Люди ужасающе эгоцентричны. В большинстве своем кого ни спроси, практически каждый будет колотиться с пеною у рта в категорическом убеждении исключительного одиночества нас во Вселенной, приводя научные доказательства сему и в кровь расшибая все «псевдонаучные» предположения о чем бы то ни было ментально-потустороннем. У меня лично на сей счет была своя точка зрения: я допускала возможность существования чего-то, но задумывалась об этом ввиду занятости крайне редко. Так что ярым мистиком или исключительным скептиком я не была, скорее, я была глубоко безразличным жителем этого мира, иными мирами не замороченная. Утро мое начиналось с мысли о работе и лошадиной дозе кофе, а не об обитателях тонкого мира. Утра эти были близнецовыми. Кофе, впрыгивание в одежду, водружение в автомобиль и погружение в рабочий процесс.
В одно такое утро мартовским вторником меня разбудил не будильник, а звонок моей коллеги, печальным голосом сообщавшей мне о кончине нашей главного бухгалтера. Весть меня расстроила, но не удивила: Инна Александровна болела раком двенадцатиперстной кишки, и кончина ее была предначертана еще в декабре, когда врачи развели руками. На работе все только и говорили, что о траурном долге коллег — венках, финансовой помощи и прочей дани памяти, после чего день пошел своим чередом — живым, как говорится, живое.
Похороны были в четверг. Ветреный март, снежно-слякотная шаль на кладбищенских дорожках, серое низкое небо. В этом году март выдался совершенно дрянным — полным филиалом февраля, за исключением пронизывающих ветров. Похоронная процессия была скромной. Коллег было больше, чем родственников. Прощание прошло стремительно: дань холоду куда выше дани памяти, увы, но подхватить пневмонию или даже насморк никому совершенно не хотелось.
После погребения я двинулась к машине, погрузившись в размышления о тщете сущего и неотвратимости кончины. Проходя мимо кладбищенской часовни, я заприметила фигуру на самой первой линии захоронений, той, что прилегает к стене часовни. Фигура меня удивила. Стоял ребенок, маленький, лет шести-семи. Среди скорбящих я его не видела, а помимо нас на кладбище была всего одна процессия, но совсем малочисленная, и там были только старики. Ребенок смотрел в мою сторону, но лицо его было сокрыто огромной шапкой, поэтому проследить взгляд не удалось. Может, нищий с паперти? Да, вероятно.
Я зашла в церквушку. Поставив свечки и кратко поговорив со священником, я вышла и, повернув было к кладбищенскому выходу, вдруг заприметила того же ребенка — он стоял теперь за могильной плитой недалеко от выхода. Теперь он был виден совсем хорошо. Это был, как я уже говорила, мальчик. Голову венчало нечто, когда-то бывшее шапкой желтого меха, а ныне сбитый в монолитное мочало, огромный грязный мохнатый горшок грязно-бурого цвета; оно так внушительно было по размерам, что совершенно скрывало лицо ребенка. Верхней одеждой служило пальто — возможно, это была парка: фасон, равно как и цвет, угадывался весьма отдаленно — нечто буро-зеленое. Вся одежда была с чужого плеча, а штаны были просто огромные, они гармошкой собирались внизу и были выношены до крайности. Он всё так же смотрел на меня — хотя и не видела его глаз, но чувствовала его взгляд на себе. Я окликнула его, он не двинулся. Тогда я решительно пошла в его сторону. Тут стоит отметить, что хотя я являлась особой мизантропичной, мое пренебрежение никогда не распространялась на стариков, детей и животных. Я не выношу, когда люди равнодушны к тем, кто слабее. Мне было жалко мальчишку. Он явно был попрошайкой, возможно, беспризорником или из семьи алкоголиков.