудом добралась до дома, а дальше все сливается в сплошное серое ничего.
Потому что хуже боли только ее отсутствие.
Может быть, все это потому, что болеть, как оказалось, больше нечему: Андрияненко очень бережно, нежно и аккуратно спустила ее сердце в водосток; и теперь Ира в его поисках набирает горячую ванну, закидывает туда банку морской соли и забирается в воду, где поджимает под себя ноги, прислонившись к кафельной стенке; она живой мертвец, сидящий в пыльной керамике, смотрящий лучшее слайд-шоу из ночных фотографий, вспышками отпечатавшихся в памяти.
В голове вертится тупая мысль: что же Лиза сделала со второй чашкой кофе?
Почему-то именно этот вопрос волнует Иру больше всего; куда же делся чертов кофе, который она варила для самой себя, ну, ей-богу, не вылила же она его в раковину; хотя постойте, подождите, это же Елизавета Андрияненко. Значит, она сначала перемолола в измельчителе мусора сердце, а затем залила его горьким варевом.
Что ж, это вполне в ее духе.
Ира не говорит себе, что она дура; не ругает себя за разрушенные надежды; нет, все еще хуже — она методично, минута за минутой, вдалбливает в себя мысль, что во всем виновата только она одна; и ее каштаново-медные волосы рвутся со страшным тонким звуком, когда Ира тянет себя за них.
Теперь она еще больше обглоданная.
Сидит в соленой ванной, упиваясь жалостью к себе, смешно до чертиков — вот теперь-то она уж точно пошла ко дну, а не по прямой.
На хер эту прямую, думает Лазутчикова.
Ей должно быть больно, стыдно, страшно; она должна испытывать сотни чувств, но, видимо, что-то повредилось внутри нее, сбив программу, и теперь Ира даже дышать нормально не может — только через рот, пересушивая губы, хрипя и сглатывая.
Поэтому и сидит в кипятке с солью, словно пытаясь свариться заживо, да только все попытки сразу же в прах, ведь завтра на работу, которую никто не отменял.
Ни слезинки. Ни звука. Ни крика. Ни-че-го.
Ее накрывает ночью. Ведет, как после наркотического прихода, — вниз и в сторону, и она падает, потому что ноги перестают слушаться; разбивается вместе с чашкой, выскользнувшей из рук; распадается на угловатые осколки, бритвенно-острые на сколах; и один из них впивается в ногу так глубоко, что пол в кухне окрашивается багряными брызгами. Больно до чертиков, до зубовного скрежета, до тех самых обугленных костей; но кожа словно рвется в тех местах, где к ней прикасалась Андрияненко, не давая сосредоточиться на других источниках боли.
Она не плачет, только тихонько воет на одной ноте, и волосы обвивают шею, не давая дышать.
Разбить всю посуду в доме вдруг оказывается более чем правильно, потому что это дает ей время, чтобы ощутить себя не-мертвой.
Мы же только и живы тогда, когда любим.
Ира, конечно же, плачет. Всхлипывает, кусает подушку, кричит так, что горло потом чуть ли не кровит, сама себя царапает ногтями, оставляя полосы на груди, пытается пробраться под грудную клетку, чтобы Андрияненко из себя выцарапать, вывести, вытравить; но Лиза уже в костях, в сосудах, в артериях; хоть ножом коли, кровь пуская, — бесполезно.
Повзрослей.
Думала, что может быть легче, когда все поставить на кон и рискнуть, но нет, проиграла даже тут; неудачница по жизни — самый главный титул; она лежит на кровати, глядя в потолок, и глаза
пожирают
комьями
темноту.
Ночь она переживает, а значит, днем ненадолго становится легче — ровно настолько, чтобы засунуть в себя два куска хлеба, черный кофе без сахара и выйти на улицу. Зачем — она и сама не знает, просто бродит туда-сюда вдоль пролива, будто надеясь натолкнуться на Андрияненко, которая побежит за ней (но они это уже проходили, и на пятки Иры теперь наступает не прекрасный врач, а собственный демон).
