Ира просыпается первая — ночь на дворе, холод собачий, сквозняки по всему дому. Ворочается, пытается понять, почему с одного бока жарко, с другого — морозно; натыкается на кого-то горячего, переворачивается, распахивает глаза.
Андрияненко спит, подложив локоть под голову, закутавшись в одеяло Иры, и четвертинка луны оставляет на ее щеке акварельный всполох.
Так вот почему ей так холодно.
Хорошо, что догадалась не раздеваться толком — так, штаны домашние натянула, футболку сменила на растянутый свитер, только носки забыла, оттого ноги заледенели, того и глядишь отвалятся.
Кое-как, стараясь не разбудить Лизу, она сползает с узкой донельзя кровати, шмыгает в соседнюю комнату и поскорее влезает в теплые тапки.
А Андрияненко вставала, думает Ира: кухонное окно распахнуто, на подоконнике импровизированная пепельница, рядом чашка с недопитым кофе; значит, просыпалась и стояла, смотрела на скучную Трити-стрит, курила, пила кофе, а потом вернулась. На стуле развешана одежда: не по погоде легкий плащ, цветастый шарф, джинсы с прорезями на коленях; стоит рюкзак — крошечный прямоугольник кожи; зачем такой вообще нужен, удивляется Ира, туда даже не положишь ничего.
Тускло светится телефон, оставленный на столе, — конечно же, черное «яблоко», с чем еще может ходить такая, как Андрияненко, — мигает непрочитанными СМС, пришедшими уведомлениями, пропущенными звонками. На весь экран всплывает «Чарли» и фотография: белые халаты, зеленые шапочки, нарисованные маркером усы и улыбки до ушей.
Ира прикусывает губы, стараясь не рассмеяться — она и не думала, что доктор Андрияненко умеет так улыбаться.
Та самая доктор Андрияненко, которая нагло развалилась в ее кровати, забрала себе единственное одеяло и наверняка захватила бы подушку, если бы их не было две.
Ира на цыпочках возвращается в комнату, прислоняется к двери, любуется: Андрияненко спит, обвивая одеяло одной ногой, а вторую вытянув в струнку; лихая, тонкая, с едва заметными мышцами на икрах; дышит размеренно, спокойно, едва слышно, чуть улыбается, иногда будто бы сама себе кивая; белоснежные волосы стоят торчком.
Сколько же они спали, если сейчас ночь?
Ира еще с четверть часа слоняется по квартире, не зная, куда себя деть, а потом, намаявшись и окончательно замерзнув, забирается обратно в кровать.
Набравшись смелости, тянет легонько одеяло на себя.
Реакция следует мгновенно — не открывая глаз, Андрияненко больно лягает ее пяткой и отворачивается на другой бок.
Но часть одеяла все-таки отдает, и Ира, смешно насупившись, прижимается к нейрохирургу спиной.
* * *
Утро следующего дня встречает ее в образе Андрияненко, лежащей рядом и разговаривающей по телефону.
Это зрелище настолько абсурдно, что Ира мотает головой и трет глаза руками.
Нет, не привиделось: Андрияненко в полосатой футболке и черных трусах-шортах развалилась на кровати, вносит пометки в ее новый Молескин и болтает ногами в воздухе. Из приложенного к уху телефона раздаются нечленораздельные звуки, на которые Андрияненко отвечает только «ага», «не-а», «окей». Между подушек, опасно покачиваясь, стоит чашка с кофе.
— Ладно. — Лиза в очередной раз закатывает глаза. — Окей. — Она бросает телефон на ежедневник. — Доброе утро, Лазутчикова. А у тебя уютно.
Ира ловит ртом воздух, но попытки хоть что-то сказать проваливаются: утренняя Андрияненко, лохматая и улыбающаяся, похищает все слова и мысли.
— Ты написала? — кивает на надпись на шкафу.
Ира мотает головой: знать бы, чья это была квартира, связаться с владельцем, поговорить, может, он тоже врач, душа в душу, работа к работе, сговориться, попросить совета; но она же слишком зажата для этого.