Вторник солнечный, не такой, как понедельник, в нем нет печального дождя и угрюмых туч, нет, наоборот, Лондон слишком весенний в разгар осени, и люди вокруг нее поскидывали свои пальто-парки-пиджаки, облачаясь в теплые кардиганы, закупаясь имбирно-пряничным кофе из Starbucks; и в этот день Ира сдается — содрогается в беззвучной рваной истерике, сжигая слезами остовы хрупких ребер; рассыпается вдребезги витражным стеклом, битой чашкой, тарелкой, блюдцем; канцелярский нож, борозда на коже бедер так, чтобы ходить было больно, чтобы хоть что-то чувствовать; к черту санитарию, к черту стерильность, к черту гребаную Андрияненко; только боль, которую она почти не чувствует; итак — лезвием по внутренней поверхности, вспарывая, вскрывая, препарируя; пусть будут шрамы, пусть останутся напоминания, пусть ржавыми импульсами отзываются капли крови, выступающие через кожу.
Одно и то же.
Никто.
Ничто.
Ничего.
В ней больше нет стабильности, она теряет ориентиры, опуская руки тогда, когда осознает, что стоявшая в дверях Андрияненко действительно прекратила игру; только вот Ира забыла уточнить, что игра эта была только для нее одной.
Но это ничего не меняет, потому что кожа все еще искрит мурашками и едва ощутимой вибрацией всполохов горящих губ; потому что пальцы помнят каждый сантиметр тела Андрияненко; потому что звезды, вросшие в потолок, все равно там остались — пусть мертвыми кометами или потерянными астероидами, но остались; и приди она к Андрияненко еще раз — обязательно их увидела бы.
Потому что не может быть так.
Нет.
Может.
Болотная водолазка летит в ведро, захватив с собой билеты на «Богему».
Обгрызанные волосы собираются в такой тугой пучок, что губы сводит от боли; на порез льется спиртовая настойка, кое-как заклеивается пластырем — вдоль линий, не поперек, чтоб больнее отдирать; больная на голову истеричка, думает Ира, смотря на свое серое отражение в зеркале.
Больная.
Истеричка.
И никаких прямых, параллельных, перпендикулярных, никакого дна.
Я больше за тобой не пойду, говорит себе Ира.
Обманывает.
* * *
Лиза появляется к половине шестого, когда все темы себя исчерпывают, а кофе стремительно заканчивается, заставляя всех присутствующих в ее кабинете начать паниковать.
— Когда-нибудь я заберу у тебя ключи, — беззлобно предупреждает она Гилмора. — Насиделись? — Андрияненко рывком распахивает шкаф, снимает плащ и достает хиркостюм из чехла. — Там Оливия уже карты принесла, Нил сдает отчетность. Так что быстро переодеваемся — и вперед, вызовы сами себя не оформят. О, Лазутчикова. — Она закрывает дверцу. — Снова без халата?
Волна обиды подступает к горлу прежде, чем Ира успевает взять эмоции под контроль:
— Хотите одолжить мне свой?
Лицо Лизы вытягивается.
— Эм, Лазутчикова. — Гилмор откашливается. — Пойдемте, я дам вам запасной из оперблока…
Райли выводит ее из кабинета за плечи и не выпускает до тех пор, пока они не доходят до комнаты отдыха в хирургии: все та же музыка, расписанные стены и цветастые лоскуты.
Гилмор велит подождать пару минут, скрывается в раздевалке и выходит оттуда с халатом — самым простым, но по размеру.
— У нас в хирургии они так часто пачкаются, что было решено иметь с десяток про запас. — Он подает Ире грубоватую белую ткань. — Можете взять, пока не купите свой. Насовсем, конечно, забирать не стоит; утром забрали — вечером вернули, их здесь обрабатывают время от времени: внизу отличная прачечная. Примерьте.
Ткань настолько тонкая, что просто не может не лежать — как ни повернись, халат пришелся бы впору; без вытачек на плечах, прямой и на пуговицах, он пахнет стиральным порошком и, на удивление, отлично выглажен.
— Зачем вы нагрубили Елизавете? — Райли дергает за ткань на ее спине, чтобы халат полностью прилегал к хиркостюму. — Плохой день?
Ира хмурится: а ведь и правда, зачем? По сути, Андрияненко не сказала ей ничего нового, все как обычно: где-чертов-халат-Лазутчикова, но эта простая фраза вывела ее из себя так быстро, что реакция последовала незамедлительно.
Простая фраза, да.
Сказанная с самым большим презрением, на которое вообще может быть способна нейрохирург.
Именно так с ней разговаривал Мосс.
Как он там сказал?
Побочный эффект.
— Они меня ненавидят, — отчаянно шепчет Ира просто потому, что ей нужно это сказать.
Выплеснуть.
Опереться на чье-то плечо.
Потому что она не знает, что делать дальше, и с каждой секундой идет ко дну все больше и больше.
— Кто? — Хирург снимает горячий чайник с подставки. — Кто вас ненавидит?
— Доктор Андрияненко. Доктор Мосс. Даже Мелисса.
Райли всплескивает руками.
— Помилуй боже. Вы думаете, они сидят у себя в кабинетах, вынашивая план мести некой Ирины Лазутчиковой? Клуб ненавистников операционистки из неврологии? Да с чего бы им вообще вас ненавидеть?
— Я не знаю почему. Я просто работаю…
— Давайте начистоту, Ирина. Вы не работаете. — Гилмор присаживается на стул. — Вы ноете.
Ира застегивает халат на среднюю пуговицу и непонимающе смотрит на хирурга:
— Простите?..
— Вы не работаете, — повторяет Райли, размешивая сахар.
— Но…
— Никаких «но» тут быть не может. — Он прихлебывает кофе. — Вы ни черта не делаете, или делаете, но так незаметно, что вас саму никто не замечает. Мало стоять в оперблоке и подавать инструменты. Мало один раз попасть в почки, ляпнув диагноз наудачу. Не задумывались, почему в случае с теми тремя пациентами вы оказались первой, кто высказал более-менее логичное предположение? Потому что пока остальные думали, вы, Ирина, сказали первое, что пришло в голову. Слава богу, что попали в цель. Потому что реши вы, что будет здорово посмотреть ему левую коленку, Лиза бы отправила их всех на рентгены. А это, между прочим, время и деньги, которых у нас не так много.
— Я просто подумала…
— Нет, Лазутчикова. Вы не думали. Не лгите хотя бы другим; себя можете тешить сколько угодно.
Гилмор, некогда казавшийся ей веселым и беззаботным, за одно мгновение оказывается ходячей школой цинизма. От мягкости в его взгляде и задорном голосе не остается и следа; теперь хирург становится таким же, как и остальные, — скалой непонимания; и никакие факторы не убедят Иру в обратном.
Еще один человек, пытающийся сказать, какое она ничтожество; да только поздно — она уже и так это знает.
Идеально, Лазутчикова; мы нашли твое место в жизненной цепи.
Но что-то шевелится внутри нее, покусывая изнутри, наполняя рот горечью; а что, если Райли прав и она действительно не работает?
— Я делаю что-то не так?
— Отличный вопрос! И ведь вы только чуть-чуть опоздали с ним: всего-то на пару недель; но главное — осознание проблемы. Задумайтесь, Лазутчикова, над собственными словами: пару минут назад вы утверждали, что вас все ненавидят. Чтобы внушить себе такую мысль — а вы именно внушили себе это — нужны веские основания. Итак…
Ей хочется сбежать.
Залезть на стенку, просочиться в вентиляционную шахту и остаться там до тех пор, пока жалость к себе не сожрет все ее органы.
Ну, кроме сердца.
Потому что сердце осталось у…
— Сядьте. — Гилмор показывает на соседний стул. — Вы действительно делаете что-то не так, Лазутчикова. Подумайте что.