— Тесно, — жалуется Андрияненко. — Подвинь шкаф ближе к стене и купи нормальную кровать. Думала, задохнусь ночью.
А Ира задыхается сейчас — теряет остатки разума, чувствует распускающийся сад у себя в груди, смотрит ошарашенно, быстро моргает, приоткрывает рот: Андрияненко все еще рядом, печатает СМС, снова что-то пишет в блокноте, переворачивается на спину, чудом не свалив чашку, и смотрит в потолок.
— У тебя можно курить в комнате?
Нельзя.
Кивает.
— Пойдешь на кухню — захвати пепельницу. И виолончель.
— Виолончель? — слишком жалобно переспрашивает Ира.
— Или скрипку. Хочу что-то со струнами. Гитару, может быть. У тебя же есть гитара?..
Лицо Иры становится совсем несчастным.
Еще с минуту Андрияненко пытается выглядеть серьезной, но потом смеется так громко, что медсестра непроизвольно (и немного нервно) подхватывает ее смех.
— Я могу одолжить вам одежду и зубную… — произносит Ира, выбираясь из кровати и засовывая ноги в тапочки.
— У меня все с собой, — отмахивается Андрияненко. — Никогда не знаешь, когда поставят дежурство, вот и приходится таскать полный комплект.
Ира кивает, толкает дверь ванной, закрывает на замок, забирается, включает душ. Горячая вода смывает остатки ночной пыли и бесцветных забытых снов; Андрияненко не выходит из головы, мысли бешено скачут туда-сюда.
Почему она не ушла? Почему осталась? Значит ли это, что им нужно поговорить?..
Ира едва слышно стонет.
Нет, пожалуйста, не сейчас. Только не разговоры с утра пораньше.
Повязка сползла окончательно, намокла и теперь болтается внизу, мешаясь. Ира поднимает ее, бросает в ведро. Порезы саднят, реагируя на воду, но выглядят лучше, чем вчера, — по крайней мере, перестали кровить и воспаляться. Сейчас она посыпет их каким-нибудь антисептиком и забудет на ближайшие сутки — кажется, следующая смена только завтра утром.
Интересно, когда Андрияненко уйдет?..
Надо же ее покормить.
Предложить заказать еды? Приготовить что-то самой? Что вообще ест Андрияненко, кроме дорогущих салатов? Может, вареные яйца?
У нее же есть яйца?
Судя по тому, что она ей вчера наговорила, — есть.
Ира выходит из душа, закутывается в халат, прошмыгивает к шкафу, наскоро влезает в первое попавшее под руку белье, натягивает домашние клетчатые штаны и синюю футболку.
Андрияненко все еще валяется — ноги скоро будут выше головы, опять болтает по телефону, ругает Чарли: ты-дурак-звонить-мне-после-ночной; шутливо сердится, грозится добавить в черный список, добавляет «тебе же там понравилось?», смеется.
Ира думает о том, что ноги у Лизы в синяках, и бедра тоже, и даже плечи — крошечные сине-желтые пятнышки, словно следы пальцев, виднеются по всему телу; а около стопы так вообще царапина — неглубокая, но бросающаяся в глаза, с едва заметной корочкой.
Нейрохирург словно чувствует ее взгляд, приподнимается, усаживается по-турецки, все еще что-то говоря в трубку, и вдруг смотрит прямо в глаза и улыбается.
Улыбка у Андрияненко нежная, светло-персиковая, по-летнему уютная, похожая на мягкий отблеск ночника; и сама она словно из чистого света — рисует каракули, марая бумагу, чертики и дьяволята, пририсовывает рога и хвосты; смеется — россыпь искорок салютов на небе.
А потом она откладывает телефон и заявляет:
— У тебя же есть завтрак?
И Ира снова попадает в какой-то другой мир, новую реальность: ту, в которой Андрияненко дает ей тряпку и велит прибрать кухню, а сама находит в холодильнике несколько яиц и разбивает их на сковородку.
Неожиданно обнаруживается зелень и даже сыр; Андрияненко, то и дело посматривая на яичницу, суетится, напевая себе что-то под нос: находит вилки, ставит подставку под горячее, снимает сковороду с огня, водружает на стол; пододвигает к себе табуретку, усаживается, согнув одну ногу в колене; накидывается прямо на горячее.
— Пошледний раш я ела шутки нашат, — говорит она с набитым ртом. — Пришойдиняйшя.
Ира с молчаливым укором показывает ей тряпку. Андрияненко пытается засмеяться, но выходит плохо: еда привлекает ее куда больше, чем стоящая рядом медсестра.
Но, в конце концов, она почти закончила с уборкой.
Все одно на двоих: сковородка, чашка с кофе, яичница. Разве что вилок две, да и то одна согнутая под неестественным углом, и Андрияненко сразу же отпускает шутку:
— В Египте таким прибором вытаскивали у мумий засохший мозг.
Ира давится.
Лиза сидит на табуретке, поджав под себя ноги, и листает новостную ленту Facebook.
— Как вы обычно проводите дни? — осторожно спрашивает Ира, убирая со стола сковородку.
— Работаю.
— А выходные?
— Сплю.
— А когда не спите?
— Работаю.
Ира понимающе кивает: жизнь нейрохирурга кажется ей тяжелой, как никогда.
Андрияненко роется в телефоне еще минут пять, допивает кофе, сует чашку медсестре в руки и приказным тоном велит:
— Еще!
— Да, ваше высочество.
— Можно просто «госпожа». — Пальцы порхают по клавишам, набирая очередное сообщение. — Есть планы на сегодня?
— Да. Самый лучший на свете.
— Сон?
— Нет. — Ира озорно щурится. — Вы.
СМС так и остается неотправленной: Андрияненко замирает, потом улыбается и едва заметно краснеет, не поднимая взгляда.
Как давно они поменялись местами?
Стоп.
Доктор Андрияненко умеет краснеть?!
* * *
Она не уверена, что об этом виде безумия слышали психиатры; возможно, это какая-то форма шизофрении или другого расстройства: Андрияненко, теплая и лохматая, сидит на ее кухне и пьет четвертую чашку кофе за утро.
Молоко стремительно заканчивается, о совместном обеде не может идти и речи: Ира готовит так редко, что забыла, где лежат сковородки и кастрюли. Но эти мелочи быстро рассыпаются: Андрияненко рассказывает очередную врачебную байку, кубиками сахара выкладывает свою историю на стол, смеется вместе с ней; а потом внимательно слушает Иру — как та, запинаясь, повторяясь и сбиваясь, ищет замену словам, поднимая на поверхность кусочки жизни: детство, соленое море и непривычно палящее солнце — такое же, как висит сейчас над их головами.
И все такое глупое, смешное и неважное.
Время утекает сквозь пальцы, забивается в углы, шипит черным котом, напоминая о том, что Андрияненко пора уходить; телефон разрывается от звонков, но она не обращает на него никакого внимания.
Голос Иры дрожит, застревает в горле, рассыпается бисером по полу; она вжимает голову в плечи, путаясь в понятиях, а Андрияненко только кивает: ну же, расскажи мне еще.
И сразу же выдает что-то свое, оглушает эмоциями и яркими красками:
— О, на мой пятнадцатый день рождения Чарли украсил китайскими фонариками старый лодочный сарай. Представляешь, привел меня туда, а там эти круглые красные шары под потолком и коробка с подарком. По-моему, это был лучший день в моей жизни.
— А что было в коробке?
— Помада, конечно же!
Ира хохочет — как она сама не догадалась, что это Чарли подсадил сестру на этот вульгарно-фиолетовый оттенок?..
— Он украл ее у старших, — продолжает Лиза. — Только представь себе, да, это еще додуматься надо было!
— Это того стоило, — искренне кивает Ира. — Часто он вас так… баловал?