— Я работаю, — каким-то глупым, детским голосом говорит Ира, и становится тошно от самой себя.
— Окей. — Райли делает еще пару глотков. — Давайте я расскажу вам о вашей работе: вы приходите, пьете кофе, затем убегаете в оперблок, где нажимаете на десять кнопок в определенной последовательности, сверяете инструменты по тетрадке — о, простите, без нее, хорошо — стерилизуете их, если нет свободных санитаров. Верно? А потом выполняете определенную последовательность действий, даже не задумываясь над ней: подать, принести, убрать. Вы даже не знаете, почему трепанацию всегда делаю я, а не доктор Андрияненко, хотя, казалось бы, она должна делать все одна. Вы даже размеры сверл выучили только после того, как пришли к нам; видимо, во всем остальном вы полагаетесь на Сару? Сара без проблем может занять мое место, к слову. Затем вы уходите на перерыв, во время которого вам нужно поставить с десяток подписей и — о боже мой! — заполнить несколько карт. Все. На этом ваша работа, Лазутчикова, заканчивается. И после всего этого вы ждете, что доктор Андрияненко придет и погладит вас по головке? Да знаете ли вы, Ирина, что у доктора Хармона шесть интернов, ставка в учебном корпусе и собственная ординатура? А наш Дилан проводит в день больше трех десятков наркозов, и это без его добровольной подработки в педиатрии! У Сары есть грант в онкохирургии, который она написала еще в университете, и сейчас она с доктором Хиллом вовсю работает над реализацией своего проекта. Про Андрияненко рассказывать не нужно, но напомню, что сейчас она тащит на себе все бумаги по неврологии, потому что Мосса дергают каждый раз, когда что-то идет не так. А оно постоянно идет, Лазутчикова. Это больница, а не курорт. А что делаете вы?.. И не говорите мне про образование, — сразу же пресекает болезненную тему Гилмор. — Учебный блок работает каждый день, а доктор Хармон может отправить вас на любые курсы, которые вы сами пожелаете. Разве через два месяца вам не предстоит экзамен на повышение? Возьмите курс лечебного дела, после выберете свое направление. Года через три сможете быть как Джеймс, через пять — как доктор Нил, если захотите в хирургию, конечно. У вас отличная база для практики, я уверен, что даже эти сроки можно сократить. Но вы ничего не делаете, Лазутчикова. Вы ноете.Ира закрывает лицо руками в тщетных попытках скрыть пунцовые щеки, чувствуя, как кто-то в один момент распахнул мышеловку и в ее уголке, наполненном жалостью к себе, появился чужак.
Райли Гилмор прав.
Она действительно ни черта не делает.
— Вы правы, — высказывает она вслух свои мысли. — Я ничего не делаю.
— Вот и славно. — Хирург потирает руки и поправляет халат на широких плечах. — Хотя бы чего-то я от вас добился. Пойдемте работать, Лазутчикова.
* * *
Она запоминает: интубацию ложкой; вентиляцию пациента вручную из-за внезапно вырубившегося электричества (аккумуляторы в аппаратах ИВЛ? давно не работают!); пойманный на операционном столе анафилактический шок и бронхоспазм одновременно; реанимацию (часто — успешную, иногда — наполовину); установку кардиостимулятора за несколько минут; полуторачасовые поиски подключичной вены; вызов в приемное отделение всей бригады — больная двадцати лет с установленными пломбами от стоматолога, температурой тридцать девять и болью в верхней челюсти; запоминает вопль Андрияненко — на хера вам хирурги, идите к челюстно-лицевому; бесконечный кофе Гилмора; шуточки Кемпа, иногда неудачные, но в основном смешные; заляпанный кровью халат Сары; отборный мат Хармона при виде десятисантиметровой кисты и отказа от госпитализации; собственные гудящие ноги; стремительно стерилизующиеся операционные; постоянно меняющиеся инструменты; бесконечные папки, бумаги, брошюрки, стикеры, закладки, файлы.