— Нет. — Андрияненко тянется к сигаретам. — Еще однажды подарил осколки цветных стеклышек. Мы просверлили в них дырки и прицепили на окно — утром вся комната заливалась радугой. Было потрясающе. Чарли тогда еще сделал гирлянду из журавликов — красных, желтых, оранжевых. Они были рваные и мятые, но очень красивые, даже красивее, чем те фонарики. Все обещал научить, но как-то не срослось. — Андрияненко вздыхает. — Эй, ты куда?
Ира вылетает из кухни, бежит в комнату, отодвигает ящик тумбочки — тот самый, где лежит простая бумага и детская акварель с растрепанными кисточками, — сгребает содержимое в охапку, несется обратно, вываливает на стол и с довольной улыбкой заявляет:
— Я научу!
Андрияненко смотрит так, словно Ира положила перед ней бомбу.
— С ума сошла? — Она закатывает глаза. — Я слишком стара для этого.
— Чушь! — фыркает Ира. — Давайте. Это не сложно.
Сгибает лист, отрывает лишнее, оставляя квадрат; складывает треугольник, затем ромб, выгибает концы, проводит ногтем по краям; вытягивает острые углы, еще раз переворачивает, загибает последний треугольник, перегибает пополам, выпрямляет…
Андрияненко зачарованно смотрит за ее пальцами, умело обращающимися с бумагой, и усмехается:
— Да чтоб ты так на операциях работала.
— Вытяните руку, — командует Ира, пропустив замечание мимо ушей.
Андрияненко послушно подает ей ладонь; губы сами по себе растягиваются в улыбке — небольшая бумажная птичка приземляется на кожу, да так и остается там.
— Мы делали такие на удачу. — Ира придерживает журавлика, чтобы тот не упал, ставя пальцы на ладонь Андрияненко, словно клетку. — Мяли в карманах, когда сдавали бесконечные кости и нервы.
Андрияненко чуть ведет рукой, и журавлик выпархивает из клетки.
Между ладоней образуется пустота.
Это словно шагнуть во тьму — опустить свои пальцы на ладонь Андрияненко, скользнуть в ямочки меж них, оплести руку, легонько сжать.
Бояться, что отберут.
Но Андрияненко молча сидит с так и не зажженной сигаретой, не поднимая на Иру взгляд; смотрит на сплетенные пальцы, и уголки губ опускаются.
А в Ире болят атомы, ноют молекулы, распадаются на части пузырьки крови внутри аорт, штормовой волной отзывается в межреберье каждая секунда.
Вот сейчас Андрияненко скажет что-то вроде «не надо», выдернет руку и начнет собираться — неловко, в гробовой тишине, натянет на себя одежду, сбежит из квартиры, хлопнув дверью, скроется в недрах своей машины, доедет домой и завтра снова сделает вид, будто ничего не было.
Потому что Андрияненко делает резкий вдох.
Потому что напрягает руку за секунду до.
Потому что над головой зависает рука палача.
— Покажи еще раз, — выдыхает Лиза, и в серых глазах пляшет метель.
Топор проносится в сантиметре от головы Иры — и разлетается вдребезги.
Она запоминает, отпечатывает в памяти самый яркий момент сегодняшнего дня: теплые пальцы Андрияненко, ментоловое дыхание, десятки помятых квадратов, кривых, словно переломанных, журавликов, постоянное чертыхание и радостный крик, когда Лиза сама повторяет последовательность, получая ровную фигурку.
Ира моментально выхватывает ее из рук нейрохирурга и сажает той на плечо. Следующая отправляется на голову, остальные — кто куда; и к тому времени, как бумага подходит к концу, Андрияненко оказывается с раскинутыми в сторону руками, на которых сидят стаи журавликов — цветных и не очень, с плохо прокрашенными яркими крыльями, в ромбах, спиралях или треугольниках; и футболка Андрияненко окрашивается акварелью.
Впрочем, никого из них это не волнует — Лиза хохочет вместе с Ирой, мужественно держится минут десять с поднятыми руками, а потом сдается, и журавлики осыпаются вокруг них.
Ира не знает, когда ей было так легко, — наверное, все-таки никогда, потому что у них обеих влажно блестят глаза и руки то и дело тянутся друг к другу.
Все вокруг оранжево-красное, заляпанное красками; и Андрияненко словно специально окунает пальцы в палитру, оставляя отпечатки на Ире.
Где-то на задворках сознания медсестры проскальзывает мысль, что синяки у нейрохирурга похожего размера, но тут Андрияненко требует еще кофе, и все забывается.
А потом Лиза сама утаскивает ее на кровать — давай я посмотрю твою ногу — и ложится прямо на светло-серое постельное белье, оставляя рассветные всполохи-метки.
Ира задыхается, цепляется пальцами за простынь: Андрияненко нагло рассматривает ее бедро, удовлетворенно кивает и произносит:
— Расскажешь?
И ее прорывает, словно дамба, сдерживавшая потоки соленой воды, дает крошечную трещинку, а потом и вовсе взрывается осколками. Ира выдает на одном дыхании: я дурадурадура, проститепроститепростите, слабаяслабаяслабая; но не плачет, держится, потому что знает: Андрияненко не любит слезы.
События выстраиваются в памяти: хороший день — Мосс — Лиза — ночь — утро; вырываются с корнем застрявшие в душе слова, ломаются гнилые ветки, опадают отравленные бутоны.
И когда боль выходит, оставляя пустой бесцветный шар вместо себя, Ире наконец становится легче.
Андрияненко слушает, качая головой, не задавая вопросов, только переплетает пальцы — сама, незаметно, рука в руку, ладонь к ладони; тепло, горячо, жарко.
Разбиваются стоваттные лампочки.
Будто кто-то сделал все кости резиновыми, растянул донельзя, а потом залил гипсом, оставив так насовсем.
Распахнутость.
Ира думает, что с Андрияненко нельзя по-другому. Можно хоть тысячи раз уходить от ответа, сбегать в комнаты, прятаться в темноте, можно целовать ее (когда-нибудь станет можно), можно разговаривать, но нельзя рушить на нее искренность, нельзя брать и перекладывать свои чувства на нее.
Потому что Андрияненко не знает, что с этим делать.
Для нее — ходячего олицетворения ледяной бестеневой лампы — теплый свет Иры почти опасен.
Потому что в операционном свете не бывает скачков напряжения и перепадов энергии.
Не бывает теней, пляшущих по стенам, складывающихся в причудливые фигуры.
И уж тем более холод не может существовать в одной комнате с теплом.
Ира не знает, что чувствует Андрияненко: ее лицо не выражает эмоций, она не дрожит, не пугается, не обвиняет в больной голове и воспаленном разуме. Андрияненко просто слушает, пропитываясь этими словами, пропуская через легкие пахнущий медом воздух, и сжимает ее руку слишком сильно.
Почему-то Ира думает, что косточки сейчас треснут и сломаются.
Ну и пусть.
Они сидят в тишине, когда Ира заканчивает: звенящий, насыщенный красками воздух, цветные пятна, запах сигарет; смотрят друг другу в глаза.
Трескучий мороз и яркое солнце.
— Мосс просто ублюдок, — говорит Андрияненко. — Он как был уродом, так и остался.
Вопрос соскальзывает с губ сам собой:
— Вы с ним?..
Андрияненко усмехается так горько, что Ира трижды жалеет о том, что вообще что-то сказала.
— Мы когда-то были вместе. Это важно?
— Насколько?
— Боже. — Лиза смеется. — Если ты хочешь спросить, спала ли я с ним, то так и спрашивай.
— Я не…
— Он мой бывший муж. Да, думаю, в браке люди спят друг с другом.
Это словно небо падает на голову.
Или молния бьет в одно место дважды.
Или кто-то большой и сильный больно ударяет под дых, выбивая остатки дыхания.
А с другой стороны — что она хотела услышать?..