В памяти отпечатывается рассвет: четыре тридцать на часах, солнечное зарево и Андрияненко, выбегающая покурить, стоящая чуть поодаль от входа в приемные, словно с головы до ног облитая алой краской. На улице так холодно, что дыхание изо рта превращается в пар, а она долго-долго стоит, прислонившись лопатками к стенке, в своем темно-синем хирургическом костюме, и на обнаженных руках турмалином поблескивает серебряная цепочка браслета.
Черный квадрат iPod лежит в кармане, в ухе один наушник, чтобы, если что, сразу же откликнуться на вызов, и горький дым сигарет окутывает все вокруг в плотную вуаль.
Ира ей любуется.
Андрияненко словно помещают в другую среду, меняют фон, на котором она кажется еще более хрупкой, но спина остается прямой, губы — сжатыми в напряжении, и только ноги — натруженные, гудящие от постоянной беготни, — непривычно расслаблены, чуть подогнуты в коленях.
Восходящее солнце льет на нее оттенки оранжевого, окрашивая волосы в золотой; Андрияненко делает глубокий вдох — ключицы выделяются в вырезе костюма — и подставляет лицо первым лучам.
Все вокруг наполнено кристаллами чистого воздуха, и звук превращается в атомы.
Кажется, легкие вот-вот разорвутся, пытаясь поглотить золотисто-алый силуэт Андрияненко, впитать его в себя — момент полного покоя, абсолютного равновесия и тишины между ними двумя — легкой и невесомой, словно перья.
Они устали от разговоров — пусть коротких, рабочих, иногда грубых, чаще — уставше-обозленных; конечно, без постоянных переговоров никуда, и за двенадцать с лишним часов слов сказано больше, чем за двенадцать с лишним дней, проведенных здесь; но сейчас все слова кажутся пустыми.
Бесполезными.
Ненужными.
Они делят одну тишину на двоих, и это интимнее, чем секс или поцелуи; это прозрачнее и чище, чем родниковая вода; это ценнее всего золота мира, дороже богатств и украшений, и Ира готова отдать всю себя за эти огненные искорки в волосах Андрияненко.
Кто-то легонько трогает медсестру за плечо, и она вздрагивает, но не поворачивается. И так знает: это Дилан, наверняка только что закончивший с очередным наркозом и готовый позвать их в очередную операционную; но анестезиолог неожиданно останавливается рядом с ней, и солнце теряется в его карих глазах, превращаясь в танжерин.
Без вечной черной банданы он выглядит уязвимым; наверное, точно так же Андрияненко выглядела в домашней футболке в то утро, когда…
Сухая боль накидывает на шею тугой узел.
— Не оторваться.
— Да, — машинально произносит Ира, неотрывно глядя на Андрияненко.
— Я про рассвет. — Кемп прячет улыбку в ладони.
Ира вспыхивает, на миг сравнявшись с цветом неба, и пристыженно опускает взгляд.
— Вас искала Сара, — говорит она.
— Я был…
— В педиатрии, — заканчивает за него Ира. — Я знаю. Я ей так и сказала. Она просила передать, что отошла в блок C за фотографиями для презентации и вернется через четверть часа.
Дилан удивленно смотрит на нее:
— Откуда ты знаешь?
Ира пожимает плечами: запомнила, отпечатала в памяти так же, как и Лиза, уже, кажется, сросшуюся с багряным рассветом.
— Нам надо идти?..
Она говорит так тихо, словно боится спугнуть эти молекулы вокруг них, будто бы они могут транспортировать звук до Андрияненко и та сорвется, выпрямится, рванет в приемный покой, и снова — работа, работа, работа…
— Нет. Видишь, свет приглушен? Значит, никого нет пока, — отвечает Дилан. — Куришь? — Он протягивает ей сигарету.
— Какая странная экономия электричества. Нет.
— И я нет, — смеется Кемп. — Но хочется. И дело не в экономии. Разве ты не знаешь? Скорые как мотыльки — летят на свет, оттого и в приемке лампы часто почти погашены.
— Это какая-то примета? — улыбается Ира.
— Можно и так сказать. — Дилан подпирает дверь плечом. — Ты пообщайся с парамедиками, поймешь: они там ботинок не снимают, в носках спать не ложатся, на пустые койки в реанимации не садятся. В хирургии так же: если падает инструмент на пол, считается, что всю ночь будешь оперировать. А у нас сменами не принято меняться — как хочешь выкручивайся, но другому не отдавай. Хармон рассказывал, что у них в ординаторской раньше даже плакат висел: «Бойся горбатых, рыжих и блатных».
— Почему?
— Горбатые неустойчиво лежат на операционном столе, у рыжих чаще всего возникают аллергии. Ну, а с блатными все понятно — им хочется сделать все безболезненно и через маленький разрез, в итоге получается только хуже. А! Еще надо бояться своих же коллег — у них вечно все атипичное и никакие антибиотики не действуют. — Кемп зевает. — Андрияненко, кстати, в приметы верит — поэтому если скальпель уронила, то сразу же правой ногой на него наступает.
Ира прыскает:
— Серьезно?
— Раньше мода была, — таинственным голосом сообщает анестезиолог, — все татуировки делали. И не абы какие, а библейские. Набивали себе надписи — про ангелов-хранителей, про Судный день… Как вспомню, аж тошно становится. Так вот, Чарли набил себе то ли на животе, то ли на спине что-то про седьмой день и ходил хвастался. Как Лиза его по всей больнице гоняла! Она ему таких подзатыльников надавала! — Он хохочет. — Вроде сама тоже собиралась, но передумала. Так что у нас тут мир такой, заразный. Один в приметы поверит — все поверят; один тату сделает — все сделают; один дебил ошибся и поставил наркоз на семнадцать кубиков…
Дилан спокойный и размеренный — все его движения плавные и мягкие, и сам он кажется очень теплым сейчас, словно тоже, вместе с Андрияненко, хлебнул солнечного света.
— Пойдем, Лазутчикова. — Он неторопливо разворачивается. — Чувствую, сейчас привезут кого-то.
За углом раздаются сирены скорой.
Они носятся двенадцать часов без перерывов, и в конце дежурства даже стальная выдержка Андрияненко дает сбой — она опирается на плечо Гилмора, только что закончившего оперировать восьмого подряд пациента, и заявляет, что хочет сдохнуть. Райли гладит ее своей широкой ладонью по волосам, приговаривает, что осталось еще чуть-чуть, еще совсем немного, каких-то пара часов — и все кончится.
Безумная ночь, говорит Андрияненко.
Безумная смена, соглашается Гилмор.
Безумно больно, думает Ира, хромая из неврологии в семнадцатую операционную. В последний раз, когда она видела свои порезы, все выглядело хуже, чем очень плохо: края воспалились под пластырем, сукровица вперемешку с засохшей кровью мешала двигаться, прилипая к ткани хиркостюма и причиняя сильный дискомфорт.
Наверное, именно в этот момент самобичевание отступает на второй план, потому что нога отзывается такой вспышкой боли, что мир перед глазами окрашивается алым.
О том, что на бедре, обклеенном пластырями, атмосфера далеко не стерильная, а количества фурацилина, вылитого на кожу, вполне хватит на химический ожог второй степени, Ира старается не думать.
Она вообще старается не дышать, потому что при каждом движении в ее ногу словно заживо вбивают раскаленные гвозди.
От боли перехватывает дыхание.
Что она там думала утром?
Если тебя ранили в душу, то физическая боль не страшна?
Вранье!
Ира всем телом наваливается на дверь, стараясь поставить левую ногу как можно дальше от правой и мечтая только о том, чтобы ампулы с лидокаином лежали там же, где и всегда.
Боль похожа на гниющее дерево, черными ветками обхватившее кость в попытках привлечь внимание; пульсирует и горит, напоминая о себе, и Ира думает, что лучше бы она все-таки утром не пыталась быть настолько несчастной.