Идеально дополняющая друг друга пара, думает Ира, моральный урод и ледяная королева. Как будто бывает иначе. Как будто жизнь может сложиться по-другому, если у тебя за спиной трудное детство.
— Почему он? — вырывается у нее.
Значит, когда-то Андрияненко точно так же готовила ему завтрак.
И целовала его.
И…
Она что, ревнует?..
Да.
Ревность похожа на спелую вишню — висит на ветке красным налившимся шаром, только руку протянуть, чтобы сорвать.
Утонуть в ядовито-сладком соке.
Андрияненко долго не отвечает, а потом, отведя взгляд, наконец говорит:
— Не знаю.
Ну конечно, понимает Ира. Необходимость. Удобство. Работа.
Что может быть выгоднее брака с коллегой?..
Андрияненко словно улавливает ее настроение, вздыхает, пытается сменить тему:
— Слушай, я…
— Неважно, — обрывает ее Ира. — Это не мое дело. Правда.
Все куда проще, на самом деле.
Она просто боится боли.
— Я не хочу, чтобы ты так делала.
— Как?
— Так. — Лиза переводит взгляд на порез, скрытый тканью пижамных штанов. — Это все было неправильно.
— Вот только не надо лекций. — Ира закатывает глаза. — Но я больше не…
Многозначительный взгляд Андрияненко заставляет ее почувствовать себя дурой в одно мгновение.
Господи, какая же она идиотка.
Как можно такое ляпнуть?!
— Простите, я…
Андрияненко улыбается, качая головой:
— Я тоже не умею разговаривать с людьми.
— Сделаю нам еще кофе. — Ира вскакивает с кровати, выпуская руку нейрохирурга из своей.
— Лазутчикова, — окликает ее Лорейн.
— А? — Ира почти бежит к двери. — Я сейчас…
— Почему ты не пришла на «Богему»?
Сердце ухает вниз.
— Что?..
* * *
Лиза уходит после обеда, когда стрелка часов подползает к двум, а телефон сходит с ума от звонков. Натягивает джинсы, еще одну футболку сверху, чуть задерживается в дверях, шнуруя ботинки, а потом поворачивается спиной, готовясь открыть дверь.
— Подождите!
Нейрохирург застывает в дверях, не обернувшись.
— Почему вы не ушли? — тихонечко спрашивает Ира.
— Захотела остаться, — просто отвечает Андрияненко.
И погасшее солнце в кармане искрит, загораясь вновь.
* * *
Елизавета Андрияненко не любит боль. В любой форме. В любом обличии. Не переносит на дух все эти ссадины и царапины, портящие идеальную кожу, оставляющие шрамы и зарубки; словно кольца на дереве, оплетающие ее, выдающие истинный возраст.
Со временем они превращаются в карту, по которой можно рассказать ее прошлое.
Но шутка в том, что Лиза привыкла к ней, как привыкают к постоянной головной боли или ноющей старой травме, напоминающей о себе в дождливую погоду.
Боль бывает разной: от скальпеля, от бумаги, от недокуренной сигареты или прикосновений; ее можно разобрать по атомам, разложить на фантомы и мимолетные ощущения. Каждый раз — по-разному: жгучая вспышка в раненой ладони, тупые гулкие удары в голове, тонкие острые синячки на коже.
В такие моменты от нее ничего не остается — все плавится, выходит, и только белый шум на внутренней радиоволне изредка дает понять, что она еще жива. Воспринимать ее с благодатью. Будто бы боль может быть мощнее, сильнее, ярче, чем прежде.
Потому нужно уметь радоваться тому, что имеешь.
Чарли Андрияненко обожает боль. В любой форме. В любом обличии. Когда случайно режется о бумагу, когда болит голова, когда вывернуты хрупкие косточки на руках. Он учится с ней жить, воспринимать ее как что-то само собой разумеющееся, как часть чего-то главного и правильного, словно за боль отвечает отдельный отсек головного мозга, в котором он разбирается едва ли не лучше, чем его сестра.
Поэтому он всегда ее игнорирует — закрывает глаза, расслабляется или, наоборот, скукоживается, никогда не просит помощи. Звонит кому-то и в запотевший телефон произносит, что он больше не чудовище из-под кровати.
Но еще больше Чарли любит причинять боль. Копаться в чужих головах, выуживать самое ценное, анализировать и, оплетая сетью красивых слов, заставлять людей страдать. Дробить их кости. Крошить их в пыль. Распарывать позвоночники, вбивать стигматы. Он проходится снова и снова, заставляет скрючиваться в глубоком кресле, рыдать в расшитую цветными мулине подушку; смотрит, сложив пальцы пирамидкой, не отводит взгляда.
Сломанные куклы.
Сначала он пытался тренироваться на сестре. Холодная, несломанная, всегда идеальная, она казалась ему образцом совершенства, и ломать-разбирать ее было бы слишком заманчиво и интересно: что за тайны ты прячешь в черной коробке под кроватью, милая сестрица?
Она бы стала его любимой игрушкой. Образцовым экспериментом. Мушкой в банке, за которой приятно наблюдать. Сколько раз он представлял, как она придет, сядет в мягкое черное кресло, закроет лицо ладонями и зарыдает; сколько раз мечтал, чтобы она показала свою боль, распахнулась, распяла себя сама; позволила бы ему проникнуть к себе в голову и достать все страхи.
Все несбывшиеся надежды.
Снять маску железного стержня с переломанного к чертям позвоночника, который прожжен насквозь сигаретами и чужими отпечатками.
Но он ее любит — слишком любит; и любовь эта стала мощнейшим оружием. Водородной бомбой. Общей слабостью.
Она души в нем не чает, вытаскивает из всего дерьма, в котором он оказывается; а он угощает ее кофе и готовит для нее очередную девочку — такую же, как та медсестра, до чертиков напоминающую ему самого себя несколько лет назад.
Он никогда не видел слез своей сестры. Не слышал ее отчаяния. Не чувствовал ее боли.
Поэтому он зовет ее, требуя внимания: ну же, посиди со мной, дорогая сестра, выпей кофе, расскажи о своих одинаково-одиноких днях, покажи мне свою агонию.
Из любви можно свить прочные нити. Можно заставить ползать на коленях. Можно попросить убить, унизить и уничтожить. Можно использовать любовь, чтобы добиться всего.
Поэтому Лиза прощает его прикосновения — слишком сильные, оставляющие следы на ее коже, прощает каждый раз, когда он звонит ей после безумного сна и кричит, чтобы она приходила, а потом цепляется за нее, как за спасательный круг, причиняя боль до слез в глазах.
Исчезающих так же быстро, как и ее забота.
Он злится на нее, орет до хрипоты, называет злой сукой, стервой, эгоистичной мразью; обвиняет в своей все еще не сложившейся жизни; все никак не может простить чего-то, о чем и сам не знает; но мечтает о том, чтобы она сейчас разрыдалась и начала кричать на него в ответ.
И тогда Чарли приподнимается на локтях с кровати и говорит что-нибудь злое, что-то, что выведет ее из равновесия, заставит сжаться пальцы в кулаки.
Что-то вроде: господи, как он вообще трахал такую бесчувственную, как ты.
Или: понятно, почему Эндрю променял тебя на ту медсестру. Я бы тоже так сделал.
Уже дважды она давала ему пощечину и трижды не разговаривала несколько дней.
Но ни разу не заплакала.
И он продолжает делать все, чтобы увидеть черные мокрые дорожки туши на ее щеках.
Знает: увидит.
ВЫ ЧИТАЕТЕ
Импульс |Лиза Ира|
RandomИрина Лазутчикова - классическая неудачница, едва окончившая медсестринский колледж и мечтающая всю жизнь оставаться невидимкой. Елизавета Андриянеко - нейрохирург в Роял Лондон Госпитал, имеющая славу самой Сатаны. Эти двое никогда бы не встретилис...