Да, ее нытье и слезы можно было отложить на потом.
Где-то вместе с этой мыслью рождается другая — восстает из золы, покрывается оперением, бьется о черепную коробку — надо что-то менять в своей жизни, пока не умерла прямо тут.
Бытовой суицид.
Как нелепо.
В поисках ампул Ира переворачивает все вверх дном: «семнадцатая» операционная давно уже не используется по назначению. Здесь нужно было менять весь комплект ламп, но ни у кого из отдела заказов не дошли до этого руки, и уже неделю бетонная клетка висит над всеми тяжелым грузом: убирать каждый день все равно нужно, но особого смысла в этом нет.
По ноге предательски течет теплая дорожка, стерильный воздух предоперационного помещения мгновенно пропитывается плавленым железом, и Ира, судорожно борясь с готовым отключиться мозгом, тянет на себя дверцу холодильного шкафа.
Крошечные капли-лужицы, оставленные позади нее, в тусклом свете ламп выглядят почти зловеще.
Ира прислоняется к стене, прикидывая, насколько вообще можно в такой ситуации пренебрегать стерильностью, решает, что «раньше в войну и не так шили», и щелкает выключателем, позволяя операционному пространству окунуться в серый свет — достаточный для шитья раны, но слишком теплый для серьезной хирургии.
Почему-то сейчас, делая неловкие шаги, Ира остро ощущает нехватку горького ментола: болотная водолазка была пропитана им, а черный хиркостюм пахнет разве что лекарствами и потом.
Андрияненко залезает вместо сердца, устраивается там поудобнее и засыпает, мурча.
— Отвали, — шепчет Ира бескровными губами, заряжая металлический шприц капсулой с обезболивающим.
Сейчас она сделает себе укол, а потом приедет домой и уже будет думать, что делать с ногой.
Или все-таки отправится в травму, потому что, судя по ощущениям, нога вот-вот отвалится.
Щелчок капсулы.
— Кто здесь?
Она приносит с собой тот-самый-запах, которого Ире так не хватало эти сутки; прокуренная донельзя, лохматая, уставшая, все еще в хирургической форме с выбившимся поверх тяжелым медальоном, Андрияненко отодвигает дверь.
И, конечно, сразу замечает кровь.
Чертова предательски красная липкая клеточная плазма повсюду.
— О господи. — Лиза разглядывает помещение. — Что случилось? Что ты здесь делаешь?
Поворачиваясь здоровой ногой, Ира быстро отступает в тень; и зубы от боли бьют чечетку.
Однако силы на ответ она в себе находит:
— А вы?
— Забирала карты для отчетности. — Нейрохирург показывает стопку папок в руке. — Увидела свет и решила проверить. Но я спросила первая.
Черт. Свет.
Она и забыла, что, как только открывается вход в операционное пространство, над дверью загорается красная лампочка.
Все, что скажет Ира дальше, перестает быть важным: Андрияненко замечает бурые пятнышки крови на ее костюме, втягивает носом окровавленный воздух и прищуривается. Складывает два и два и делает шаг к Ире, вкрадчивым голосом спрашивая:
— Так что происходит?
Медсестра пытается сделать шаг назад.
Нога, конечно же, подгибается. Подламливается в колене, не давая нужной опоры, и Ира заваливается на стойку с кучей полотенец, отрешенно наблюдая, как чистое стерильное белье белоснежными квадратами выстилает все вокруг.
Разумеется, Ира вскрикивает — или даже кричит, потому что пластырь цепляется за кожу на другой ноге, тянется, захватив за собой рану, и что-то с треском лопается — то ли в ней самой, то ли в чертовом порезе, в самом глубоком месте; звук, похожий на обрыв и без того обвисшей струны — глухой, щекочущий, но ощутимый.
И через секунду Андрияненко прижимает ее к стене локтем — бессменная, универсальная поза для всего, — безапелляционно заявляя:
— Раздевайся.

Импульс |Лиза Ира|Место, где живут истории. Откройте их для себя